Квартира Мамонтов вся заставлена африканскими идолами, марокканскими резными ширмами и ларями. Друзья Мамонтов и друзья их детей уже угнездились, где только можно. Из комнаты в комнату кочуют низенькие деревянные скамеечки, пуфы, подушки и зажигалки. На сизой от дыма кухне Витя Мамонт с кем-то спорит: «Нет, нет, чтоб я сдох, но ты не прав, старичок». Я прохожу туда, чтобы поставить вино в холодильник.
– Вот, знакомьтесь, – говорит Витя Мамонт. – Это Дима Чудновский.
Возможно, все дело в дымной и темной квартире Мамонтов. Возможно, если как следует рассмотреть, то окажется, что он вовсе не так уж великолепен. Чего только не придумаешь, чтобы это не начиналось. Но это не остановишь, потому что он уже выплывает из дымовой завесы в своем светлом костюме – торжественный, медлительный, щеголеватый, буржуазный, как круизный лайнер, – он выплывает, и это начинается.
– Дима скоро уезжает в экспедицию. Квартиру сдает, – говорит Витя, – тебе случайно не нужна?
Уезжает! Экспедиция – это не отпуск, наверное, надолго. Уезжает без меня, по каким-то своим тропическим делам. Я же говорила, док, стоит лишь встретить здесь что-то по-настоящему прекрасное, так сразу оказывается, что это предназначено для кого-то другого. Ну и пусть отправляется к чертям.
– Спасибо, мне есть, где жить, – надменно отвечаю я.
Дым. В этой квартире его слишком много. Вкрадчивыми драконьими иероглифами тянется дым ароматических палочек. Под потолком повисает дым кальянов с терпким яблочным запахом. На балконе молодые друзья Мамонтов обсуждают плюсы и минусы родов в воде. На кухне сами Мамонты обсуждают своих пожилых родителей, а в спальне мамонтята и дети гостей, повисшие у монитора разноцветной гроздью, отвлеклись от стрелялки, и обсуждают самих Мамонтов. Везде сплошные отцы и дети – отрывная вечеринка, нечего сказать. Я поднимаюсь на крышу, где обычно танцуют и курят самые безбашенные из мамонтовых друзей. Здесь вроде говорят о животных. Пожилой хиппи по прозвищу Кардамон рассказывает про свою собаку, лабрадора Арину Родионовну, которая дружит с котами. Тут же следуют длинные перечисления. Кошка Пуся родила Кнопу, Кнопа – котов Марченко, Сверчка и Кляксу, Клякса отец котят Мураками и Нокии. Меня преследует поступь наслаивающихся поколений, есть в этой кошачьей генеалогии какая-то библейская неумолимость.
Я что-то курю и что-то пью. Мамонты знакомят меня с кем-то еще: «Это Давид, он делает такой городской проект: целый год считает свои шаги. Это Хедва, она изготовляет барабаны и бубны, тебе нужен барабан?» Но меня впечатляют не они, а маленькая и аккуратненькая немолодая женщина по имени Ирочка.
– Она изучает норы, – рассказывает Муся Мамонт, – норы барсуков и лис. А знаешь, как их изучают? Вначале убеждаются, что нора пуста, и никто в ней не живет, а потом берут гипсовый раствор, и заливают его в нору, представляешь? Раствор загустевает, а потом нору осторожно раскапывают и получают ее точный слепок. Видны все ответвления, ходы. У Ирочки вся ее канадская квартира заставлена этими слепками. Прикинь, огромные такие гипсовые стволы, в квартире из-за них не пройти.
– А как же мелкие животные, которые могут там оказаться? – спрашиваю я – Я же помню, в книжках про несчастных бездомных бельчат и мышат то и дело встречалось: «Они нашли сухую нору, забрались туда, и улеглись спать.» А еще, я с детства помню картинки, как они сидят там, в норе, всей семьей. Сидят за столом, под огромным абажуром и мирно ужинают, но вот вдруг врывается белое, холодное и сметает все: ложки, подсвечники, обеденный стол… Поток несет бедных зайчат вглубь, а оттуда, им навстречу уже плывут подушки, перины, часы-ходики с гирями-шишечками, картина в раме, табуретки с пятнистыми березовыми ножками. Они барахтаются, все еще надеясь спастись, но белая лава загустевает, дышать все трудней…
– Не беспокойся, – увещевает меня добрая Муся Мамонт, и по материнским оттенкам, появившемся в ее голосе, я чувствую, что перепила, – Не волнуйся, эти норы тщательно проверяют, перед тем, как залить.
– Но ведь там, наверное, живут медведки, уснувшие на зиму жуки, беззащитные личинки! Покажите мне эти гипсовые слепки, там, наверное, десятки трупов! Бедные зверушки! Лучше бы их пристрелили! Разве ты не чувствуешь, как это оскорбительно, умереть в обнимку со своим сервизом, навеки впечататься в гипс, сжимая в объятьях подушку? Ведь смерть и без того, разбалтывает о нас слишком много! Нет, мы должны умирать в одиночку, – втолковываю я терпеливой Мусе, – мы должны бежать к лесу по белому-белому снегу, оставляя за собой яркие красные бусины».
– Тебе нужно как-то выходить из этого мрака, – говорит она, – может, все-таки стоит сменить обстановку, переехать? У Димки Чудновского прекрасная квартира. Там рядом парк, бассейн, синематека.
«Здесь, между прочим, целых два лифта: обыкновенный и грузовой», – объявляю я тетям, чувствуя себя лживым риэлтором, расхваливающим достоинства квартиры. К тому же я вспоминаю, что второй лифт не работает, нечего хвастаться. «Здесь неплохой вид», – говорит тетя Лея. «Лучше бы она откладывала часть зарплаты, чем спускать все на эту коммуналку», – пожимает плечами Белла. Вид у обеих оскорбленный и растерянный. «Ведь сюда даже не поместятся все твои вещи! Чем эта комната лучше той, в которой ты жила у нас?» Их голоса гремят в гулкой пустой квартире, и я картинно затыкаю уши. Лея вставляет свои слуховые аппараты. Белла – вынимает свои заглушки и тут, как назло кто-то включает музыку за стеной. «Здесь, вдобавок ко всему, еще и шумно!» – возмущается Белла. «Скажи что-нибудь подлиннее и с шипящими, просит Лея теребя свое ухо. «У Чудновского нет фейсбука». – говорю я и замираю. С ума я, что ли, сошла, все им рассказывать? Сейчас посыпятся вопросы: кто такой этот Чудновский? Зачем мне понадобился его фейсбук? Сказать правду? Была не была! Но тети уже ушли разглядывать ванную.
* * *
Мне нравится думать о Чудновском на кухне. Здесь гладкая голубая клеенка, здесь свинцово-стеклянный свет – это важно. С тех пор как я думаю о Чудновском, у меня внутри что-то вроде камертона. Я каждый предмет пробую на мысль о Чудновском, как пробуют монету на зуб. Некоторые предметы проводят мысль о Чудновском, а некоторые – нет. Кухня, вся без исключения, подходит идеально. Вот банки, пустые голубоватые – не мешают. Гудение холодильника – не мешает. Мне даже музыка, доносящаяся от соседей, не мешает, вот что удивительно. Они все время крутят одну и ту же песню, и там есть такой мягкий сбой, перепад, и в этот перепад, как в замшевую ямку готовальни, опускается моя мысль о Чудновском, словно колыбель на илистое дно, и в ней я – бесстрашный ребенок, которому интересно тонуть. Любая мысль о Чудновском меня успокаивает, какой бы нелепой она ни была. Вот, скажем, мне представляется, что с него ветром срывает шляпу, и он ловит ее с комичной суетливостью. Только вот при чем здесь шляпа? Кто-нибудь видел Чудновского в шляпе? Тогда, перед отъездом, он забежал сюда с непокрытой головой, легко одетый и вообще легкий, убийственно легкий, как бывают легки только те, кто нас не любит. Как бывают устремлены те, кто нас не любит: куда-то дальше, мимо нас.
Тогда я все еще надеялась, что это шанс. Втиснуться в его холостяцкое жилище и, пока хозяин бороздит океан в поиске своих малоизученных светящихся моллюсков, устроить допрос с пристрастием каждому предмету. Но как бы не так! Чудновский увез все свои вещи на склад, оставив здесь только какое-то ничейное старье: парочку анонимных кроватей, люстры, картины на стенах и неожиданно новую и навороченную стереосистему. За несколько часов до вылета он заскочил сюда, чтобы утрясти все со счетами, договором и прочей бюрократией, и объяснил заодно, что эти суперколонки ему друзья подарили перед самым отъездом, но на складе сыровато. «Пусть постоит пока здесь, окей, девчонки?» (Он хотя бы заметил, что умница Майка уже тихо слиняла и здесь только я и он?) Не заметил, конечно. Ему плевать. Следующие несколько секунд я стою, прислонившись лбом к входной двери, и слушаю, как он отбивает дробь вниз по ступенькам; так умеют только удачники, счастливцы, привыкшие к широким лестницам мировых столиц. Хлопнул подъездной дверью. Все.
Весь первый месяц мы с Майкой оплачиваем квартиру вдвоем, но наконец-то находится жилец и в третью спальню. Майкина мама (низенькая, толстенькая в огромной кепке – такими на детских картинках рисовали когда-то трамвайных кондукторш) приводит его к нам едва ли не за руку. «Вы не сомневайтесь, девочки. Он хороший жилец, чистоплотный». Виталий оказывается мировой знаменитостью: «Виталий Клео. Живительная витальность кармы» – так и было написано на афишах. Он приехал в Иерусалим проводить свои семинары по оздоровлению. Он почти ничего не рассказал о себе, но Майкина мама оказалась права, он чертовски чистоплотный. Все первые дни эта чистая плоть Виталия Клео представляется мне неразрешимой загадкой. В свои шестьдесят он выглядит как румяный мальчик, только очень большой. Тугой до звона, как передутый надувной матрац. Но что меня по-настоящему озадачивает, так это его глаза, младенчески голубые, а в уголке каждого виден треугольный кусочек плоти, новенькой и действительно на удивление чистой. Кажется, что он нарочно там торчит, этот розовый лоскуток, стоит потянуть, и как фокусник, что вытаскивает из своей волшебной коробочки бесконечный шарф, так и вытянешь всего изнаночного Виталия, страшного, яркого, настоящего.
Клео проповедует где-то целыми днями, а возвратившись вечером, сразу уходит к себе. Наши встречи на кухне представляют собой серию доброжелательных диалогов. При этом Виталий неизменно все одобряет. «Соковыжималка у вас? Соки гоните? Вот это хорошо, между прочим». «А это что? Маца? Очень полезно, без дрожжей! Молодцы вы, евреи! Виталий и в самом деле мечта, а не жилец. Одобрив напоследок Стену Плача: «потрясающие энергии» и заодно весь Иерусалим: «охрененная аура у города», Клео съезжает. Я захожу проверить все ли в порядке. Комната идеально чиста. Виталий оставил здесь лишь пачку каких-то бумаг на полу, явно на выброс. Это материалы с его учебно-лечебных курсов. Я пролистываю отпечатанные на ксероксе брошюры. «Ладошки, стопы – катаем энергетический шарик. ТПХ на глазки. Размышления о планах, наблюдения за мочой, работа с дефектами кожи. Прогреваем лучиками и теплыми комочками». А вот пачка анкет. «Ваше имя: Сурик Аркадий Семенович. Возраст: 71 год. Перенесенные заболевания: урология, болезнь Вертиго, язва желудка. Цель занятия: почувствовать сосредоточенность. Цель занятия: установки на счастье. Цель занятия: почувствовать любовь».
Я опускаюсь на стул с пачкой анкет. Мне хочется подольше побыть в этой ничейной пустой комнате. Цель занятия: исполнение желаний. Как здорово было бы, если бы Чудновский сдавал пару комнат, но и сам бы никуда не уезжал. Жил бы себе преспокойно в этой спальне. Распускался бы здесь веером, как комнатная пальма. Рос бы себе – я бы его не трогала.
– Алле. Доброе утро. Я из компании «Клик». Меня зовут Маргарита, а вас как?
– Я тот, кто вечно хочет зла, но вечно совершает благо. Давайте сделаем благо. Кое-что полезное, Маргарита, что-то конструктивное. Я буду с вами вежлива, а вы при случае замолвите за меня словечко перед теми, кто вас послал. Передайте им, что я переговорила с сотней Василис, и дюжиной Робертов. Если я была в чем-то виновата, то давно уже все искупила. Я заслуживаю покоя».
Маргарита исчезает.
…Сколько я уже так сижу здесь? Минут сорок? Двигаться не хочется. В последнее время я стала замечать, что умею сидеть просто так, ничего не делая. Так когда-то сидел дедушка, когда был уже очень старым. Говорят, я похожа на него, так же как и он поедаю заварку, которая остается на дне чашки, а вот теперь еще и сидеть неподвижно научилась.
Опять звонок!
– Алло. Здравствуйте, это Фира.
– Вы из компании «Лайк», Фира? Или из «Клик»? Да, я вас слушаю. Я вся внимание. Расскажите что-нибудь. Про новые скидки, про сверхбыстрый интернет, или просто опишите комнату, в которой вы находитесь».
В телефоне скрежет, шум. Ее голос долетает откуда-то издалека.
– Да, да я по поводу комнаты. Я прочла объявление, что у вас сдается.
Господи, это же по объявлению! Мне повезло, она, кажется, ничего не разобрала из-за помех, иначе бросила бы трубку. Я диктую адрес, и Фира Кицис появляется этим же вечером.
На ней мужская футболка, которая последовательно и добросовестно подчеркивает широкие плечи, тяжелую грудь и, видимо решив, что о недостатках Фиры Кицис уже все сказано, завершается жизнерадостным «Yes!» на круглом животе. Ниже – ситцевая юбка в мелкий старушечий цветочек из-под которой торчат ноги, похожие на гипсовые балясины в старых домах отдыха. Под мышкой Фира держит кулек с лекалами и гигантской линейкой. (Она учится на инженера-строителя.)
– Может, у нее там, в сумке и счеты с деревянными костяшками? – спрашивает Майка.
– Оренбургский платок!
– Ламповый приемник!
– Фильдеперсовые чулки!
Она перевозит свои вещи спустя пару дней, (ничего такого особенного; с десяток картонных коробок и пакетов, пахнущих как и она сама: подсолнечным маслом и черным ситцем).
– Почему ты говоришь с ней громко, словно ей восемьдесят и она глухая? – спрашиваю я Майку.
– А ты слышала, как она произносит слово «айфон»?
В первую ночь после переезда Фиры я не могу заснуть. Слышу, как она проходит по коридору на кухню, вынимает что-то их холодильника. «Наверное это все неспроста, – думаю я, – иначе для чего она вообще придумана, безответная любовь? Возможно, люди, которые вселяются в комнату Чудновского – это знак. Возможно, мне разрешат любить Чудновского, только после того, как я научусь любить Виталия Клео или Фиру Кицис?» Это кабачки. Я слышу, как она пересыпает их в миску, и они колотят в пластик тугим овощным топотом. Затем она тихонько напевает.
Я так и не уснула. Кухня. Клеенка. Муравей, вяло копошащийся в сахарнице; изнемогающий от жажды одинокий путник в белоснежной пустыне.
– Алло, доброе утро, меня зовут Анастасия, а вас как зовут?
Нет, только не сейчас. Мы не договаривались, что я буду любить всех сразу. Фира Кицис и Клео, возможно, они и посланы мне Богом, как испытание, но эти агенты… Орда диких варваров – никто не сказал, что нужно любить захватчиков, которые врываются в твой дом.
Я нажимаю отбой.
Дз-ы-ы-ы-нь! Теперь в дверь! Мне в голову приходит абсурдная мысль, что Анастасия задумала-таки меня настичь, чтобы путем жесткого давления вызнать, чем это мне не подошли скидки компании «Клик». Мне с трудом удается убедить себя, что такого не может быть и отпереть дверь. На пороге стоит женщина. Я использую ее ясный гладкий лоб, чтобы как-то сфокусироваться. Смотрю на него, как на пустой экран в кино между сеансами и, кажется, прихожу в себя. Лоб у женщины замечательно тихий: ни ряби, ни морщинки, хоть она и не молода. Ровный загар с белой полосой незагорелой кожи у самых корней волос. Я с неохотой опускаю глаза пониже. Здесь уже не так тихо. Лицо как лицо. Рядом с женщиной маленький мальчик. Теперь я осознаю, что женщина мне знакома. Она живет в нашем же доме где-то на нижних этажах. Она из домового комитета. Недавно собирала деньги на благоустройство двора. Благодаря ей я даже немного отвела душу в последние дни. Мне так хотелось говорить с кем-нибудь о Чудновском, а с кем поговоришь, если Майки я стесняюсь, а других близких подруг у меня нет. А тут у меня появился чудесный повод хотя бы произнести его имя. Например, я говорила: «Чудновский не предупредил нас, что мы должны платить за газон». Или: «Чудновский рассказал мне про неисправный грузовой лифт» Удивительно, как это работает: стоит произнести его имя, и сразу дышится легче.
– Вы сдаете комнату? – спрашивает женщина.
– Комната сдана. – отвечаю я.
Женщина прислоняется к дверному косяку, что-то шепчет (не то вычитывает кого-то невидимого, не то произносит в сердцах ругательства) и вдруг я вижу, что она плачет.
Погодите, – говорю я, – проходите, поговорим. Все это время я пыталась вспомнить ее имя, а тут, с перепугу, немедленно вспоминаю: Виолетта.
– Что случилось? – спрашиваю я.
К моменту закипания чайника история Виолетты более-менее прояснена.
Она снимала здесь квартирку на пятом этаже, чтобы быть поближе к дочке с зятем, которые живут в этом доме. Завтра она должна выбираться из квартиры, а ей некуда. Она договорилась о жилье где-то в кибуце, но что-то там не состыковалось. Ей бы перекантоваться пока, да негде. Дочка с зятем развелись. Дочка уехала в командировку в Бельгию на месяц. Надо бы с ней созвониться, но Виолетте стыдно. Дочка скажет: сними пока гостиницу, а ей это сейчас не потянуть, потому что дочка не знает, что денег совсем нет, деньги съели чертовы орхидеи. Да не смотрите вы так, я вложила все сбережения в мороженое. Да нет, конечно, не хранила в банке с мороженым, за кого вы меня принимаете? Мороженое из орхидей. Новый бизнес. Ну, знаете, восточная экзотика, для этих богатеньких русских. Экспорт в Россию. Все получилось бы, если бы не давление, турбулентность или как это там называется, чертовы физические законы. Может, это гравитация вообще – теперь уже не важно. В общем, самолет с первой партией летел на слишком большой высоте, это как-то действует на мороженое: оно теряет воздушность, оседает. В Москву прилетела партия сладких розовых лужиц в красивой упаковке. Сплошной убыток. В банке пока думают, давать ли кредит. Дочке ничего не рассказываю – стыдно. А тут еще внук на руках. Может, жилец еще не въехал и комната свободна?
Нет, жилец въехал, комната уже занята, – говорю я, – но если мои соседки не против, вы можете пару дней ночевать здесь, в гостиной.
Она рассыпается в благодарностях, вновь закипает чайник, и тут она произносит «Маша» – и я вздрагиваю. Потому что у меня есть в этой области уже кое-какой опыт. Когда мое имя произносят вот так, это значит, что сейчас меня попросят помочь спрятать труп, или подарить свою почку или подписать залог на миллион.
– Маша, – говорит она, – а можно сделать так, чтобы я оставила здесь только вещи? Я бы тогда налегке съездила бы в кибуц, утрясла бы там все за пару дней, и не пришлось бы вас всех напрягать. А вещи пока оставались бы у вас. Только вещи и мальчик.
– Ни за что, – говорю я. Я не могу отвечать за чужого ребенка. Мы все уходим на целый день, квартира пустая.
Так выходные же на носу, – говорит Виолетта. Завтра вечером я уеду, а потом только еще один день – и уже пятница. Он просто тихонько посидит, он привык бывать один дома.
Ребенок, по правде говоря, и правда на редкость тихий. Сидит на корточках в углу кухни и наблюдает за муравьями, которые объедают мертвую ночную бабочку. Но что будет, когда это ему надоест?
– Я не нянчу детей. Нет, нет, нет, нет!
– Он не полезет ни к газу, ни к электричеству, очень спокойный мальчик!
«В конце концов, мы даже ваши вещи не можем здесь хранить, – отбиваюсь я, – мы подписывали огромный договор с Чудновским, мы не имеем права делать такое, не поставив его в известность. Он может в любой момент позвонить по скайпу, а я не умею врать».
«Он не позвонит, – говорит вдруг она, – Он сейчас на своих островах, там никакого вайфая, только рация».
Откуда она знает? Это невероятно, насколько вездесущи люди из домового комитета.
А если он все-таки узнает? Мало того, что вещи, так еще и чужой ребенок, оставленный на весь день в квартире… И кроме того, это грубое нарушение договора о съеме. Да вы знаете, что он с нами сделает?
И тут Виолетта неожиданно вздыхает, потом опускает голову, потом опять вздыхает, глядя мне в глаза, и говорит:
Ничего он вам не сделает, это я гарантирую. Видите ли, Маша, я не хотела говорить, но видно придется: Чудновский мой бывший зять, а мальчик – его сын.
Я замираю. Сейчас главное не показать… Ничего не показать. Я пытаюсь сконцентрироваться на ее речи.
«Только Диме лучше бы не знать про это все, – говорит она, – они с дочерью и без того беспрерывно собачатся из-за ребенка. А тут еще эта неудачная сделка с орхидеями, дурдом же, натуральный, – стыдно рассказать, а так мы через пару дней съедем, и следа не останется. А, Маша?
Я ее почти не слышу. Я, как ни странно, думаю сейчас вовсе не о том возе забот, который она собирается опрокинуть на мою голову. Я, как ни странно, думаю о причудах любви. Ведь вот что получается. Стоит передо мной бывшая теща Чудновского. Теща – даже в звучании этого слова гиблый змеиный быт, шипение и брызги злой слюны из поломанного коммунального крана. Ну и где все это, спрашивается? Все, к чему имеет отношение Чудновский, оказывается мучительно-нарядным, словно приподнятым на пьедестал. На Виолетте что-то вроде пончо ярко-синего цвета. Кожа покрыта ровным загаром, о котором можно только мечтать. Красивая тетка, а дочка у такой наверное вообще супермодель – иначе и быть не может.
«Мальчик умный, его не надо как-то специально развлекать, – тараторит Виолетта поспешно, – у нас детские диски. Поставите ему диск, и занимайтесь своими делами. Или книжку ему дайте – я принесу с вещами – «Очень голодная гусеница». Он может целый час ее рассматривать».
Я внимательно слушаю. Я – очень голодная гусеница, перед которой только что помахали сочным зеленым листком. Моей любви остро не хватает информации. Я столько раз допрашивала каждую прищепку, висящую на балконной веревке, каждую пуговицу, забытую Чудновским в ящике стола, а теперь за пару дней смогу узнать о нем больше, чем узнала бы за пять лет, проведенных в его квартире. И почему бы не побыть с мальчиком? Завтра я могу взять отгул. Давно пора, кстати, отгулы у меня накопились.
Я должна спросить соседок, – отвечаю я, – но я знаю, что они скажут. Им все равно. Они обе уезжают на выходные.
* * *
Придя вечером с работы, я вижу, что вещи Виолетты уже здесь. Знакомая картина: дрейфующий плот, собранный из остатков кораблекрушения. Впрочем, нет, это не плот. Вещи Виолетты не рассказывают никаких трагических историй. Они компактно и продуманно упакованы в дорогие и модные дорожные сумки. В самом центре огромный вертикальный чемодан на колесиках, длинный и лаковый, как Роллс-Ройс. Если это и плот, то кладь на нем, не пожитки растерянных, чудом спасшихся бедолаг, а скорее снаряжение опытных моряков.
Мальчик спит на разложенном диване. Виолетта, вышедшая из душа с полотенцем на голове ходит по комнате, держа у уха мобильник. Пока я снимаю туфли в прихожей, я слышу, как она говорит: «Склада под бутылку у меня нет. Ты уж подсуетись, Витюш, у меня бутылка пойдет через неделю». Я прохожу на кухню, достаю еду из холодильника и слышу: «Он доверился этим Марикам, а эти Марики его кинули». И, наконец, неизменное: «Денег нет – деньги будут.
Наконец она появляется на кухне, загорелая, плотно сбитая, завернутая в ярко-синее полотенце с дельфинами и морскими звездами, и я вспоминаю, что дело не в том, что она только из душа. Я всегда видела ее одетой вот так, завернутой в цветные платки. Пока было тепло, это были пестрые парео, а когда похолодало – яркие пончо. Видимо, весь ее гардероб – это попросту стопки сложенных отрезков ткани, кто бы мог подумать! Да-а, вот она какая, теща Чудновского. Как все-таки неожиданна всегда чужая жизнь, как непостижим ее алгоритм!
Виолетта сушит волосы феном и дает мне последние указания. Она рассказывает мне про мальчика: что-то еще об его простых детских ритуалах и привычках. «Поить его по утрам только «Шоко». Днем можно дать колу, но разбавить наполовину водой. Наконец она собралась. Причесанная, накрашенная, завернутая в очередной (серый в корректную крапушку, видимо изображающий деловой костюм) кусок шерсти, она исчезает. Мальчика не слышно. Мальчик спит.
* * *
– Почему ты ешь это черное?
Я сижу на кухне и пью чай, а он стоит в дверях, и смотрит на меня. Я застываю, и с усилием, едва не подавившись, глотаю заварку. Мальчик в белых трусах и маечке, такой же смуглый, как Виолетта, с маленьким личиком и большими глазами. Ох уж эти глаза! Мне кажется, что передо мной не ребенок, а маленькая видеокамера, которая медленно поворачивается в разные стороны. Я не могу ничего сказать, не могу открыть рот. У меня сейчас чаинки на зубах, наверняка все зубы черные. Это, разумеется, поразит его воображение, и он это запомнит и расскажет Чудновскому: «Папа, а у Маши черные зубы!»
– Привет, мычу я, изо всех сил водя по зубам языком, – чаю хочешь?
– Шоко, – звучит короткий приказ.
«Шоко». «Еще Шоко». «Дай Шоко!» Я считаю стаканы. Он уже выпил шесть, это не вредно? Куда, интересно, это все помещается?
– Знаешь, ты не обязана поить его каждый раз, когда он требует, – бросает мне Майка, доставая из холодильника свой йогурт. Ну да, точно, – вспоминаю я, – детям же до фига всего запрещают, это нормально.
– Нет, этого на сегодня достаточно! – говорю я строго, словно проверяя звучание нового инструмента. Он не спорит. Даже наоборот – бодро кивает. Даже, кажется, с облегчением.
Все утро ушло на вливание в ребенка дюжины чашек с Шоко и на вопросы. Он неожиданно легко воспринял новость: «Бабушка уехала ненадолго, но она приедет». Он вроде бы не напуган. Но он пристально за мной следит. Стоит мне сделать малейшее движение, и новые вопросы надвигаются как оползень. «Что это на холодильнике? Что это синее у тебя на тапке? Что это, желтое, что ты насыпала из той банки? Почему ты делаешь губами вот так?» Может, стоит попробовать вообще не шевелиться? Я сажусь на табуретку.
– Почему ты не двигаешься?
– Я не двигаюсь, потому что я думаю.
– Ты думаешь, что ты кукла?
Господи, да как они живут, эти родители, под постоянным наблюдением? Неужели можно привыкнуть к тому, что гигабайты информации о тебе оседают в памяти этого маленького компьютера? Тысяча кадров в секунду, и любой из них может быть извлечен из папки много лет спустя – так я отчетливо помню оспины на руке незнакомого пляжника или как неожиданно хищно выглядели тети, когда надевали плавательные шапочки. Но ведь это мне на руку! Как знать, может, ему запомнится что-то хорошее? Может, спустя несколько лет подросший мальчик скажет своему отцу, красиво постаревшему Чудновскому: «А помнишь Машу? Ну ту, что снимала тогда нашу квартиру? Она мне нравилась. У нее на скуле была родинка, похожая на арбузную семечку. Она умела заваривать чай. У нее были тапочки в виде уток, а к ключу вместо брелока она привязывала воздушный шарик».
В обед звонят тети.
Почему она оставила ребенка? Почему тебе? Ты видела ее паспорт? Она не вернется, и тебе придется иметь дело с полицией. Он уже переболел ветрянкой? А корью? Посмотри, нет ли на нем пятен. Ты помнишь, что у тебя нет никаких прививок? Ты не болела детскими болезнями, а для взрослого человека корь смертельна. Он ел? Не давай ему мандарины, там скользкая пленка, ей легко подавиться. Если он все-таки подавится, переверни его и держи за ноги.
Я смотрю на мальчика. Он и в самом деле какой-то слишком новенький, как маленькая дорогая вещь, которую легко сломать, только еще хуже. То есть – лучше. Но тети правы, надо быть начеку. Смогу ли я его перевернуть и держать за ноги, если он вдруг подавится? Сколько он вообще весит? Внезапно мне страшно хочется к нему прикоснуться.
Я говорю:
А мы с тобой
Весело пляшем,
Цветы собираем во рву.
И я тебя
Солнышком нашим
И радостью нашей