Плечистый фланговый гусар, которому все равно нечего было терять, крикнул весело:
— А ведь наше дело, ребята, чистый табак! Ей-богу!
— Што ж, неушель назад? — отчаянным воплем вырвалось у Шемберга.
— Назад вам тоже пути нет! — раздался совсем близко твердый, чуть глуховатый голос. За скалой, в нескольких саженях от каравана зашуршали камни — и на открытое место вышел человек в красном казацком чекмене.
— Хлопуша! — испуганно выдохнул Петька и нырнул в ближние кусты…
— Ты кто таков? — скорее удивленно, чем испуганно спросил ротмистр.
— Чай, повыше тебя чином, — улыбнулся Хлопуша, — полковник я царев — Хлопуша!
Гусары переглянулись многозначительно, услышав это, уже ставшее известным на Урале имя.
— Нет у нас царя, — крикнул ротмистр, — мы только всемилостивейшую государыню признаем!
— Стара песня, барин! — насмешливо откликнулся Хлопуша. — Пора бы уж поновей петь. И запоешь, запляшешь даже под нашу песню, вспомни мое слово. Ну, да ладно! А ты вот што, твое благородие, не ершись-ка без толку. Назад вам ходу нет, тропу Уршакбашеву мой есаул стережет, да и «чесночком»[13]) мы ее для верности посыпали, штоб кони ваши не прошли. Смекаешь?
— Коли назад нельзя, — сказал ротмистр, — вперед пойдем.
— Не пущу! — спокойно ответил Хлопуша.
— Кто?
— А я.
Ротмистр оглянулся и, увидав, что весь его эскадрон уже подтянулся на вершину, обнажил саблю. Шагнул к Хлопуше:
— Уйди с дороги, бродяга!
К его удивлению, Хлопуша не отступил назад, не потянулся даже к оружию. Наоборот, спокойно прислонив к скале ружье, вложил в рот два пальца и свистнул. Это был настоящий, былинный, разбойничий посвист, который, если верить сказке, «лист с деревьев срывал», от которого ужасом туманилась голова, лошади вставали на-дыбы, а руки опускались в предсмертном бессилии. И этот разбойничий свист словно оживил гору. Из-за каждой скалы, из-под каждого камня, из каждого куста выросли люди и устремились к Хлопуше…
Ротмистр попятился ближе к отряду. Попробовал было сосчитать Хлопушиных людей, но сбился и бросил.
А сколько здесь было рваных зипунов, порток, изрядно дырявых войлочных шляп, киргизских малахаев, башкирских стеганых шапок! Сколько здесь было землистых лиц, расцарапанных в кровь с желваками мозолей рук, босых, несмотря на позднюю осень, ног, опаленных у домн бород, растравленных рудниковыми кислотами болячек, свинцово-синих, цынготных десен, сгорбленных от векового рабства спин и глаз, глаз, недавно еще грустных и покорных, а сейчас мстительных, налитых кровью яростного гнева! Это было то самое «богатье»[14]), из которого смелый донской казак раздул пожар восстания. Это был Урал, взбудораженный Емельяновыми «манифестами»: работные людишки, рудокопцы, пахотные крестьяне, ясашные и просто голытьба, уходившая от барщины и рекрутчины в Прикамские леса, «голутвенные, добычливые люди», буйная вольница, грабившая по Чусовой и Белой купеческие и казенные караваны…
Вооружены они были самым разнообразным оружием: дубинами, вилами, самодельными копьями, дедовскими протазанами[15]), пистолетами и офицерскими шпагами, казачьими карабинами и солдатскими фузеями, сайдаками[16])…
— Вот оно, царево войско! — заговорил снова Хлопуша. — Только рукой махну, все вы в пропасти будете! — И, не обращая уже внимания на ротмистра, повернулся к гусарам: — Ребятушки, неужель служба царицына вам сладка? Только баре государя нашего новоявленного не признают, а смерды, кость мужицкая и даже всякие орды ему покорились. Сдавайтесь и вы, от его имени за это милость и свободу обещаю, — освобожу вас от службы и в вольные казаки поверстаю…
Гусары, сбившись в кучку, зашептались. Ротмистр понял, что надо действовать решительно. Взмахнул саблей, крикнул:
— Ребята, присяге не изменим! Сабли вон! За мной!
Но гусары не шелохнулись. А старик-вахмистр сказал серьезно и строго:
— Неча махать саблей, ваше благородие! Покорись! Не пропадать же нам всем из-за тебя! — и первый сбросил к ногам Хлопуши свой карабин. Остальные гусары последовали его примеру.
— Изменники! Клятвопреступники! Собачье племя! — закричал ротмистр и, в бешенстве переломив о колено саблю, бросил обломки в пропасть.
— Так-то лучше! — засмеялся Хлопуша и, кивая на ротмистра, обратился к гусарам: — А вы, ребятушки, зато, што он вас собачьим племенем обозвал, всыпьте-ка ему сотню плетей. Дозволяю…
В этот момент поблизости раздался шум, сердитая брань, и на вершину, тяжело отдуваясь, вскарабкались двое мужиков, таща за собой упиравшегося Толоконникова. С Петьки в драке сорвали его полушубок, и он стоял перед Хлопушей в разорванной рубахе, даже без пояса…
Твердые желваки задергались на скулах Хлопуши. Усилием воли он тушил мутную ярость, делавшую его диким зверем. Боясь разжечь себя даже криком, сказал спокойно:
— Ну вот ты и попался, Петра. Давай рассчитаемся. Должок ведь за тобой…
— Погоди, Афоня, у меня с ним беседа будет, — перебил вдруг Хлопушу молодой парень, отделяясь от толпы.
Судя по нарядной кривой турецкой сабле, пристегнутой к галунной офицерской портупее, это был кто-то из пугачевских начальников. Толоконников поднял голову и тотчас опустил ее безнадежно еще. ниже. Перед ним стоял Павел Жженый…
— Здравствуй, Петр, здравствуй! Увиделись мы с тобой. Што ж глаза прячешь, как вор, иль вину чуешь за собой? — Жженый с этими словами медленно наступал на Толоконникова, а Петька так же медленно пятился назад. Словно невидимая нить протянулась между этими двумя людьми. Петька, сам того не замечая, пятился к пропасти. И вот, когда он был уже в одном шаге от края ее, когда все присутствующие затаили дыхание, думая, что он сейчас сорвется вниз, Жженый вдруг крикнул резко:
— Стой!
Петька вздрогнул и остановился, как вкопанный.
— Кайся! — сказал сурово Жженый. — Гришку-Косого помнишь?
— Помню, — прошептал побелевшими губами Петька.
— Ты его убил?
— Я.
— За што?
— Ненароком. В тебя метил.
— Кто меня убить наущал?
— Шихтмейстер.
— Обещал за это сколь?
— Червонец да полушубок волчий.
— Дешевая моя голова! — скривил губы Жженый.
Хлопуша делал последние усилия, чтобы сдержать ярость. Он дышал тяжело и прерывисто, с хрипом, словно только что вынырнул из-под воды. Дрожащие его пальцы то сжимались судорожно в кулаки, то опять разжимались, как будто он уже тискал ими чье-то горло. Петька видел это, по лицу Хлопуши уже читал свой конец и все же не мог ни врать, ни запираться, ни даже умолять о пощаде. Голубые глаза Павла словно заколдовали его, отняли у него волю и разум. Обессиленный, опустошенный, он покорно отвечал на все вопросы Жженого.
— Еще отвечай, — продолжал Павел. — Государевы письма, что Хлопуша тебе давал, вместо наших мужиков кому относил?
— Шихтмейстеру. А тот — управителю.
— В фортецию солдат на завод вызывать кто ездил?
— Я.
— Иуда! — не вытерпел Павел и метнулся на Толоконникова с кулаками. Петька рванулся испуганно назад, и нога его, не найдя опоры, повисла над пропастью. Лицо его сразу перекосилось до неузнаваемости, а из глаз неожиданно брызнули слезы… Он понял, что спасенья нет, — но еще пытался бороться за жизнь. Неимоверным усилием хотел он выпрямить верхнюю часть туловища, которая перетягивала его назад, в пропасть. В прорехи рубахи видно было, как напрягались его мускулы; на лбу надулись веревки жил, и пот покатился по вискам. Одно томительное мгновение простоял он так, выгнувшись дугой над бездной, махая руками, цепляясь пальцами за воздух,
Хлопуша подошел к краю пропасти и заглянул вниз. На самом дне, между острыми зубьями скал застряло изуродованное тело. Вздохнул с силой:
— Сам, значит, себя казнил. Ну што ж, два раза прощают, на третий бьют…
И вдруг удивленно поднял руку к голове. Шапка птицей сорвалась у него с головы, взвилась кверху, а затем полетела в пропасть. Он не слышал слабого пистолетного выстрела. Обернулся. Ротмистр, бледный, со стиснутыми зубами, щупал левой рукой правую, повисшую безжизненно. В ногах его валялся небольшой пистолет… Ротмистр полез в карман, нащупал случайно один из пистолетов, подаренных ему Шембергом, и, не утерпев, выстрелил в Хлопушу.
Думал, убив вожака, справиться и с остальными мятежниками. Стоявший рядом с ним мужик во-время огрел его по руке дубиной и тем спас Хлопуше жизнь.
— Эх, ваше благородие, вот ты какой! — сказал без всякой злобы, с легкой укоризной Хлопуша. — А я ведь думал отстегать лишь тебя да и пустить на все четыре стороны. Ан нет! Прав наш батюшка-царь, — всех вас от прапорного до енерала вешать надо. Первеющие вы наши зловреды и мучители! Карбалка, иди-ка сюда, тамыр[17]), работа есть…
Приземистый киргиз в желтом китайском азяме[18]) отделился от толпы.
— Подвесь-ка его благородие! — коротко приказал Хлопуша.
— Слухам, бачка[19])! — Карбалка распахнул азям, выдернул из штанов очкур[20]), огляделся. Вековая сосна, поваленная бурей, свесила вершину над пропастью. Поддерживая одной рукой падавшие без очкура штаны, Карбалка полез на сосну. Сидя спокойно над бездной, привязал очкур к стволу сосны, сделал петлю и снова спустился на гору. Подойдя к впавшему в столбняк ротмистру, взял его за плечо:
— Пойдем, баранчук!
Ротмистр вздрогнул, посмотрел на петлю и вдруг с воплем начал рваться из рук киргиза.
— Ой, смешной! — удивленно сказал Карбалка. — Нельзя, бачка велел. Зачем как куян[21]) умираешь? Ты как кашкыр[22]) умирай, смело! Ну же!
Карбалка схватил ротмистра за шиворот и потащил к сосне. Вырываясь, офицер кричал:
— Душегубы!.. Дьяволы!..
— Ишь ты, — рассмеялся невесело Хлопуша, — што сын дворянский, што конь ногайский, умирают — так хоть ногами дрыгают. Кончай скорей, Карбалка! — махнул рукой и пошел в сторону.
Карбалка подтащил ротмистра к сосне, накинул ему на шею петлю и, отступив на шаг, вытянул руки, готовясь толчком в спину сбросить его со скалы.
— Не надо, — сказал вдруг внезапно успокоившийся ротмистр. — Я сам…
Подошел к краю, поколебался одно мгновение, а затем осторожно, словно с верхней ступеньки лестницы на нижнюю, опустил в пропасть ногу. Потерял равновесие, сполз со скалы и повис над стремниной…
— А-а-а! — заверещал по-заячьи, не владея собой, захлеснутый темным ужасом Шемберг.
Но чья-то плеть звучно шлепнулась об его спину, и он затих, лишь плечи тихо вздрагивали…
На вершину выбежал громадный детина. Мощные, словно из чугуна отлитые плечи его распирали ветхий сермяжный зипунишко, под громадной ногой, обутой в лапти, трещал и ломался валежник, как под лапой медведя. Это был Хлопушин есаул — Федька-Чумак. На голове Федьки нелепо торчала генеральская шляпа со страусовым плюмажем[23]), а по зипуну через плечо была пущена голубая орденская лента. Махая чудовищных размеров протазаном, Чумак крикнул странным для его громадного тела, тонким, бабьим голоском:
— Што ж, до завтрева здесь стоять будем? Иттить далее надо! Хлопуша где, язви его в печенку?
— А верно, где же это он? — удивился Жженый и вслед за Чумаком бросился в кусты. Почти на спуске с горы, за стволами лип увидели красный Хлопушин чекмень. Шагнули ближе и застыли, пораженные. Хлопуша, стоя на коленях, загребал горстями палые липовые листья и, поднося их к своим рваным ноздрям, жадно нюхал.
— Чего ты, Афонь, листья-то нюхаешь? — спросил удивленно Чумак. — Иль табаком извелся?
— Не то, провора, — ответил с тихой грустью Хлопуша. — Это я к тому, што ни одно дерево так за сердце не скребет, как липа. Понюхаешь и вспомнишь… деревню свою… тверской ведь я… молодость… зазнобу-девку. У нас около избы-то тоже липы все…
Хлопуша помолчал и с горькой улыбкой заговорил опять:
— Вот каторжник я, арестант и… убийца, а молодость забыть не могу.
Как липу унюхаю, вспомню. Ведь проходит жизнь-то! Она ведь, знаешь, какая большующая, в охапку ее не возьмешь. А што я в жизни видел? Десять годов, десять годов, провора, то острожничал, то бродяжил. Изломали они жизнь мою, будь прокляты до последнего колена!.. Ноздри вот вырвали, уродом сделали. За што так? Кому я нужен теперь, уродина, страшной, как бес, кому, скажи, кому?.. — воплем вырвалось у него…
Федька и Павел молчали, подавленные, смятые этим неожиданным взрывом чувств оскорбленного, опозоренного насилием человека.
Хлопуша поднялся с колен, провел медленно по лицу руками и словно сразу стряхнул всю горечь и боль пережитого. Крикнул властно:
— Будя ныть! Ha-конь, ребятушки, в поход! К утру на заводе быть должно. Пошевеливайся!..
День после отъезда с завода Шемберга и гусар прошел для Агапыча в хлопотах. Шнырял по комнатам господского дома, шептался таинственно с оставшимся управительским камердинером, вместе увязывали какие-то узлы, прятали. Затем спустился в винный погреб. Отметил углем две сорокаведерные бочки с полугаром:
— Это гостям на угощение. Пущай пьют за Агапычево здоровье! А гости скоро пожалуют. Мы на трахте-то, што на юру. Коль не Хлопуша, так другой кто из Пугачевых атаманов завернет.
Бочонок же с мальвазией откатил подальше, в темный угол: «А это им не по носу табак. Скусу не понимают. Заморское-то мы и сами, без них распробуем…»
Только под вечер завернул на минутку домой. Прилег на лавку отдохнуть и вспомнил, что не успел переговорить с капралом — чтобы часовые, когда мятежников завидят, его бы, Агапыча, предупредили, да не вздумали бы — упаси бог — стрелять по Емелькиным людям… Шевельнулся было, но тело сковала усталость, а ноги дрожали от беготни. Подумал: «Отдохну чуток, тогда к капралу наведаюсь». С этими мыслями незаметно заснул.