— Сец нога[7]) тунтру, а такой сец отин, — говорил Илья, размахивая шкурой песца перед глазами любопытных.
— А чтобы, товарищи, нам самим поохотиться? — предложил кто-то.
— Было бы не плохо, — отозвались другие.
Все семеро, обступив Илью, упрашивали его сводить их на охоту. Илья долго упирался, хитрил, говорил, что ему нужно ехать домой.
— Отин сах, отин чай, — недовольно тянул он, не соглашаясь вести за чай и сахар. — А вотка?
— Водка будет тогда, как всех перевозишь на охоту, — чтобы успокоить аппетит самоеда, сказал кто-то.
— Бутет вотка? — спросил Илья, обращаясь к старшине.
Старшина утвердительно кивнул головой.
— Латно. Кто етет первый?
Кому ехать — решить нелегко. Все рвались, всем хотелось.
Старшина, видя, что разгорается спор, взял шесть спичек, обломал головки и зажав в руку, сказал:
— Тот, кто вытянет с головкой — поедет.
С головкой досталась Горшкову, и товарищи, поздравив его со счастьем, пожелали успеха. Затем всей гурьбой, подхватив под руки Илью, направились в комнату, на дверях которой красовалась надпись:
Комната была чистая. Большая лампа «молния» разливала приятный свет. На стенах висели плакаты, картины, флаги и на столе обладатель огромной трубы и хриплого голоса. Илья с любопытством утопил лицо в широком жерле трубы, и когда оттуда рявкнуло что-то, он съежился и, под дружный хохот, отскочил к двери.
— Ничего, Илья, не бойся, — успокаивал его старшина, — это только граммофон.
Взяв Илью за руку, он повел его в угол.
— Вот смотри, Илья, — сказал старшина, снимая флаг с бюста Ленина, — это вождь всех трудящихся и угнетенных.
Илья, охваченный ужасом, не сводил широко раскрытых глаз с бюста; пятясь к выходу и бормоча какие-то заклинания, он наткнулся на стул и с грохотом полетел на пол…
Что думал он в это время? Что происходило в душе дикаря, впервые увидевшего изображение человека?
Когда его подняли на ноги, он хранил глубокое молчание…
Сияющий от удовольствия, с лицом раскрасневшимся от встречной струи холодного воздуха, Горшков сидел на нартах. Станция осталась далеко. Словно маленькая буква на большом листе белой бумаги чернел станционный домик. Скоро и он пропал, скрывшись за буераком. Лишь две иглы высоких мачт антенны чернели гад белизной снега.
Олени неслись птицей. Быстро мелькал под полозьями снег. Нарты то взлетали вверх, то стремительно падали в разлоги. Боясь, что нарты вот-вот полетят вверх тормашками, Горшков крепко держался за сидение. А Илья, став одной ногой на полоз, а другую откинув налету, неистово размахивал длинным хореем и кричал с посвистом, заставляя быстроногих оленей лететь почти не касаясь земли.
Вдруг он вытянулся и кротко заговорил, обращаясь к животным, положив длинный шест на нарты. Олени остановились.
— Сец… — многозначительно шепнул Илья.
— Где? — спросил Горшков.
У него рябило в глазах. Встречный ветер нахлестал их, — они слезоточили, и, оглядываясь кругом, он видел лишь белесую пелену снега.
— Вон сец, вон, — указывал рукой Илья.
Наконец, смахнув слезу, Горшков заметил белую гибкую фигурку зверка и его игривые прыжки. Подбежав к людям почти вплотную, зверек замер в неподвижной стойке.
Горшков, вскинув винтовку, прицелился. Но не успел грянуть выстрел, как песец, будто подброшенный силой пружины, сделал высокий прыжок кверху, махнул в сторону, и когда пуля, вздымая пыль рассеченного рикошетом снега, пошла звенеть вдаль, песец уже был далеко.
Илья неодобрительно тряхнул головой и, став, на полоз, взмахнул шестом. Олени рванулись вперед, и снова бежал под полозьями снежный покров, бесконечный, бескрайний.
К концу дня на нартах лежала добыча. Мягкий, пушистый мех песцов, цветом от белоснежного до мглисто-голубого, заставлял глаз останавливаться и отдыхать на своей нежной седине.
Горшков, сам не отрываясь, заметил, что глаза Ильи, вспыхивая в узких щелочках ревнивым блеском, часто скользят по пушистому меху добычи. Отобрав из семи зверков самых лучших, он сказал:
— Мой сец, — а Горшкову указал на оставшихся.
Что-то нехорошее почувствовал Горшков: ему не нравился такой дележ добычи. Но охваченный новизной положения и жаром охоты, он скоро забыл об этом. Напрягая зрение, он вглядывался вдаль и, чуть лишь мелькнет быстро бегущая тень, он уходит во внимание и крепко сжимает в руке затвор ружья.
На просторе тундры, накрытой сверху ночным звездным небом, олени носятся, как призраки. Как волчьи глаза горят звезды, мерцая холодным светом. Над головой бушует северное сияние. Точно огромная огненная змея, извиваясь и крутясь кольцами, оно рассыпается от края до края. То красным, как остывающая с накала сталь, то голубым, то зеленым, как россыпи ледяных игл, горит небо и льет на землю чудесный, без тени, свет.
Охотники не замечают, как быстро летит время. Они даже не замечают, что близко, совсем близко, мелькают тени полярной лисицы. Горшков, очарованный величием чудесного сияния, сидит и смотрит, как в вихрях цветного огня гаснут маленькие точки звезд. А Илья весь отдался безмятежному созерцательному очарованию. Теперь он забыл, что рядом с ним, на его нартах, лежат дорогие шкурки песца, он забыл, что за них он много получит. Для него ничего больше нет, он поет. Песни у него длинные, как путь от Канина до Печоры, в них вложено все: и тундра, и море, и мох «ягель», и олени, и все, что окружает его в этом пустынном краю.
Под его песню, бесшумно ступая, бегут олени, куда-то в неведомую даль.
Еще один короткий день промелькнул в охоте. Горшков почувствовал усталость, в узких прорезах его глаз Горшков снова заметил какой-то хищно-недружелюбный блеск.
— Куда мы едем? — спросил он Илью, когда они тронулись.
— Канин нос, — отвечал Илья.
Но Горшкова беспокоило выражение недружелюбно косящихся глаз самоеда, а сказать об этом Илье он не решился.
Ровный бег саней и плавное покачивание убаюкивали, усталость, разливаясь по жилам, клонит ко сну. Скоро Горшков, склонясь головой на пушистый мех добычи, поплыл в волнах блаженного забытья.
Сильный озноб разбудил Горшкова. Открыв глаза, он с удивлением посмотрел вокруг себя. Глубокая тишина царила над тундрой. Ночное небо, унизанное искрами звезд, пылало зеленым заревом сиянья и обливало снежный простор холодным мерцающим светом.
— Илья!.. — хрипло крикнул встревоженный Горшков и вскочил на ноги.
Кругом было пусто и тихо. На скатерти снега лежали следы саней. Точно утопающий за брошенный конец веревки, он ухватился за убегавшие вдаль борозды. Несколько торопливых шагов по свежему следу, но наст не выдержал и Горшков провалился.
— Илья! — снова крикнул он во всю силу легких.
Но кругом тишина. Голос пропал в морозной мгле дали, ничуть не потревожив глубокого сна пустыни.
По коже пробежала дрожь. Стараясь заглушить волнение, Горшков думал, что свалился с саней во время сна, а так как Илья, возможно, тоже заснул, то и уехал, оставив его одного.
Но тут же вспомнил, что заснул с ружьем за спиною, а теперь его с ним не было.
— А патронташ, патронташ где? — воскликнул он.
Ошеломленный открытием, он оцепенел. Теперь ему стало все понятно. Вспомнился хищно-лукавый блеск раскосых глаз самоеда, его завистливое любование винчестером Горшкова и жадный дележ добычи в пути.
— Старый чорт! — излил он нахлынувшую вдруг злобу и погрозил в ночную даль кулаком.
После этого он еще сильнее почувствовал безвыходность, своего положения, осложнявшегося остротою голода.
Итти было невозможно: тонкий наст проламывался и с каждым шагом тело погружалось в снег.
— Куда итти? В какую сторону? Где станция? — в отчаянии задавал он себе вопросы.
После нескольких шагов по глубокому снегу, он бессильно опустился.
— Хорошо, что я тепло одет, а то бы замерз, — вслух подумал он.
Но где-то внутри зловещий голос пугал:
— Все равно замерзнешь. Никогда тебе не выбраться из власти пустыни…
Ночь тихо шла. Свернувшись в ком, улегся Горшков. Приступ отчаяния прошел и он отдался во власть усталости. Какой далекой и родной вспоминается ему тюремная скука станции. Как хотелось ему теперь увидеть товарищей, до тошноты надоевших друг другу.
Он сладко зевнул, вспомнив свою теплую койку…
Ворочаясь с бока на бок, Горшков все глубже погружался в снег. Когда мутный рассвет задрожал над тундрой, он лежал на дне просторной снежной воронки. Приступы голода и влажная отпарина, разливающаяся под шкурами его одежды, прогнали сон. Провожая медленно ползущие часы одиночества, он с тоской смотрел на края ямы, которая скоро будет его могилой.
Вдруг до его слуха донесся какой-то гудящий шум. Прислушался. В морозном воздухе, завешанном легкой дымкой тумана, плыл, все усиливаясь и вырастая, рокочущий металлический звон. Горшков насторожился. Разминая закоченевшее тело, он с трудом приподнялся в яме.
— Летит! — вырвался у него крик не то радости, не то испуга.
Выпрыгнув наверх, он увидел низко, почти над самым снегом, скользящий в плавном полете аэроплан.
— Спасите! — крикнул он.
Голос затерялся в могучем гуле машины. Тень стальной птицы быстро мелькнула над ним и пронеслась мимо. Еще отчаянный крик послал он уже улетающему аэроплану и, словно подкошенный, свалился на снег. Быстро выросшая надежда на спасение так же быстро угасла, и последний прилив силы, стиснутый клещами отчаяния, отхлынул, оставив обессилевшее тело.
Струя жгучей жидкости во рту вернула сознание. Открыв глаза, Горшков увидел над собой чье-то незнакомое лицо. Рука подносила к губам фляжку, горячая струя снова обжигала горло, и голос ободряюще говорил:
— А ну, вставай…
Несколько глотков спирта окончательно ободрили Горшкова, и скоро, сидя на снегу, он рассказывал двум летчикам:
— А вы знаете? Я самый первый слушал вас тогда на станции, а когда здесь пропадал, то совершенно позабыл об этом.
— Это бывает, в таком положении не до памяти, — отвечал ему один из летчиков.
— А вам сообщили? — спросил Горшков.
— Не только нам. На тысячи миль, от Норвегии до Ямала, от Новой Земли до Архангельска знают, что телеграфист Горшков подозрительно долго не возвращается с охоты.
— А как же это случилось? А где самоед? — спросил у Горшкова один из летчиков.
— О, он теперь далеко! Я остался без него ночью.
— Сам остался?