Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Иероглифические Сказки - Гораций Уолпол на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Хорас Уолпол

Иероглифические Сказки

Перевод Василия Кондратьева и Екатерины Ракитиной

Kolonna Publications

Предисловие

Хорас Уолпол (1717-1797) принадлежит к особой английской литературной традиции, которую отличают абсурдность, несерьезность, озорство, да и просто безумие. Одним из наиболее ярких проявлений этой традиции, безусловно, являются удивительные «Иероглифические сказки». Посему – несколько заметок на полях для тех, кто взялся за Уолпола.

Странностей у него было великое множество.

Он жил (с удобством, благодаря различным синекурам – его отец Роберт был премьер-министром Англии при Георге I) в доме на берегу Темзы возле Туикенема; он назвал дом Строберрихилл, Земляничный Холм, переделал его в «маленький готический замок» с фальшивыми башенками, бойницами, декоративными фасадами и горгульями из оштукатуренной сетки и забил до отказа всевозможными древностями, диковинами и предметами искусства. В последние годы жизни Уолпола и какое-то время после его смерти (по крайней мере, до аукциона 1842 года) Строберри-хилл был достопримечательностью для туристов. Согласно записной книжке Уолпола, он лично провел по дому (постоянно жалуясь на неудобства) около четырех тысяч посетителей. Одни эксперты называют дом неряшливой подделкой, другие превозносят, как пример «архитектуры воображения» и творение, переворачивающее общепринятые «строгие и величественные законы архитектуры» .

Будучи необычайно плодовитым писателем («Когда же это закончится?» – писал один из критиков о посмертном издании писем Уолпола в 1851 году, задолго до того, как оно достигло нынешнего объема в сорок восемь томов), Уолпол выступал и как издатель (выпущенные им книги были «просты и сдержанны» , либо отличались «весьма небрежной печатью» – выбирайте на вкус; в любом случае, «Строберри-хилл Пресс» остается первым в Англии частным издательством). Тем не менее, Хорас Уолпол, издатель, весьма своеобразно относился к изданию собственных трудов:

«В августе 1796, за полгода до смерти, Хорас Уолпол написал памятную записку, в которой просил своих душеприказчиков «крепко перевязать и запечатать» большой сундук с его мемуарами – обширным, неопубликованным трудом примерно в три миллиона слов. Ящик надлежало открыть только «старшему сыну леди Уолдгрейв, достигшему двадцати пяти лет», ключ передавался на хранение самой леди Уолдгрейв. Подобная косвенная форма публикации – ключ к ящику, содержащему рукопись, нуждающуюся в издателе – символична для писательской карьеры Уолпола. Самое известное его произведение, «Замок Отранто», было впервые напечатано якобы как перевод сочинения итальянского автора Онуфрио Муральто. Другие его важнейшие работы, «Таинственная мать» и «Иероглифические сказки», были выпущены лишь для немногих близких друзей в частных изданиях «Строберри-хилл». Уолпол распорядился, чтобы собрание его сочинений было напечатано только после его смерти; все его письма были опубликованы лишь в 1983 году в сорока восьми томах, а мемуары, извлеченные из запечатанного сундука, были изуродованы некомпетентными редакторами XIX века и до сих пор не опубликованы полностью».

Он обладал дьявольским (и порой довольно инфантильным) чувством юмора, проявившимся в желании выдать «Замок Отранто» за перевод с итальянского и зловещих шутках одной из «Иероглифических сказок», «Персик в бренди». Подделанное им письмо короля Пруссии Жан-Жаку Руссо породило жаркие споры, в которых приняли участие сам Руссо, Якоб Гримм и многие другие.

Считается, что он написал сказку «Персик в бренди», в которой архиепископ случайно проглатывает человеческий эмбрион, для своей знакомой маленькой девочки: «Предпочтение, которое Уолпол в старости оказывал женскому обществу, является неизбежным следствием того, что он всю жизнь предпочитал девочек мальчикам, – уверяет Дороти Стюарт. – Он всегда был почтительным рыцарем девственниц пяти лет от роду; и для увеселения одной из них, леди Анны Фицпатрик, написал в 1771 году сказку о «Персике в бренди». Она стала одной из пяти «Иероглифических сказок... Причудливость этих сказок, – неуверенно добавляет она, – настолько велика, что подразумеваемое иносказание или сатиру подчас очень сложно опознать». Сложно представить, какое воздействие оказала эта сказка на читательницу, которой изначально была предназначена.

Можно также поразмыслить над тем, как отреагировал лорд Оссори, которому Уолпол послал эту сказку по случаю выкидыша у леди Оссори.

По этому поводу Кеннет Гросс замечает, что «сказки Уолпола сродни кошмару».

Помимо «Замка Отранто», другим крупным произведением Уолпола, опубликованным при его жизни, была написанная белым (так и хочется сказать: «черным») стихом трагедия «Таинственная мать». Ею восхищался Байрон, называвший ее «трагедией высочайшего порядка, а не слезливой пьесой о любви». Это повесть о молодом человеке, в результате многочисленных ошибок и прискорбной путаницы (в которых он не виноват) женившемся на своей дочери от собственной матери (система взаимоотношений, повергающая в замешательство). Дороти Стюарт, постоянно рассуждающая о Уолполе с очаровательным сочувствием, замечает: «В самом деле, весьма любопытно, что его воображение – хотя в «Замке Отранто» он и затрагивал походя тему инцеста – увлекла история столь мрачная и отвратительная». В рецензии того времени (1797 года) Уильям Тейлор восхвалял пьесу, «достигшую почти непререкаемого совершенства» и «вполне сравнимую с «Эдипом-царем» Софокла». Немногие современные читатели оценят ее столь же высоко.

Современники винили Уолпола в самоубийстве поэта Томаса Чаттертона, адресовавшего Уолполу желчное стихотворение перед тем, как погибнуть от романтического отчаяния (он выпил мышьяк). Уолпол пришел к выводу, что заявление юнца (Чаттертону было шестнадцать, когда он написал Уолполу) о том, что он обнаружил сборник средневековых стихов некоего «Раули», было обманом. По иронии судьбы, это, как намекает Чаттертон в своем стихотворении, был обман как раз того рода, какой можно было ожидать от самого Уолпола.

Уолпол! Как же слеп я был, пока Не видел, что душа твоя низка! Ты, роскоши дитя, пригреть не мог Мальчишку нищего, что, одинок, О том молил? Назвал его лжецом? А ты ужель с обманом не знаком? «Отранто» вспомни! Нет, упрек, постой! Презреньем пущим встречу гонор твой, Уолпол! Так строчи потоки глав И, письма Несравненной накропав, Пред критиками снова спину гни, Хотя и так поют хвалы они, А честных простофиль гони взашей… Я беден; будь счастливей мой удел, Ты оскорблять меня бы не посмел! Но Раули повсюду прогремит, Когда ты будешь проклят и забыт!

Большинству читателей Уолпол известен благодаря «Замку Отранто» (выдержавшему более полутора сотен изданий), имеющему историческое значение: это – первый готический роман. Сейчас сложно оценить все новаторство этой книги, поскольку она послужила образцом для бесчисленных подражаний. Романом восхищался Вальтер Скотт, отмечавший «чистый и правильный язык», а также писавший, что это «первая современная попытка сделать основой увлекательного сочинения старинный рыцарский роман». Напротив, автор некролога Уолпола в «Журнале для джентльменов» (в 1797 году), хотя и находил многое в трудах Уолпола. достойным похвалы, попросту отмахивался от «Замка Отранто» как от «никчемной безделицы». История книги восходит к сну Уолпола: ему приснилось, что он находится в старинном замке, и перед ним – огромная рука, закованная в доспех. Роман полон призраков, великанов, таинственных явлений и неукротимых чувств. «Я дал волю воображению, – говорил Уолпол. – Меня душили видения и страсти». В этом классическом произведении Уолпол обнаруживает вкус к готическому и гротескному и, что более существенно, заглядывает в неспокойный мир своего бессознательного шокирующим для его эпохи образом, приближая читателя к зловещим психологическим субстратам, ставшим одним из основных предметов литературы в наш век. И все же «Замок Отранто» остается несколько механическим и безличным произведением. Только в «Иероглифических сказках» Уолпол начал открывать для себя более радикальную манеру письма, предвосхищающую некоторые направления современной литературы.

В своем послесловии к «Иероглифическим сказкам» Уолпол писал, что они были попыткой «разнообразить избитый и затасканный род рассказов и романов, кои, хотя и сработаны изобретательно, почти всегда лишены воображения. Едва ли сие можно было счесть достойным похвалы, когда бы не было так очевидно из Bibliothèque des Romans, где собраны все вымышленные приключения, написанные на всех языках и во всех странах, как мало выдумки, как мало разнообразия и как мало новизны в произведениях, в которых воображение не сковано никакими правилами и обязательствами говорить истину. Бесконечно больше вымысла в исторической науке, коя лишена достоинств, когда отступает от правды, нежели в романах и повествованиях, где правды якобы нет».

Подобное отношение найдет поддержку у многих редакторов и издателей, поскольку все мы знаем, что писательские рукописи более прочего отличает поразительное сходство друг с другом. Как трудно проявить настоящее воображение! В «Иероглифических сказках» Уолпол выработал несколько приемов, помогающих сломать клише.

Во-первых, он выстроил свои рассказы на твердой почве «волшебной сказки». Кеннет Гросс называет сказки представителями традиции «восточных басен», которая также находит отражение в таких произведениях эпохи как «Задиг» Вольтера, «Софа» Кребийона и «Расселас» Джонсона. «Однако сами по себе сказки, – добавляет он, – суть маленькое чудо. Лучшие из них вычленяют из Библии, «Тысячи и одной ночи», Шекспира, французских рыцарских романов, английской политики и старинных преданий комическую фантазию и наполняются урбанистической, запредельной странностью, которую невозможно найти нигде более».

Известность данной формы дала Уолполу возможность кардинально обновить другие аспекты повествования. «Музыка загнивает, когда слишком удаляется от танца, – поучал Эзра Паунд в «Азбуке чтения», – а поэзия атрофируется, слишком удаляясь от музыки». Если рассуждать схожим образом, повествование атрофируется, слишком удаляясь от основ рассказа, мифов и народных преданий. Уолпол мудро прививает свои гротескные вымыслы к устойчивому стволу народной сказки.

Одной из наиболее смелых инноваций Уолпола было радикальное ниспровержение заблуждений относительно повествования. Он усыпал сказки невозможными вещами (choses absurdes et hors de tour vraisemblance, как говорится в эпиграфе), оставив читателя разгадывать запутанные отношения между языком, повествованием и реальностью. Сказки непрозрачны, равное внимание следует уделять и самой истории, и тому, как она рассказана. Они были написаны, сообщает Уолпол в предисловии, нагромождая нелепости одну на другую, «незадолго до сотворения мира и с тех пор сохранялись в устных преданиях гор Крампкраггири, необитаемого острова, доселе не открытого». Он населяет истории мертвыми кавалерами, дочерями, которые никогда не появлялись на свет (или, появившись, были признаны несуществующими), и выдумками, вроде козьих яиц, служащих лекарством от веснушек.

К тому же Уолпол в своих сказках разрушает последовательность повествования отступлениями, отрицаниями, ложными началами, солипсизмами и околичностями. Отчасти это, возможно, вырастает из некоего субъективного символизма, в котором персонажи и события служили оболочкой язвительным личным аллюзиям с политическими или светскими фигурами, аллюзиям, в настоящее время по большей части утраченным; но в результате возникло повествование, приводящее в восторг и смущение своей непредсказуемостью и отсутствием явного центра. Уолпол создал экзистенциальный нарратив, примечательный для своего времени, существующий просто для того, чтобы быть, а не отсылать к чему-либо. У Кеннета Гросса есть очень тонкое размышление на эту тему:

«Основополагающая интеллектуальная драма всегда остается составляющей самых немыслимых проектов невозмутимого безумца Свифта, таких, как мысль о возможности отыскать способных политиков и журналистов в глубинах Бедлама. Но краткие повести Уолпола тяготеют к освобождению сатирической фантазии от уз идеи. Иными словами, в своих сказках он использует преувеличенный, иронический вымысел сатиры, так же, как и более самодостаточные волшебные приемы сказки, но кажется, что их причудливая, маньеристская поверхность постоянно отрицает возможность существования скрытого интеллектуального скелета. Несмотря на богатство литературных и исторических аллюзий, и множество моментов острой, ироничной критики, иероглифы Уолпола не призывают нас читать их как зашифрованное сатирическое выступление».

Пользуясь современными терминами, мы могли бы сказать, что Уолпол, неожиданно для человека, казалось бы, столь интеллектуального, циничного и сатирически настроенного, каким-то образом преодолевает самому себе поставленный предел и преуспевает, как ни один из писателей своего времени, в освобождении повествования от ограничений эго (сохраняя вместе с тем глубоко неоднозначное отношение к самому предприятию).

Наконец, Уолпол играл с интонацией – очень новаторски и изощренно. Его привычный скептицизм контрастировал со сказочным напряжением невероятного и его собственными безумными всплесками фантазии (так, он начинает «Иероглифические сказки» с вывернутой наизнанку истории Шехерезады, в которой плененная принцесса усыпляет своего мужа скучнейшей историей, а потом убивает его). Подобным же образом его недоброе, подчас неприятное остроумие контрастировало с притворной наивностью сказочного повествования, создавая необычайно богатый текст, полный цвета и фактуры.

Уолпол, в чем мы уже убедились, был, как правило, крайне осторожен в вопросах публикации; это как нельзя более справедливо в отношении «Иероглифических сказок». Возможно, это отчасти объяснялось слухами о том, что у него имеются рукописи небывало странных сказок, написанных им в припадках бреда. «В моем письменном столе есть странные вещи, даже более дикие, чем «Замок Отранто», – признает он в письме к достопочтенному Уильяму Коулу в 1779 году, – но написаны они не в последнее время [«Сказки» были написаны между 1766 и 1772 годами], не в приступе подагры, и – чем бы они ни казались – не в припадке умоисступления». Шесть лет спустя он напечатал шесть или семь (считая корректуру) экземпляров, которые хранил у себя до самой смерти. Вплоть до ХХ века это было единственное издание этого необыкновенного труда. (Уолпол с иронией утверждал, что «к нему отнесутся с надлежащим почтением через сотни веков»). В 1926 году Элкин Мэттьюс выпустил книгу в Англии небольшим тиражом. В 1982 году издательством Augustan Reprint Society Университета Калифорнии был напечатан еще один небольшой тираж (факсимиле оригинального издания 1785 года). Это издание содержало очень полезное предисловие Кеннета Гросса (которое я цитирую) и, в качестве приложения, сказку «Птичье гнездо», которую Уолпол предназначал для сборника, но не включил в оригинальное издание. Томас Кристенсен

ИЕРОГЛИФИЧЕСКИЕ СКАЗКИ

Schah Baham ne comprenoit jamais bien que le choses absurdes & hors de toute vraisemblance.

Le Sopha, p.5

Шах Бахам всегда хорошо понимал только абсурдные и совершенно неправдоподобные вещи. (фр.)

[Цитата из романа Клода Проспера Жолио Кребийона (1707-1777) «Софа» (1742)]

Вступление

Поскольку бесценный дар, который я приношу свету, может удовольствовать не все вкусы серьезностью своей материи, основательностью суждений и глубокой ученостью, содержащейся на последующих страницах, необходимо как-либо оправдать выход этого труда в столь пустой век, который не занимает ничто, кроме современной политики, сатиры на известные лица и праздных сочинений. Итак, истинной причиной, побудившей меня одолеть все эти препятствия, было единственно следующее: предчувствие, что сей труд должен быть сохранен для потомков; и хотя сегодня его могут осуждать, я не сомневаюсь, что к нему отнесутся с надлежащим почтением через сотни веков,когда мудрость и ученость обретут подобающее им влияние на человечество, и когда люди станут читать только ради назидания и совершенствования своего разума. Поскольку я собираюсь отпечатать около сотни тысяч экземпляров, то некоторые из них, надеюсь, переживут смятение, в коем пребывают духовные труды, и тогда сия драгоценность озарит мир своим истинным сиянием. Я весьма спешил отдать этот труд в набор, поскольку предвижу, что вскоре искусство книгопечатания будет вовсе утрачено, как и другие полезные открытия, хорошо знакомые древним. Таковы были искусство растворять камни в горячем уксусе, искусство обучения слонов танцевать на льняном канате, изготовления ковкого стекла, сочинения эпических поэм, которые каждый прочтет спустя месяц после их выхода в свет, и наиважнейшее изобретение новых религий, тайна, последним хранителем которой был неграмотный Магомет.

Невзирая на такое радение к хорошей словесности и на мою ревность ко всемирному гражданству (поскольку я провозглашаю, что задумал этот дар для всех наций), на моем пути существуют мелкие затруднения, которые не позволяют мне оказать свету это великое благодеяние в полной мере и сразу. Я вынужден выпускать его малыми долями, и поэтому призываю молитвы всех добрых и мудрых людей, которые могли бы продлить мою жизнь, пока я не опубликую весь этот труд полностью, потому что не найдется ни одного другого человека, способного выполнить сие лучше меня, по причинам, кои мне не позволит уточнить скромность. Пока же, поскольку в обязанности издателя входит довести до света все, что относится к нему самому и его автору, я считаю справедливым упомянуть о тех причинах, которые понуждают меня публиковать этот труд по частям. Обычно подобные действия оправдываются тем, что для удобства покупателей книга должна стать дороже, ибо предполагается, что средний человек скорее расстанется с двадцатью шиллингами, выплачивая по шесть пенсов раз в две недели, чем отдаст десять шиллингов сразу. При всей заботе об интересах общественности признаюсь, что причины моего поступка всего лишь личные. Поскольку обстоятельства мои весьма скромны, настолько, что едва позволяют достойно содержать джентльмена моих дарований и образования, я не могу позволить себе напечатать сразу сотню тысяч экземпляров тех двух томов ин-фолио, которые будут представлять собой весь объем «Иероглифических сказок», доведенных до совершенства. Затем, страдая сильной астмой и нуждаясь в свободном доступе воздуха, я обитаю на верхнем этаже дома в переулке неподалеку от Сент-Мэри Экс; и поскольку в этом здании располагается весьма доброе общество, только значительная любезность позволила мне одному занять отдельную комнату; в сей комнате не имеется никакого места, чтобы разместить весь тираж, потому что я намереваюсь продавать экземпляры самостоятельно и, по обыкновению прочих великих людей, собственноручно надписывать каждый титульный лист.

При всем желании ознакомить свет и со многими другими обстоятельствами, которые меня касаются, некоторые личные соображения не позволяют мне здесь больше потворствовать любопытству, однако я позабочусь составить столь подробный отчет о самом себе для одной публичной библиотеки, что будущие комментаторы и издатели настоящего труда не останутся без необходимых им путеводных огней. А пока же прошу читателя принять в качестве временного возмещения рассказ об авторе, труд которого я издаю.

«Иероглифические сказки» были, несомненно, написаны незадолго до сотворения мира и с тех пор сохранялись в устных преданиях гор Крампкраггири, необитаемого острова, доселе не открытого. Эти скупые факты могут с большой подлинностью удостоверить несколько священников, которые помнят, как слышали их от стариков задолго до того, как они, эти упомянутые священники, родились. Мы не станем докучать читателю этими удостоверениями, поскольку уверены, что всякий поверит им так же, как если бы сам с ними ознакомился. Намного труднее установить подлинного автора. Мы можем с большой вероятностью приписать их Кеманрлегорпику, сыну Квата, хотя и не уверены, что такая личность когда-либо существовала, и потому остается неясным, написал ли он что-нибудь, кроме поваренной книги, да и ту героическим стихом. Другие приписывают их мамке Квата, а некоторые – Гермесу Трисмегисту, хотя труд последнего, посвященный клавесину, содержит место, прямо противоречащее рассказу о первом вулкане из й Иероглифической сказки. Поскольку труд Трисмегиста утрачен, невозможно судить, является ли упомянутое противоречие настолько определенным, как утверждают многие ученые люди, которые могут догадываться о мнении Гермеса по другим местам из его сочинений и которые на деле не уверены, говорил ли он о вулканах или о ватрушках, потому что рисовал он так скверно, что его иероглифы зачастую можно принять за предметы, прямо противоположные в природе; а поскольку нет такого предмета, которого он не трактовал, то нельзя узнать точно, что в каком-либо из его трудов обсуждалось.

Вот самое большее, что мы с долей уверенности можем заключить об авторе. Однако были ли эти сказки написаны им самим шесть тысяч лет тому назад, как мы предполагаем, или их написали за него в минувшее десятилетие, они бесспорно представляют собою древнейший на свете труд; и хотя в них не много воображения и даже еще меньше изобретательности, в них, тем не менее, такое множество мест, в точности напоминающих Гомера, что любой из живущих мог бы заключить, что они подражают этому великому поэту, если бы не было уверенности, что это Гомер заимствовал из них, чему я приведу два доказательства: прежде всего, поместив параллельные отрывки Гомера внизу страницы, и затем, переложив Гомера прозой, что сделает его настолько непохожим на самого себя, что никому не придет в голову, что он мог быть исходным автором; и тогда, когда он станет совершенно безжизненным и пресным, нельзя будет не предпочесть эти сказки Илиаде; в особенности потому, что я намереваюсь придать им такой стиль, который не будет ни стихами, ни прозой; слог, в последнее время часто используемый в трагедиях и в тех героических поэмах, которые за отсутствием правдоподобия редко представляют собой героические поэмы, поскольку древле-современный эпос является, по сути дела, всего лишь трагедией, не имеющей, или почти не имеющей, места действия, а также никаких потрясений, кроме призрака или бури, и никаких событий, кроме гибели главных лиц.

Я не буду дольше удерживать читателя от прочтения этого бесценного труда; однако же, я должен просить публику поспешествовать, чтобы весь тираж разошелся, как только я сумею его отпечатать; поэтому я обязан ей сообщить, что замышляю еще более ценный труд; а именно, новую историю римлян, где я намереваюсь осмеять, разоблачить и выставить в истинном свете все добродетели и патриотизм древних и покажу по подлинным бумагам, которые собираюсь написать и впоследствии захоронить в развалинах Карфагена, дабы затем извлечь, что письма Ганнона к пуническому посланнику в Риме доказывают, что Сципион был на жаловании у Ганнибала и что медлительность Фабия объясняется тем, что и его тоже содержал сей полководец. Я сознаю, что это открытие пронзит мое сердце; однако поскольку мораль лучше всего преподавать, показывая, как мало она значила для самых лучших людей, я принесу самые добродетельные имена в жертву воспитанию безнравственности сегодняшнего поколения; и не сомневаюсь, что как только они выучатся презирать любимых героев древности, они сразу же станут добрыми подданными самого благочестивого короля из живших когда-либо со времен Давида, который, изгнав законно правившую семью, слагал потом псалмы памяти Ионафана, своей предвзятостью освободившего ему престол.

ПЕРВАЯ СКАЗКА.

НОВАЯ ЗАБАВА ИЗ АРАБСКИХ НОЧЕЙ

У подножия великой горы Гиронкву в древности располагалось царство Ларбидель. Географы, не имеющие склонности к столь уж справедливым сравнениям, сообщают, что оно напоминало футбольный мяч, который сейчас выбьют; так и произошло, потому что гора пнула это царство в океан, и больше о нем ничего не слыхали.

Однажды юная царевна взобралась на вершину этой горы собирать козьи яйца, белки коих так замечательно сводят веснушки.

– Козьи яйца!

– Конечно, натуралисты считают, что все существа зачинаются в яйце. Козы с Гиронкву тоже могли быть яйцекладущими и могли откладывать яйца созревать под солнцем. Таково мое предположение, и неважно, верю я в него сам или нет. Я письменно выступлю и буду поносить всякого, кто выскажется против моей гипотезы. Будет и в самом деле прекрасно, если ученых людей обяжут верить в то, что они утверждают.

Противоположный склон горы населяла народность, о которой ларбидельцы имели не больше понятия, чем французское дворянство о Великобритании, считающейся у них островом, куда можно так или иначе добраться по суше. Царевна забрела до предместий самого Кукуруку, когда ее вдруг схватили стражники правителя той страны. Они в нескольких словах объяснили ей, что обязаны препроводить ее в столицу и выдать замуж за великана, своего господина и императора. Этот великан пристрастился каждую ночь получать новую жену, которая рассказывала ему историю до самого утра, а потом ей отрубали голову – так прихотливо иные люди проводят брачные ночи! Царевна робко поинтересовалась, почему их господину нравятся такие длинные истории. Капитан стражи ответил, что Его Величеству не спится.

– Ну что же, – сказала она, – пусть так! Не то чтобы я полагала, что умею рассказывать столь длинные истории, как ни одна из царевен Азии. Нет, но я могу прочитать наизусть все эпиграммы Леонида, и ваш император должен в самом деле страдать бессонницей, чтобы устоять против этого.

К тому времени они уже пришли во дворец. К большому удивлению царевны, император, оказавшийся отнюдь не великаном, был ростом всего лишь пять футов и один дюйм; однако, поскольку его предшественники были на два дюйма ниже, лесть придворных наградила его прозвищем великана; поэтому он смотрел на любого, кто оказывался выше его ростом, сверху вниз. Царевну тут же разоблачили и отправили в постель, где Его Величеству не терпелось услышать очередную историю.

– Свет моих очей, – сказал император, – как тебя зовут?

– Я представляюсь, – начала она, – как царевна Гроновия, хотя на самом деле меня зовут фрау Гронау.

– А зачем нужно имя, – спросил Его Величество, – если им не зовут? И почему ты выдаешь себя за царевну, если это не так?

– У меня романтический склад, – отвечала она, – и я всегда собиралась стать героиней романа. А есть два условия, дающие кому-либо сие звание: нужно быть пастушкой или царевной.

– Что ж, утешься, – сказал великан, – ты умрешь императрицей, не став ни той, ни другой! Однако что за высшая причина заставила тебя так необъяснимо растянуть имя?

– Это фамильный обычай, – сказала она, – все мои предки были учеными людьми и писали про римлян. Они давали своим именам латинские окончания, так как те звучали более классически и обеспечивали высокую оценку их сочинений.

– Для меня это все равно, что пояпонски, – сказал император. – Однако твои предки кажутся мне сборищем шарлатанов. Можно ли понять что-нибудь лучше, испортив свое имя?

– О, – сказала царевна, – но в этом также проявлялся вкус. В Италии было время, когда ученые заходили еще дальше; и человек с большим лбом, родившийся пятого января, прозывался Квинт Януарий Фронтон.

– Новые нелепости, – сказал император. – У тебя, кажется, множество неуместных познаний про множество весьма неуместных людей; однако же, продолжай рассказывать: откуда ты?

– Минхер, – отвечала она, – я рождена в Голландии.

– Пусть так, черт тебя возьми, – сказал император, – и где это?

– Не было нигде, – сказала царевна, – кроме как в духовном мире, пока мои соотечественники не отобрали страну у моря.

– Неужели, малютка! – сказал Его Величество. – Однако скажи на милость, кто были твои соотечественники, прежде чем у вас появилась страна?

– Ваше величество задает весьма глубокий вопрос, – ответила она, – который мне не решить сразу; но я сейчас выйду в мою домашнюю библиотеку, чтобы заглянуть в пять или шесть тысяч томов новейшей истории, в одну или две сотни словарей и в краткий очерк географии в сорока томах инфолио, и тут же вернусь.

– Не так скоро, жизнь моя, – сказал император, – ты не встанешь до тех пор, пока не пойдешь на казнь; уже второй час ночи, а ты до сих пор не начала свою историю.

– Мой прадед, – продолжала царевна, – был голландским купцом и провел много лет в Японии. – По какому делу? – спросил император. – Он отправился туда отрекаться от своей веры, – сказала она, – и заработать на этом достаточно денег, чтобы вернуться и защищать ее от Филиппа II.

– У вас славное семейство, – сказал император, – однако, хотя мне нравятся басни, я ненавижу генеалогию. Я знаю, что во всех семьях, по их собственным рассказам, никогда не рождалось никого, кроме хороших и великих мужей от отца до сына: род вымысла, который меня вовсе не забавляет. В моих собственных владениях вместо знати – лесть. Тех, кто мне угождает лучше остальных, я делаю большими господами, и титулы, которые я им присуждаю, соответствуют их достоинствам. Вот Целуй меня в зад-Могу, мой фаворит; Подхалим-Могу, главный казначей; Превосходи-Могу, верховный судья; Кощунствуй-Могу, первосвященник. Тот, кто скажет правду, обесчестит свою кровь и ipso facto падет. Вы в Европе считаете человека благородным потому, что один из его предков был льстецом. Однако все вырождается тем сильней, чем дальше оно от истоков. Я не хочу слышать ни слова о твоем племени до отца; так кто же он был такой?

– В разгар споров о Булле Унигенитус…

– Я же тебе сказал, – перебил император, – чтобы мне больше не докучали людьми с латинскими именами; это сборище хлюстов, видно, заразило тебя безумием.

– Мне жаль, – ответила Гроновия, – что ваше высочайшее величество настолько мало знает состояние Европы, чтобы принять постановление папы за человека. Унигенитус есть латинское название иезуитов.

– А кто к черту такие эти иезуиты? – спросил великан. – Ты объясняешь одно бессмысленное слово другим, и удивляешься, что я никак не пойму.

– Сир, – сказала царевна, – если Вы позволите мне дать вам краткое изложение тех волнений, которые терзали Европу последние два столетия из-за доктрин благодати, свободы воли, предопределения, искупления, оправдания и т. д., то это развлечет вас больше и покажется менее правдоподобным, чем если бы я рассказала вашему величеству сказку о феях и домовых.

– Ты несносная болтунья, – сказал император, – и очень самодовольная, однако выговаривай сполна и о чем захочешь до следующего утра; но клянусь духом святого Джириджи, ездившего на небеса верхом на сорочьем хвосте, как только часы пробьют восемь, ты умрешь. Итак, так кто был этот Иезуит Унигенитус?

– Новые учения, возникшие в Германии, – сказала Гроновия, – заставили церковь обратить на нее пристальное внимание. Последователи Лойолы…

– Кого? – зевнув, спросил император.

– Игнатия Лойолы, основателя ордена иезуитов, – отвечала Гроновия, – бывшего...

– Автором Истории Рима, полагаю, – перебил император. – Что, черт возьми, для вас римляне, если вы так утруждаете ими голову? – Римская империя и Римская церковь представляют собой две различные вещи, – сказала царевна. – И все же можно сказать, что они зависят друг от друга, как Новый завет от Ветхого. Одна из них разрушила другую и все же заявляет о праве наследования владений церкви.

– Который там час? – спросил император у старшего евнуха. – Должно быть, наверняка к восьми – эта женщина сплетничает никак не менее семи часов. Слышишь ты, чтобы моя жена на следующую ночь была немой – отрежьте ей язык, прежде чем привести в опочивальню.

– Мадам, – сказал евнух, – Его Высочайшее Величество, осведомленность коего простирается до заморских земель, слишком хорошо знаком со всеми человеческими науками, чтобы нуждаться в сведениях. Поэтому его высокопоставленная мудрость предпочитает рассказы о том, чего никогда не случалось, любому изложению истории или богословия.

– Лжешь, – сказал император, – если исключить правду, я никоим образом не собираюсь запрещать богословие. Сколько у вас в Европе богословов, женщина?

– Трентский собор, – отвечала Гроновия, – постановил…

Император принялся храпеть.

– Я имею в виду, – продолжала Гроновия, – что, несмотря на все постановления папы Павла, кардинал Палавичини утверждает, что за первые три заседания этого собора…

Заметив, что император уже крепко заснул, царевна и старший евнух набросали ему на лицо несколько подушек и держали, пока он не испустил дух. Как только они убедились в том, что он умер, царевна, выказывая необходимое горе и отчаяние, вышла к дивану, где ее тут же провозгласили императрицей. Император, как было объявлено, скончался от геморроидальной колики, однако, чтобы увековечить свое уважение к его памяти, ее императорское величество провозгласила, что будет строжайшим образом придерживаться основ его правления. Соответственно, она каждую ночь выходила за нового мужа, однако освобождала их от рассказов и милостиво соблаговоляла, в награду за их хорошее поведение, откладывать последующую казнь. Она рассылала подарки всем ученым людям Азии; в свою очередь, они не забывали провозглашать ее образцом милосердия, мудрости и добродетели; и хотя панегирики ученых обычно настолько же неуклюжи, насколько раздуты, они убедили ее в том, что их сочинения будут столь же долговечны, как медь, и что память о ее славном правлении сберегут для самых дальних потомков.

ВТОРАЯ СКАЗКА.

ЦАРЬ И ТРИ ЕГО ДОЧЕРИ

Жил-был царь, и было у него три дочери – то есть, у него были бы три, окажись их на одну больше, однако же, так или иначе, старшая из них так и не появилась на свет. Она была изумительно красива, обладала острым умом и в совершенстве объяснялась пофранцузски, что подтверждают все авторы той эпохи, и, тем не менее, ни один из них не делает вид, что она в самом деле существовала. Бесспорно известно, что две прочие царевны были далеко не красавицы; у средней был заметный йоркширский выговор, а у младшей – плохие зубы и только одна нога, по каковой причине танцевала она прескверно.

Поскольку едва ли было возможно, чтобы у Его Величества родились другие дети, ибо ему сравнялось восемьдесят семь лет, два месяца и тринадцать дней, когда скончалась его царица, все подданные его короны весьма жаждали выдать царевен замуж. Однако заключению брака, столь важного для сохранения мира в стране, препятствовало одно существенное обстоятельство. Царь настаивал, что первой должна выйти замуж его старшая дочь, а коль скоро такой особы не существовало, было необычайно трудно подобрать ей подходящего мужа. Решимость Его Величества поддерживал весь двор, однако, поскольку даже при наилучшем государе всегда имеются недовольные, нация раскололась на партии, и ворчуны, или патриоты, настаивали, что средняя царевна является старшей, и ее следует объявить наследницей престола. В пользу и против этого было создано множество памфлетов, но правительственная партия сделала вид, что не может опровергнуть аргумент канцлера, который заявил, что средняя царевна не может быть старшей, поскольку никогда ни у одной наследницы престола не было йоркширского говора. Немногие лица, которые сочувствовали младшей царевне, воспользовавшись этим доводом, нашептывали, что ее высочество имеет самые веские основания претендовать на престол; поскольку, ежели старшей царевны не существует, старшей должна быть средняя, и ежели она не может быть средней, коль скоро она старшая, и ежели, как доказал канцлер, она не может быть старшей, из этого, согласно всем законам, естественно следует, что она не может быть никем вовсе; после чего, разумеется, заключалось, что младшая должна быть старшей, если у нее нет старшей сестры.

Сложно вообразить, сколько смут и несчастий вызвали эти противоречивые притязания, и каждая партия стремилась усилить свою позицию, заручаясь иноземными союзниками. Дворцовая партия, лишенная достойного преданности предмета, была среди них самой преданной и объединялась сердечностью, заменявшей ей основательные принципы.

Сии убеждения разделяло, в основном, духовенство, за что их и именовали «первой партией». Медики составляли вторую; а юристы высказывались в пользу третьей, или партии младшей царевны, поскольку сие, казалось, оставляло наибольший простор для допустимых сомнений и бесконечного сутяжничества.

В то время как нация пребывала в столь горячечном состоянии, в те земли прибыл князь Квифериквимини, который был бы самым безупречным героем своего времени, не будь он мертв, говори хоть на одном языке, кроме египетского, и не будь у него три ноги. Невзирая на эти изъяны, он незамедлительно обратил на себя взоры всей нации, и каждая партия возжелала увидеть его женихом той царевны, интересы которой отстаивала.

Старый царь принял его с самыми высокими почестями; сенат адресовался к нему в высшей степени подобострастно; царевны так увлеклись им, что их вражда обострилась, как никогда прежде; а придворные дамы и петиметры изобрели по этому поводу тысячу новых мод – все должно было стать à la Квифериквимини. Как мужчины, так и женщины оставили румяна и помаду, дабы выглядеть более похожими на труп; их платье было вышито иероглифами и различными безобразными знаками, которые они смогли почерпнуть в египетских древностях, и которыми им пришлось удовольствоваться за невозможностью выучить язык, который утрачен; а все столы, кресла, табуреты, секретеры и кушетки делались лишь с тремя ножками; последнее, впрочем, скоро вышло из моды, так как было чрезвычайно неудобно.

Князь, который с самой своей смерти отличался слабой конституцией, был несколько утомлен столь избыточным вниманием и часто желал оказаться у себя дома, в гробу. Однако величайшей трудностью для него было избавиться от младшей царевны, которая скакала за ним, куда бы он ни направился, была столь преисполнена восхищения перед тремя его ногами, столь смущалась своей всего лишь одной и пребывала столь озабоченной желанием постичь, каким образом крепятся три его ноги, что, будучи добродушнейшим человеком на свете, он бывал глубоко потрясен всякий раз, когда ему случалось в приступе раздражения обронить несдержанную фразу, каковая неизбежно вызывала ее мучительные рыдания, отчего она выглядела столь безобразной, что становилось невозможно соблюдать с ней даже самую простую учтивость. Он имел не больше расположения к средней царевне – говоря по правде, привязанность его завоевала именно старшая; и страсть его однажды во вторник утром усилилась с такой яростью, что, отбросив все доводы благоразумия (ибо существовало много причин, по которым ему следовало бы остановить свой выбор на одной из других сестер), он поспешил к старому царю, открыл ему свое сердце и потребовал руки старшей царевны. Радость старого доброго монарха была несравнима ни с чем, ибо ему не хотелось ничего иного, кроме как дожить до заключения этого брака. Заключив скелет князя в объятия и оросив впадины его щек горячими слезами, он дал свое согласие и добавил, что немедленно отречется от престола в пользу князя и своей любимой дочери.

Недостаток места вынуждает меня обойти стороной многие обстоятельства, которые очень украсили бы этот рассказ, и я сожалею, что должен охладить нетерпение моего читателя, сообщив ему, что, невзирая на рвение старого царя и юношеский пыл князя, свадьбу пришлось отложить; архиепископ заявил, что ее непременным условием должно быть отпущение, полученное от папы, поскольку стороны состоят в недозволительной степени родства; женщина, которой никогда не было, и мужчина, которого больше нет, согласно церковному закону являются двоюродными сестрой и братом.

Отсюда возникло следующее затруднение. Вероисповедание квифериквиминийцев совершенно противоречило религии папистов. Первые верили исключительно в благодать; у них был собственный первосвященник, который полагал, что обладает непререкаемым правом собственности на благодать, каковое право позволяет ему делать существующим никогда не существовавшее и препятствовать существующему существовать.

– Нам ничего не остается, – сказал князь царю, – как отправить к первосвященнику благодати официальное посольство с подарком в сотню тысяч миллионов слитков, и он сделает так, что Ваша очаровательная не-дочь явится существующей, помешает мне умереть, и не потребуется никакого отпущения от вашего старого Римского дурака.

– Как! Ты, нечестивый, атеистичный мешок высохших костей, – вскричал старый царь, – ты смеешь оскорблять нашу святую веру? Ты не получишь мою дочь, ты, трехногий скелет – убирайся, будь погребен и проклят по заслугам; ибо ты столь же мертв, сколь и нераскаян; и я скорее отдам свое дитя бабуину, у которого одной ногой больше, чем у тебя, чем вручу ее настолько нечестивому трупу.

– Лучше бы Вы вручили свою одноногую инфанту бабуину, – сказал князь, – они больше друг другу подходят. Пусть я труп, я все же лучше, чем никто; а кто, к дьяволу, возьмет в жены Вашу не-дочь, кроме покойника! Что до моей веры, в которой я жил и умер, не в моей власти теперь изменить ее, даже если бы я того желал – разве что ради Вас…

Громкий крик прервал этот диалог, и капитан гвардии, вбежавший в царский кабинет, сообщил Его Величеству, что средняя царевна из мести отвергнувшему ее князю отдала свою руку солевару, состоявшему в городском совете, и что горожане, обсудив этот союз, провозгласили их царем и царицей, позволив Его Величеству сохранить за собой титул до конца жизни, срок коей был ими установлен в полгода; и постановили из уважения к царственному происхождению князя, что тому следует немедленно лечь для прощания и быть торжественно погребенным.

Пертурбация сия была столь внезапна и всеобъемлюща, что все партии одобрили случившееся или были вынуждены сделать вид, что одобряют. Старый царь умер на следующий день, по словам придворных, от счастья; князя Квифериквимини похоронили, несмотря на то, что он ссылался на международное право; а младшая царевна лишилась рассудка, и ее заперли в сумасшедший дом, где она денно и нощно призывала мужа с тремя ногами.

ТРЕТЬЯ СКАЗКА.

СТАКАНЧИК ДЛЯ КОСТЕЙ.

ВОЛШЕБНАЯ СКАЗКА

Переведено с французского перевода графини Донуа для развлечения мисс Каролины Кэмпбелл*.

*Старшая дочь лорда Уильяма Кемпбелла, жившая со своей теткой, графиней Эйлсбери

Жил в Дамаске купец по имени Абулькасим, и у него была единственная дочь, которую звали Писсимисси, что означает «воды Иордана», поскольку при рождении фея предсказала ей, что она будет одной из наложниц Соломона. Когда ангел смерти Азазиэль перенес Абулькасима в края блаженных, тому было нечего завещать своему возлюбленному чаду, кроме скорлупы фисташкового ореха, запряженной слоном и божьей коровкой.

Писсимисси, которой было только девять лет от роду и которую доселе содержали под замком, не терпелось увидеть свет. Едва дух ее родителя отлетел, как она забралась в свой возок и, настегивая слона и божью коровку, выехала со двора как можно скорее, не задумываясь, куда направляется. Ее рысаки не переводили дух, пока не добрались до подножия не имевшей ни ворот, ни окон медной башни, где обитала старая колдунья, затворившаяся там со своими семнадцатью тысячами мужей. Там имелся только один доступ для воздуха, которым был крошечный зарешеченный дымоход, куда едва проходила рука. Писсимисси, не обладавшая терпением, велела своим рысакам взлететь и доставить ее на верхушку этой трубы, что они, будучи самыми послушными в мире созданиями, тут же исполнили; однако, к несчастью, передняя нога слона задела за верх дымохода и, обрушив своим весом решетку, настолько закрыла отверстие, что все мужья колдуньи без доступа воздуха задохнулись. Собрание это стоило колдунье больших забот и затрат, а потому легко вообразить ее досаду и ярость. Она подняла бурю с громом и молниями, продолжавшуюся восемьсот четыре года; и, вызвав войско из двух тысяч бесов, приказала им освежевать слона живьем и приготовить ей на ужин под соусом из анчоусов. Ничто не спасло бы несчастного зверя, если бы, пытаясь освободиться из трубы, он по счастью не испустил ветры, которые, по-видимому, прекрасно предохраняют от бесов. Все они разлетелись на тысячу сторон и впопыхах наполовину растащили медную башню, благодаря чему слон, возок, божья коровка и Писсимисси высвободились; но, падая, они через крышу обрушились в лавку аптекаря и побили пузырьки со всевозможными снадобьями. Слон, высохший от утомления и не отличавшийся особым вкусом, немедленно всосал хоботом все микстуры, и сие произвело в его кишечнике такие разнообразные явления, что его мощное сложение оказалось великим счастьем, иначе он бы от этого умер. Его испражнения были столь обильны, что была затоплена не только Вавилонская башня, возле которой стояла лавка аптекаря, но все окрестности на восемьдесят лиг до самого моря, где отравилось столько китов и левиафанов, что возникло поветрие, продолжавшееся три года, девять месяцев и шестнадцать дней. Поскольку слон невероятно ослаб от происшедшего, ему нельзя было тянуть возок еще полтора года, и это стало жестокой проволочкой для нетерпеливой Писсимисси, которая все это время не могла проделывать более ста миль в день, поскольку держала больное животное на коленях, а бедная божья коровка не могла совершать более длительных переходов без посторонней помощи. Кроме того, Писсимисси покупала все, что попадалось ей на глаза по пути; и все это загружалось в возок под сиденье. Она приобрела девяносто две куклы, семнадцать кукольных домиков, шесть возов засахаренной сливы, тысячу локтей имбирного пряника, восемь танцующих собачек, медведя и мартышку, четыре игрушечных лавки со всем их содержимым и семь дюжин передничков с пелеринкой самого последнего фасона. Они тряско перебирались со всем этим грузом через гору Кавказ, когда громадная птица-колибри, пораженная красотой крыльев божьей коровки, которые, о чем я забыл упомянуть, были рубиновыми в крапинках черного жемчуга, тут же с налету обрушилась на свою жертву и проглотила божью коровку, Писсимисси, слона и все их приобретения. Случилось так, что эта колибри принадлежала Соломону; он выпускал ее из клетки каждое утро после завтрака, и она всегда возвращалась домой, когда завершал свое заседание совет. Ничто не могло сравниться с изумлением Его Величества и придворных, когда милое крошечное создание объявилось со слоновьим хоботом, свисающим из божественного клювика. Однако когда прошло первое потрясение, Его Величество, который, разумеется, являл собой саму мудрость, так понимал натурфилософию, что его рассуждения об этих материях были совершенно очаровательны, и который в тот самый момент составлял коллекцию высушенных зверей и птиц в двенадцати тысячах томов на лучшей писчей бумаге формата ин-фолио, немедленно постиг, что произошло, извлек из бокового кармана своих бриджей собственной огранки алмазный футляр для зубочистки, выточенной из рога единственного единорога, которого он видел, и, воткнув ее в морду слона, начал тянуть; но вся его философия отошла в сторону, когда он увидел у слона между ног голову прекрасной девочки, а у нее между ног – простиравшийся вместе с флигелями на тридцать футов кукольный домик, из окон коего дождем посыпались засахаренные сливы, сложенные там для экономии места. Затем последовал медведь, стиснутый тюками пряников, сплошь перемазанный ими и выглядевший неопрятно; мартышка с куклой в каждой лапе, набившая за щеки столько засахаренных слив, что щеки свисали по бокам и тащились за нею по земле, как прекрасные груди герцогини ***ской. Соломон, однако, не обратил на это шествие особого внимания, захваченный очарованием прелестной Писсимисси: он стал немедленно импровизировать на тему Песни Песней; и то, что он узрел – я имею в виду, все, что выходило из горла колибри – произвело в его мыслях такую путаницу, что нельзя отыскать ничего более несхожего с красотами Писсимисси, чем то, с чем он их сравнивал. Он исполнял свои песнопения, слишком греша против лада, и одному богу известно, каким скверным голосом, и Писсимисси это отнюдь не утешало: слон порвал ее лучший передничек с пелеринкой, и она плакала, ревела и так верещала, что, хотя Соломон нес ее на руках и показывал ей все имевшиеся в храме прекрасные вещи, ничто не могло ее успокоить. Царица Савская, в это время игравшая в триктрак с первосвященником, – она каждый год в октябре приезжала беседовать с Соломоном, хотя не понимала ни слова на древнееврейском, – услышав шум, выбежала из будуара; и, увидев царя с верещащим ребенком на руках, язвительно спросила его, подобает ли его общепризнанной мудрости выступать со своими ублюдками перед всем двором? Вместо ответа Соломон продолжал петь: «У нас растет сестренка, нет у нее грудей», – и это так взбесило Савскую властительницу, что, поскольку в руке у нее случился один из стаканчиков для игральных костей, она без церемоний запустила им царю в голову. Колдунья, которую я упоминал ранее, невидимо следовавшая за Писсимисси и вовлекшая ее в череду несчастий, заставила этот стаканчик отклониться и направила его в нос Писсимисси, отчасти приплюснутый, как у мадам де ***, где он и застрял, а поскольку он был из слоновой кости, Соломон впоследствии сравнивал нос своей возлюбленной с башней, ведущей в Дамаск. Царица, хотя ей было стыдно за свое поведение, в душе не сожалела о содеянном; однако когда она обнаружила, что это только усилило монаршую страсть, ее презрение удвоилось; и, обозвав его про себя тысячей старых дурней, она кликнула свой портшез и в ярости удалилась, не оставив даже шести пенсов прислуге; и никому не известно, что сталось с нею или с ее царством, о котором с тех пор ничего не слышно.

ЧЕТВЕРТАЯ СКАЗКА.

ПЕРСИК В БРЕНДИ.

МИЛЕЗСКОЕ СКАЗАНИЕ

Эта сказка была написана для Анны Лиддел, графини Оссори, жены Джона Фицпатрика графа Оссори. У них была дочь Анна, предмет этой истории



Поделиться книгой:

На главную
Назад