Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Чернильница хозяина: советский писатель внутри Большого террора. - Илья Венявкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Илья Венявкин

Чернильница хозяина: советский писатель внутри Большого террора 

Глава 1. Большие надежды

17 мая 1934 года Михаил Булгаков заполнил анкету на получение загранпас­порта в Иностранном отделе Мосгубисполкома, вернулся домой в Нащокин­ский переулок и сходу продиктовал жене первую главу книги о будущем путешествии по Западной Европе. Книга должна была получиться радикально непохожей на конъюнктурные рассказы выездных советских писателей о классовой борьбе и закате буржуазного мира.

Первую главу Булгаков посвятил встрече как раз с таким писателем, драма­тургом Полиевктом Эдуардовичем. Ослепительный красавец «с длинными ресницами и бодрыми глазами» был не по-московски роскошно одет: ноги его были «обуты в кроваво-рыжие туфли на пухлой подошве, над туфлями были толстые шерстяные чулки, а над чулками — шоколадного цвета пузырями штаны до колен». «Вместо пиджака на нем была странная куртка, сделанная из замши, из которой некогда делали мужские кошельки. На груди — метал­лическая дорожка с пряжечкой, а на голове — женский берет с коротким хвостиком». Недавно вернувшегося из Европы Полиевкта окружали актеры. Они с восторгом слушали его рассказ, в котором фигурировали несчастный Ганс, неспра­ведливо арестованный и избитый полицейскими, и его мать, умирающая на улице с проклятьем на устах. Потом оказывалось, что Полиевкт пересказывал сюжет своей новой пьесы.

Александр Афиногенов. Москва, 1930 год

Государственный литературный музей

Одним из прототипов красавца Полиевкта был Александр Афиногенов, тридца­тилетний советский драматург, достигший к 1934 году вершины социального успеха. Афиногенов жил в собственной четырехкомнатной квартире в Газетном переулке, был счастливо женат на американской танцовщице и совсем недавно вернулся из продолжительной поездки по Италии, Франции и Германии на собственном сером «форде». Куртку из замши для кошельков Булгаков упомянул не случайно: в 1932 году Афиногенов заработал гонорарами баснословную 171 тысячу рублей, от которой даже после уплаты партийных взносов осталась солидная сумма. На москвичей 1930-х годов эти атрибуты успеха производили космическое впечатление: столичный университетский профессор получал в лучшем случае 500 рублей в месяц и не мог даже подумать о том, чтобы поехать в Европу. Булгаков должен был смотреть на драматурга-конкурента не только с презрением или раздражением, но и с завистью. Заграничный паспорт ему в итоге так и не дали, и он с горя порвал машинопись толком так и не начатой книги[1].

Михаил Булгаков, без сомнения, выиграл историческое соревнование. За последние пятьдесят лет о самом популярном сталинском драматурге не написано ни одной книги, а Булгакова изучают в школьной программе. Более того, булгаковские тексты заметно повлияли на наше представление о людях 1930-х годов вообще и о писательском сообществе в частности. И Афиногенов, и многие другие советские писатели воспринимаются сегодня как бездарные, корыстные и циничные члены МАССОЛИТа с комическими фамилиями: слуги Воланда сожгли писательскую организацию дотла совершенно заслуженно. Булгаковская сатира убедила поколения читателей в том, что весь советский проект с его невероятными амбициями по переустройству общества и человеческой природы был всего лишь обманом зрения. Советский человек — просто ухудшенная версия человека дореволюционного. Такая оптика мешает понять, зачем тысячи людей приходили в театры, сопережи­вали и хлопали героям, казалось бы, конъюнктурных пьес. О чем думали и на что надеялись советские интеллектуалы, так же, как и Афиногенов, вошедшие в жизнь после революции? Что стояло за их стремлением создать художественные тексты, которые почти полностью игнорировали непригляд­ные стороны советской реальности? Как они восприняли и интерпретировали террор, который в конце 1930-х обрушился на них вместо булгаковского пожара?

***

Александр Афиногенов принадлежал к первому поколению советской интеллигенции, которое было всем обязано интеллектуальному и социальному драйву революции. Он родился в 1904 году в городке Скопине Рязанской губернии в образцовой по советским меркам семье железнодорожного служащего и учительницы. Его родители включились в общественную борьбу начала века: стали издавать оппозиционную газету и в итоге вынуждены были бежать на Урал. После революции пятнадцатилетний Афиногенов организовал Коммунистический союз учащихся Рязани, выступал на собраниях и митин­гах. Под псевдонимом Александр Дерзнувший он опубликовал свою первую поэму под названием «Город». В 1920 году он занимал 16 должностей (военный цензор, заведующий уездпечатью, редактор газеты, член коллегии отдела народного образования и др.) и приходил в школы с проверкой, пугая учителей «начальственным видом и наганом, прицепленным сбоку». Выбирая между политикой и литературой, он в итоге удачно совместил одно с другим: после окончания Московского института журналистики Афиногенов оказался в Ярославле, где одновременно редактировал газету «Северный рабочий» и возглавлял ассоциацию пролетарских писателей. С этого момента его литературные успехи всегда шли вместе с успехами номенклатурными.

В середине 1920-х годов Афиногенов переключился на драматургию и с неверо­ятной скоростью выдал серию пьес агитационного содержания: «По ту сторону щели», «Гляди в оба!», «В ряды», «Малиновое варенье», «Волчья тропа». Пьесы строились на остром мелодраматическом сюжете и на понятном зрителю с первых сцен противопоставлении настоящих коммунистов-партийцев и вра­гов советской власти, затаившихся и замаскировавшихся, но не отказавшихся от своих коварных планов. В кульминационной сцене такой пьесы, как правило, происходило разоблачение или саморазоблачение. «Пока глаза в моем черепе есть, пока ноги в гору несут, я свою тропинку в жизнь вытопчу, к солнцу поближе заберусь, повыше, где воздух чистый, где власти много. <…> В жизнь вгрызаться, окрутить ее, насиловать — все мое, все хочу взять, ни с кем не поделюсь, самому мало, мало, мало!» — скрежетал зубами классовый враг в пьесе «Волчья тропа». Через несколько минут в его дверь постучали доблестные сотрудники ГПУ.

В 1927 году Афиногенов переехал в Москву, где сделал стремительную карьеру внутри Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП) — самой влиятельной литературной организации конца 1920-х. Руководитель РАППа Леопольд Авербах зачастую получал указания напрямую от Сталина и высшего партий­ного руководства и виртуозно организовывал травлю не до конца лояльных писателей (открыто нелояльных к этому моменту почти не осталось). Подстро­иться под требования РАППа было практически невозможно: орга­низация строго придерживалась сталин­ской линии в политике, а сталинская линия постоянно и непредсказуемо менялась. Задача РАППа поэтому сводилась к тому, чтобы первым заявлять о безусловной правоте Сталина и превращать политические лозунги в художественные высказывания.

Слава пришла к Афиногенову после премьеры пьесы «Чудак» (1929) — очень быстрой реакции на сталинский призыв мобилизовать низы партии против ее верхов под лозунгом искоренения бюрократизма. «Чудак» выводил на сцену молодого беспартийного энтузиаста Бориса Волгина, который оказывался убедительнее и эффективнее догматичных партийцев и циников-карьеристов. По сюжету Волгин берет на фабрику еврейку Симу Мармер, несмотря на про­тиводействие антисемитски настроенных рабочих. В конце его увольняют и грозят отдать под суд, а затравленная Сима бросается в реку — однако мораль не в этом, а в том, что Волгин и без партбилета оказывается способен правильно интерпретировать политику партии. Сталин ценил лояльность РАППа, он пришел на представление «Чудака» во МХАТ-2, пожал автору руку и сказал: «Хорошо».

Уже к середине 1920-х годов стало понятно, что, несмотря на все программные заявления о рождении нового пролетарского искусства, авангард так и не сумел завоевать массовую аудиторию и плохо справлялся с задачей распространения марксистской идеологии в плохо образованной стране. Даже в столице публика устала от радикальных художественных экспериментов: новаторские «Баня» и «Клоп» Маяковского в постановке Всеволода Мейерхольда по большому счету провалились, зато на булгаковских «Днях Турбиных», которые даже близко не могли считаться образцовой советской пьесой, во МХАТе стабильно был аншлаг. 

Сцена из спектакля «Дни Турбиных» в Московском Художественном театре. 1928 год

РИА «Новости»

МХАТ — самый яркий пример сбоев в советской культурной политике: больше чем через десять лет после революции главный театр страны, в который регу­лярно приезжало высшее руководство во главе со Сталиным, так и не имел в репертуаре выдержанной в партийном духе пьесы на современном советском материале. Создателям самой влиятельной театральной школы ХХ века, основанной на психологизме и подтексте, просто нечего было ставить. Многие советские драматурги приносили свои пьесы во МХАТ, но раз за разом выясня­лось, что для того, чтобы играть шаблонных большевиков и классовых врагов, не нужна система Станиславского.

Афиногенов взялся исправить этот недостаток. Ему удалось найти «философ­ский камень» советского искусства: один из первых он сумел перевести передо­вицы «Правды» и речи партийных вождей на язык драматургии и совместить острый сюжет, узнаваемых персонажей и идеологическую выдержанность. Он отказался от изображения революционных масс на сцене и перенес сцени­ческое действие в комнатные интерьеры — вполне в духе Чехова и Ибсена, которых он и считал примерами для подражания. Для драмы такого типа необходима была фигура сомневающегося интеллигента, и тут Афиногенову повезло: в самом начале 1930-х годов в партийной печати снова вспыхнула дискуссия о том, что делать с «попутчиками»[2]. Враги революции были высланы, уничтожены или лишены прав, а «попутчики» вроде как и сочувст­вовали большевистскому проекту, но медлили раствориться в партийных рядах. Это создавало пространство для драмы: между абсолютным злом и абсо­лютным добром оказывался человек, которому предстояло сделать выбор.

Храм Христа Спасителя. 1931 год

ТАСС

Пятого декабря 1931 года в Москве снесли храм Христа Спасителя, а 24 декабря во МХАТе первый раз сыграли пьесу Афиногенова «Страх». Перед премьерой он записал в дневнике: «Сегодняшний день решает все. <…> Говорят, будет весь Кремль. <…> И ужасная тоска щемит. <…> Вдруг гроб, треск, провал, — а завтра, завтра газеты разнесут, и пошла, пошла катавасия, и ото всего здания, как от храма Христа, — останется меловая гора». Однако тревога Афиногенова была напрасной.

Главным героем пьесы был интеллектуал-«попутчик», профессор Бородин (в нем публика могла узнать физиолога Ивана Павлова). Бородин утверждал, что людьми руководят безусловные стимулы: любовь, голод, гнев и страх. В кульминационной сцене профессор поднимался на трибуну, чтобы расска­зать о своем сенсационном открытии: все советское общество поражено стра­хом. «Восемьдесят процентов всех обследованных живут под вечным страхом окрика или потери социальной опоры. Молочница боится конфиска­ции коро­вы, крестьянин — насильственной коллективизации, советский работ­ник — непрерывных чисток, партийный работник боится обвинений в уклоне, научный работник — обвинения в идеализме, технический работ­ник — обвинения во вредительстве. Мы живем в эпоху великого страха. Страх заставляет талант­ливых интеллигентов отрекаться от матерей, подделывать социальное проис­хождение, пролезать на высокие посты, — говорил Боро­дин. — Уни­чтожьте страх, и вы увидите, какой богатой жизнью расцветет страна!» В зале хло­пали — не только игре актера Леонидова, но и содержанию речи профес­сора. Чтобы дать отпор реакционной теории, на трибуне появля­лась старая больше­вичка Клара. Она громила бородинскую теорию эмпирикой: во время револю­ционной борьбы настоящие большевики победили в себе страх, стали бес­страшными; новое общество отбросило старый мелкобуржуаз­ный страх как пережиток. Бородин был раздавлен этим аргумен­том. Осознать правоту Клары ему помогала следователь ГПУ, показывавшая, что он стал жертвой антисовет­ского заговора. Бородин признавал свои ошибки и обещал еще принести пользу советской власти.

МХАТ взорвался овацией, занавес давали 18 раз, Афиногенова вызвали в пра­вительственную ложу и поздравляли. На одно из следующих представлений пришел Сталин с женой и тоже остался доволен увиденным. В качестве награды за хорошую работу Афиногенова отправили в то самое путешествие по Европе, которое и вызвало раздражение у Булгакова.

Пока Афиногенов путешествовал по Франции, Сталин провел свою самую масштабную и неожиданную культурную реформу. Он разогнал существо­вавшие в стране художественные организации и объявил о создании профиль­ных союзов для разных областей искусства. Всей литературой теперь должен был заниматься Союз советских писателей (ССП). Московские писатели лико­вали: сталинское постановление ликвидировало ненавистный всем РАПП. Не стесняясь в выражениях, говорили о «Пасхе», «манифесте 1861 года»  , «конце рабства». Более того, было объявлено, что пришло время для открытой дискуссии о новом едином методе советской литературы, который мог бы объединить всех писателей — как самых ортодоксальных, так и находившихся до этого под ударом «попутчиков». Зафиксировать это новое единство совет­ской литературы должен был Первый съезд советских писателей под руковод­ством окончательно вернувшегося в страну патриарха советской литературы Максима Горького.

Сталин традиционно не ограничился организационной перегруппировкой: до конца 1932 года он провел несколько неформальных встреч, куда были приглашены самые известные советские писатели, и рассказал им, в чем отныне должна заключаться функция литературы и роль писателя в обществе. «Есть разные производства: артиллерии, автомобилей, машин. Вы тоже производите товар. Очень нужный нам товар, интересный товар — души людей, — говорил Сталин. — Вы — инженеры человеческих душ». В качестве одного из образцов художественного произведения, которое эффективно воздействует на аудиторию, Сталин привел афиногеновский «Страх».

Слова о производстве душ читателей совсем не показались слушателям баналь­ной или бессмысленной метафорой. В последующие несколько лет критики и литераторы цитировали эту фразу вождя при каждом удобном случае. Большая часть докладов, прозвучавших на Первом съезде писателей, была посвящена тому, как лучше переделать души читателей и как писателю переделать собственную душу, чтобы соответствовать великой задаче, поставленной перед ним эпохой.

Максим Горький беседует на Первом съезде советских писателей с передовой колхозницей Софьей Иовной Гринченко — героиней повести Владимира Ставского «Разбег». 1934 год

РИА «Новости»

Писательский съезд открылся 17 августа 1934 года. Самая пронзительная сцена съезда разыгралась, когда в Колонный зал, где заседал съезд, зашла делегация девушек-метростроевцев в рабочих комбинезонах. Увидев, что одна из них держит на плече отбойный молоток, Борис Пастернак со своего места в прези­диуме бросился ей помогать. Девушка молоток не отдавала. Зал смеялся. Поэту потом пришлось оправдываться: «Когда я в безотчетном побуждении хотел снять с плеча работницы Метростроя тяжелый инструмент, названия которого я не знаю, но который оттягивал книзу ее плечи, мог ли знать товарищ из пре­зидиума, высмеявший мою интеллигентскую чувствительность, что в этот миг она в каком-то мгновенном смысле была сестрой мне и я хотел помочь ей как близкому и давно знакомому человеку». Несмотря на то что мно­гие участ­ники сочли мероприятие затянутым и не слишком содержательным, все были в целом воодушевлены его итогами. Два остроумца и эстета Юрий Олеша и Валентин Стенич написали шуточную поэму, посвященную пятнадцати дням съезда. Она заканчивалась стихами: «Москва в те дни была Элладой, / Помноженной на коммунизм!» — и шуткой это было только отчасти.

***

25 ноября 1936 года, через три месяца после окончания первого показательного процесса[3], Сталин подошел к трибуне Чрезвычайного восьмого съезда Сове­тов СССР, чтобы прочесть доклад о новой советской конституции. Его речь[4] слушала по радио вся страна. Сталин говорил два с половиной часа. За это вре­мя он сообщил, что время диктатуры пролетариата прошло, а в стра­не в общих чертах построен социализм. Новая конституция гарантировала самую широкую демократизацию общественной жизни — равенство прав всех граждан, свободу слова, собрания, печати, — и вводила выборы в Верховный Совет СССР на осно­ве всеобщего тайного прямого голосования. Для страны, в которой на протяже­нии двадцати лет целые социальные классы были поражены в правах, это озна­чало настоящее освобождение. Зал взорвался овацией. Ни у кого не было сомнений — эта речь останется в веках.

Вскоре после выступления Сталина Афиногенов влетел в комнату к своему другу, американскому журналисту Морису Хиндусу, с бутылкой вина и вос­кликнул: «Давайте праздновать! Теперь все будет по-другому». Он попросил у Хиндуса на несколько дней смокинг, чтобы московский портной сшил ему такой же. «Теперь, — сказал Афиногенов, — мы сможем одеваться так же модно, как европейцы».

Источники

Афиногенов А. Избранное в 2 т. М., 1977

Булгаков М. Собрание сочинений в 5 т. Т. 2. М., 1992

Гладков А. Встречи с Борисом Пастернаком. М., 2002

Зелинский К. Вечер у Горького. Минувшее. Исторический альманах. М.-СПб., 1992

Осокина Е. За фасадом сталинского изобилия. Распределение и рынок в снабжении населения в годы индустриализации. 1927–1941. М., 2008

Соловьева И. Художественный театр. Жизнь и приключения идеи. М., 2007

Успенский П. В. О. Стенич: биография, дендизм, тексты…[5] Наше наследие, 2011

Флейшман Л. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. СПб., 2005

Hindus M. Crisis in the Kremlin. New York, 1953

Первый всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934

Фонд А. Н. Афиногенова в РГАЛИ. Ф. 2172

Глава 2. Два покаяния

Третьего апреля 1937 года дочь нового американского посла в СССР, двадцати­летняя Эмлен Найт-Дэвис, устроила маскарад. Гостей вечеринки — диплома­тическую и артистическую элиту Москвы — попросили «одеться тем, кем вам хотелось и не удалось быть в жизни». Итальянский советник в образе амура (розовая хламида и белое трико) бегал по залу с криком и стрелял из лука; американский военный атташе Филипп Файмонвилль в белой рубахе и с косой изображал Льва Толстого; жена одного из послов нарядилась Мефистофелем. Александр Афиногенов тоже был на этом вечере, но пришел без костю­ма: возможно, на нем был тот смокинг, что он заказал себе в честь новой советской конституции.

Устраивая вечеринку, Эмлен Найт-Дэвис просто продолжала традицию, зало­женную предыдущим американским послом Уильямом Буллитом, и не могла догадываться, что маскарад в игровой форме воспроизводил главную метафору советской политической риторики 1930-х годов: все общество состоит из за­маскировавшихся врагов и предателей, вынашивающих дьявольские планы по подрыву советского строя. После убийства руководителя ленинградской парторганизации Сергея Кирова в декабре 1934 года надежды на постепенную либерализацию общественной жизни в СССР стали совсем призрачными. Объявив о том, что в стране в общих чертах построен социализм, Сталин продолжил развивать и парадоксальную теорию обострения классовой борьбы: чем больше успехи социалистического строительства, тем отчаяннее сопро­тивление недо­битых классовых врагов. Единственным средством борьбы с ними был террор.

Террор — идеологически обосно­ванный и управляемый партийным руковод­ством — не прекращался с самого возникновения Советского государства. Просто в разное время власть направляла его на разные социальные группы и умело регулировала масштаб. Кампания второй половины 1930-х годов отличалась невиданной до этого организованностью и запланированной жестокостью. Первый удар Сталин нанес по «контрреволюционным элементам» — бывшим дворянам, офицерам царской армии, священнослужителям, членам оппозиционных большевикам партий. Другой важной особенностью тер­рора стала его направленность против единомышленников. Никогда до этого столько членов партии не приговаривались к расстрелу как враги народа.

Похороны Сергея Кирова. За катафалком идут (слева направо) Михаил Калинин, Иосиф Сталин, Климент Ворошилов и Вячеслав Молотов. 1934 год 

Getty Images 

В августе 1936 года в Москве прошел первый показательный процесс, извест­ный как процесс «Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра». Его основными фигурантами выступали старые большевики Григорий Зиновьев и Лев Каменев. Их обвиняли в том, что по заданию Льва Троцкого они создали террористический центр для убийства всего высшего советского руководства вообще и Кирова в частности. Через день после вынесения обви­нительного приговора их расстреляли. Менее чем через полгода начался второй процесс: Сталин посчитал нужным разоблачить вымышленный «параллельный» антисоветский центр, который должен был дублировать первый центр в случае провала. Воображаемые преступления этого центра были еще чудовищнее: план реставрации капитализма в СССР и сговор с ино­странными государствами, в частности с фашистской Германией. Впрочем, и на этом Сталин не собирался останавливаться: в конце февраля 1937 года на пленуме ЦК ВКП(б) были намечены новые жертвы в высшем партийном руководстве. Третьего марта, выступая на том же пленуме, Сталин проци­тировал закрытое письмо, которое до этого было разослано по партий­ным организациям: «Неотъемлемым качеством каждого большевика в настоя­щих условиях должно быть умение распознавать врага партии, как бы хорошо он ни был замаскирован».

Когда игры и танцы закончились, на маскараде в американском посольстве выбрали лучший костюм вечера. Первый приз получил Мефистофель. Вскоре после этого в зале во фраке и черной полумаске появился дипломат и писатель Давид Штерн, автор серии антифашистских повестей, опубликованных под псевдонимом Георг Борн. Фирменным приемом Штерна было использовать жанр исповеди или дневника для того, чтобы разоблачить моральные и ин­теллектуальные основания фашизма. Главный герой его самой популярной повести «Единственный и гестапо» шпион Карл Штеффен начинает свой рассказ с откровения: «Мне всегда делается смешно, когда меня спрашивают о моих убеждениях. <…> Я считаю, что для того, чтобы верить во что бы то ни было, необходимо страдать каким-то мозговым дефектом». Штерн сообщил веселящимся дипломатам, что недавний глава НКВД Генрих Ягода снят с долж­ности и предан суду. Новость эта не произвела особого впечатления: за преды­дущие несколько месяцев в Москве привыкли к тому, что врагом мог оказаться любой.

***

В конце 1920-х — начале 1930-х годов Александр Афиногенов входил в неболь­шую группу руководителей РАППа[6], связанных между собой дружбой и карь­ерным интересом. Самые близкие отношения у него установились с драматур­гом Владимиром Киршоном[7] и критиком Леопольдом Авербахом, чья сестра Ида была следователем прокуратуры и женой Генриха Ягоды. Среди высших советских руководителей было принято покровительствовать искусствам и создавать вокруг себя художественные салоны. Существовала даже своя «специализация»: нарком обороны Клим Ворошилов благоволил к худож­никам; секретарь ЦИК Авель Енукидзе — к балеринам и актрисам; Генрих Ягода собрал вокруг себя писателей-рапповцев и установил доверительные отношения с Максимом Горьким.

Дружба с влиятельными патронами давала писателям не только важное ощу­щение личной безопасности и информацию о настроениях и вкусах своих заказчиков, но и вполне конкретные материальные блага. В бедной и голодаю­щей стране покровительство часто принимало формы натуральной помощи: избранным писателям ОГПУ присылало продуктовые пайки и товары ширпо­треба, помогало ремонтировать квартиры и налаживать быт. Афиногенов в середине 1930-х по протекции Ягоды получил четырехкомнатную квартиру в доме НКВД в Большом Комсомольском переулке (сейчас Большой Златоус­тинский переулок). Она была обставлена мебелью, сделанной заключенными Бутырского изолятора.

Советские военачальники (слева направо) Климент Ворошилов, Ян Гамарник, Семен Буденный и Генрих Ягода у Мавзолея Ленина. Москва, 1935 год

РИА «Новости»

Приговор по делу Бухарина — Рыкова — Ягоды от 13 марта 1938 года. Газета «Правда», 14 марта 1938 года

Генрих Ягода был расстрелян 15 марта 1938 года в Лубянской тюрьме НКВД.

Wikimedia Commons

Вслед за арестом Ягоды обязательно должно было последовать разоблачение широкой преступной сети сообщников. Четвертого апреля пришли за Леополь­дом Авербахом. После этого Киршон и Афиногенов не могли чувствовать себя в безопасности. В эти дни в Москве проходило собрание писателей, созванное, чтобы перепридумать идеологическое обоснование нового витка государствен­ного террора и призвать литераторов к еще большей бдительности и мобили­зации. События развивались столь стремительно, что организаторы не дожда­лись прямого сигнала: напрямую Киршона и Афиногенова врагами не назы­вали, но было очевидно, что они попали в опалу. Киршона обвиняли в «барско-пренебрежительном отношении» к молодым драматургам и в финансовых махинациях на посту руководителя секции драматургов Союза писателей. Афиногенова тоже поругали за довольно расплывчато сформулированные ошибки, но конкретных санкций не последовало.

Александр Афиногенов (в центре) и Владимир Киршон (справа) на заседании оргкомитета Союза писателей. Москва, 1933 год

Государственный литератруный музей 

Несколько дней спустя Афиногенов описал в дневнике свою прогулку с женой по Москве (часто, описывая особо драматические события, он делал дневнико­вые записи в третьем лице): «Тяжесть, обрушившаяся на них, была слишком велика, чтобы еще говорить; они ходили обессиленные, щурясь от бившего в лицо солнца, — они не знали, куда идти, и шли просто так, по солнечной сто­роне, отогреваясь от леденящей душу тоски. <…> …Слишком близко от глаз и сердец их прошли фигуры их знакомых, ныне арестованных, — и пройдя — отбросили тень и на них».

Впрочем, в какой-то момент Афиногенову и Киршону могло показаться, что опасность миновала и жизнь входит в привычное русло. Киршон даже успел отметить премьеру своей новой пьесы «Большой день» в Театре имени Вахтангова. Пьеса, написанная по личному указанию Сталина, рассказывала о первых днях будущей войны: на Советский Союз неудачно нападает враг, в котором легко угадывалась гитлеровская Германия, но уже на следующий день советские войска переходят в решительное наступление, а по всей Европе вспыхивает коммунистическая революция. В кульминационный момент пьесы холм с деревьями на сцене превращался в подземный ангар, и из-под земли прямо на публику вылетал самолет.

Двадцатого апреля «Литературная газета» вышла с передовицей, подводящей итоги советской литературы за пять лет, прошедших с момента ликвидации РАППа в апреле 1932 года. По большей части она была посвящена разобла­чению литературных вредителей: «Прикрываясь двурушническими клятвами в верности линии партии, Авербах протаскивал в своих писаниях и речах троц­кистские и бухаринские идейки». В этот же день партгруппа Союза писателей поставила вопрос об исключении Киршона из партии. Через три дня к газетной кампании подключилась серьезная артиллерия: в «Правде» появился блок ста­тей, посвященных бывшим рапповцам. В Доме советских писателей состоялось собрание, на котором влиятельный идеолог Павел Юдин назвал Киршона и Афиногенова троцкистами и подвел итог: «В авербаховщину должен быть забит осиновый кол». Еще через три дня «Литературная газета» продолжила проработку. Попавшие под удар писатели назывались «троцкистскими ублюд­ками», «обнаглевшими врагами народа», «фашистскими аген­тами». В тот же день Генрих Ягода начал давать показания в Лубянской тюрьме: «…я решил сдаться. Я расскажу о себе, о своих преступлениях все, как бы это тяжело мне ни было. <…> Всю свою жизнь я ходил в маске, выдавал себя за непримиримого большевика. На самом деле большевиком, в его действительном понимании, я никогда не был».

Двадцать седьмого апреля Михаил Булгаков шел по Газетному переулку. Там его догнал Юрий Олеша и начал уговаривать прийти в Союз писателей, где было запланировано собрание московских драматургов. Олеша убеждал Булгакова выступить и рассказать, что Киршон был одним из организаторов его многолетней травли. Это было чистой правдой, но Булгаков отказался.

За ту неделю Киршон написал три письма Сталину: «…сегодня, в 7 часов вечера, собирают… общее собрание драматургов для моего отчета. В нормаль­ной обстановке это была бы жестокая самокритика. Сейчас это будет чудовищ­ное избиение, сведение всех счетов, вымещение на мне всех действительных и несуществующих обид. Никто не посмеет сказать ни слова в мою защиту, его обвинят в примиренчестве к врагу. Меня будут бить все до одного, а потом это тоже выдадут как яркий факт общего ко мне отношения. От всего этого можно сойти с ума. Человеку одному трудно все это выдержать». Сталин ничего не ответил.

Отправляясь на собрание, и Киршон, и Афиногенов должны были понимать, что они оказались в чрезвычайной не только жизненной, но и языковой ситу­ации. На протяжении всей своей литературной карьеры они занимались осво­ением и созданием советского языка. Свою задачу они видели в том, чтобы переложить язык авторитетных инстанций (государственных декретов, газет­ных передовиц, речей вождей и т. д.) на язык драматургии — представить спущенные сверху идеологические установки как уже усвоенные и отложив­шиеся в речах и поступках своих персонажей. Читая в советской прессе стено­граммы показательных процессов, они, как про­фессиональные драматурги, должны были понимать исчерпанность своей за­дачи. Газеты сами перешли на язык драматургии: заранее срежиссированные допросы обвиняемых старых большевиков были выстроены в стилистике советских пьес 1920–30-х годов, в которых двигателем сюжета становилось постепенное разоблачение замаскировавшихся врагов:

«Вышинский [прокурор СССР]: На Горловском заводе была авария в отделе­нии нейтрализации цеха аммиачной селитры?

Ратайчак [бывший начальник Главного управления основной химической промышленности СССР]: Была.

Вышинский: Какая именно?

Ратайчак: Взрыв. Цех и завод в целом на несколько дней вышли из строя. Погибли трое рабочих.

Вышинский: Вам известны их имена?

Ратайчак: Забыл.

Вышинский: Я вам напомню. Куркин Леонид Федорович, 20 лет, комсомолец, ударник, стахановец; Мостец Николай Иванович, слесарь; Стрельникова Ирина Егоровна, 22 лет, фильтровальщица. Кто их убил?

Ратайчак: Мы».

Прокурор на процессе требовал от подсудимых полного и беспрекословного признания их уже установленной вины. У подсудимых не было никакой языко­вой стратегии, которая позволила бы им предложить собственную интерпре­тацию событий или хотя бы заронить сомнения в собственной виновности. Все их признания, раскаяния, мольбы о снисхождении заранее объявлялись увертками и попытками уйти от ответственности. Политический террор государства был еще и языковым террором: люди, попавшие под подозрение, не могли найти слов, которыми они могли бы оправдаться или попросить о прощении.

Собрание драматургов открылось «информационным сообщением» Всеволода Вишневского[8]. С самого начала 1930-х годов Вишневский спорил с Афино­геновым и Киршоном о художественном методе, конкурировал с ними за зри­теля и часто проигрывал. Теперь ему выпал шанс поквитаться. Как и было принято в таких случаях, Вишневский принялся исследовать политическую биографию Авербаха с самого начала 1920-х годов и разоблачать его связь с Троцким в те времена, когда эта связь никак не противоречила генеральной линии пар­тии. Все последующие действия Авербаха тоже назывались троц­кистскими. Основ­ной виной Киршона становилось то, что он дружил с Авер­бахом и никогда не выступал против него. Отдельным обвинением была дружба с Ягодой.

После Вишневского слово взял Киршон. Он признавал свои тяжелые ошибки, но отказывался сознаться в преступлении против партии: «Я пятнадцати лет вступил в комсомол и с пятнадцати лет пошел на фронт, дрался на фронте. С пятнадцати лет, собственно говоря, я начал воспитываться партией. Помыш­лять против партии я не могу. <…> Я оказался слепцом, я оказался политически близоруким человеком, я не разгадал врага, я был фактически пособником вре­дительской, троцкистской деятельности, я был человеком, который мог более других предотвратить эту деятельность. <…> Но я заявляю, что я неповинен ни в одном помысле против моей партии». Выступление Киршона прерывали смехом и выкриками с мест.



Поделиться книгой:

На главную
Назад