«Разве не довольно, что твои взгляды и учение разделяют нас? Разве не довольно, что они довели тебя до тюрьмы? Неужели ты еще перестанешь любить меня за то, что мы разно мыслим?»
«Ах, Гаэтано, люби меня! Это ни к чему не поведет, я не питаю никакой надежды в твоей любви; но все-таки люби меня, потому что я умру без твоей любви».
Не успела донна Микаэла отослать письмо, как она уже начала ждать ответа. Она думала, что получит горячее гневное письмо; но она надеялась, что в нем будет хоть одно словечко, из которого она увидит, что он любит ее.
Но она ждала напрасно; прошло несколько недель, а ответа не приходило.
Напрасно выходила она каждое утро на галерею и поджидала почтальона; он всякий раз с сожалением объявлял, что у него ничего для нее нет.
Однажды она сама пошла на почту и с мольбой в глазах просила, чтобы ей отдали письмо, которого она ждет.
— Письмо должно быть, — говорила она. — Или, может быть, адрес был написан неверно? — ее нежные умоляющие глаза тронули почтового чиновника, он пересмотрел груды старых непринятых писем и перерыл все ящики. Но письма все-таки не было.
Она написала Гаэтано второе письмо, но и на него не получила ответа.
Тогда она начала убеждать себя в том, что казалось ей невозможным. Она старалась приучить себя к мысли, что Гаэтано не любит ее.
Чем сильнее проникалась она этой уверенностью, тем реже стала она выходить из дома. Она начала бояться людей и охотнее всего сидела одна.
День ото дня становилась она слабее. Она ходила сгорбившись, и даже ее прекрасные глаза утратили свой блеск и выразительность.
Прошло еще несколько недель, и она так ослабела, что почти не могла держаться на ногах и целые дни лежала на диване. Ее томил недуг, который медленно подтачивал ее жизненные силы. Она видела, что приближается смерть, и эта мысль пугала ее. Но она не могла побороть болезни. Было только одно лекарство; но оно не приходило.
В то время как донна Микаэла медленно угасала, жители Диаманте готовились отпраздновать день Сан-Себастиано, который приходится в конце января.
Это был один из больших праздников в Диаманте; но в последние годы он не справлялся с обычной пышностью, потому что народ от бедности и страданий упал духом.
Но в этот год, после неудачного восстания, когда Сицилия была занята войсками, а любимые народные герои томились в тюрьмах, решено было отпраздновать этот день со всем прежним великолепием, потому что, говорили в народе, теперь не время пренебрегать святыми.
И все набожные люди Диаманте решили, что праздник будет продолжаться восемь дней и в честь Сан-Себастиано город будет украшен флагами и декорирован, будут устроены бега, священные процессии, иллюминации и состязания певцов.
Готовились к празднику поспешно и с усердием. В каждом доме чистили и мыли. Вынимали старые одеяния для процессий и готовились к приему гостей со всей Этны.
Единственным домом в Диаманте, где не было никаких приготовлений, был летний дворец. Донна Элиза была этим глубоко опечалена; но ей никак не удавалось уговорить донну Микаэлу позволить украсить ее дом.
— Как можешь ты требовать, чтобы я украсила цветами этот дом скорби, — говорила она. — Розы потеряли бы свои лепестки, если бы я захотела скрыть под ними печаль, которая царит здесь.
Но донна Элиза ревностно готовилась к празднику. Она ждала большого благополучия от того, что святых снова начинают чтить, как и в прежние времена. Она не говорила ни о чем другом, как о том, что священники убрали фасад собора по старинному сицилианскому обычаю серебряными цветами и зеркалами. И она описывала торжественную процессию: сколько будет всадников и какой высоты будут перья у них на шляпах и какие длинные посохи, украшенные цветами и с привязанными к ним восковыми свечами, будут они держать в руках.
Когда наступил первый день праздника, дом донны Элизы оказался украшен великолепнее всех. На крыше развевались зелено-красно-белые итальянские флаги, а на окнах и балконах висели красные скатерти с золотой бахромой и вышитыми на них инициалами святого. По стенам в причудливых формах извивались гирлянды из дубовых листьев, и в окнах красовались кресты из маленьких прелестных роз из сада донны Элизы. Над входом стояло изображение святого, обрамленное лилиями, а на пороге лежали ветви кипариса. А внутри дом был украшен так же, как и снаружи. С подвала до чердака был он вычищен и украшен цветами, а на полках в лавке не было ни одного самого маленького и незначительного святого, в руках которого не было бы иммортели или маргаритки.
Таким же образом в бедном Диаманте были украшены все дома, флагов висело такое множество, что они напоминали белье, развешанное по уличке, ведущей к дому маленького мавра. Все дома и триумфальные арки были увешаны флагами, а через улицы были протянуты веревки, на которых развевались вымпелы.
Через каждые десять шагов на улицах Диаманте высились арки. И над каждой дверью стояла статуя святого, украшенная желтыми маргаритками. С балконов свешивались красные покрывала и пестрые скатерти, а по стенам вились гирлянды.
Всюду было такое множество зелени и цветов, что трудно было понять, где их можно было достать в январе. Все было украшено венками, цветами. Даже на палки от метел были надеты венки, а в дверные молотки были воткнуты букеты гиацинтов. А в окнах были выставлены инициалы и имя святого, составленные из голубых и красных анемонов.
И между этими разукрашенными домами нарядная толпа шумела и волновалась, как вышедшая из берегов река. Не только жители Диаманте праздновали память Сан-Себастиано. Со всей Этны съехались желтые и пестрые тележки, полные народу и запряженные лошадьми в праздничной, блестящей сбруе. Нищие, больные и слепые певцы сходились целыми толпами. A бедные люди, которым после несчастья не за кого было молиться, составляли целые шествия пилигримов.
Сошлось такое множество народа, что, казалось, город не сможет вместить всех. На улицах, в окнах и на балконах всюду виднелся народ. На высоких каменных лестницах сидели люди, и лавки были переполнены. Двери на улицу были широко раскрыты, и в сенях полукругом стояли стулья, как в театре. Тут сидели хозяева с гостями и смотрели на проходящие процессии.
На улицах стоял оглушительный шум. Мало того, что все говорили и смеялись. Тут были шарманщики, которые играли на шарманках, величиною с целый орган. Пели уличные певцы; мужчины и женщины резкими надорванными голосами декламировали стихи Тассо. Раздавались всевозможные выкрикиванья, из всех церквей доносились звуки органов, а на площади, на вершине Монте Киаро, играл городской оркестр, и эта музыка разносилась по всему городу.
Этот веселый шум, благоухание цветов и флаги, развевающиеся под окнами донны Микаэлы, вывели ее из оцепенения. Она поднялась, словно услышав призыв жизни.
— Я не хочу умирать, — сказала она себе. — Я попробую жить!
Она взяла под руку отца, и они вышли на улицу. Она надеялась, что внешняя жизнь опьянить ее и она забудет свое горе. «Если мне это не удастся, — думала она, — если ничто не может развлечь меня, тогда мне останется только умереть».
В Диаманте жил старый бедный каменщик, которому хотелось к празднику заработать несколько сольди. Для этого он вылепил из лавы несколько бюстов Сан-Себастиано и папы Льва XIII. А так как он знал, что в Диаманте любили Гаэтано и печалились об его участи, то он сделал несколько и его бюстов.
Как только Микаэла вышла на улицу, ей встретился этот бедняк, предлагавший своп жалкие маленькие статуэтки.
— Купите дона Гаэтано Алагона, донна Микаэла, — сказал он. — Купите дона Гаэтано, которого правительство засадило в тюрьму за то, что он хотел освободить Сицилию!
Донна Микаэла крепко сжала руку отца и быстро прошла дальше.
Но в дверях café Europa стоял сын хозяина и пел канцоны. Он сочинил для праздника несколько новых песен и, между прочим, две-три канцоны о Гаэтано; он думал, что, может быть, народ захочет послушать про него.
Проходя мимо café, донна Микаэла услыхала пение и остановилась послушать.
«Ах, Гаэтано Алагона! — пел юноша. — Песнь могущественна. Песнями своими я хочу освободить тебя. Сначала пошлю я тебе нежную канцону. Она проскользнет сквозь тюремные решетки и сломает их. Потом я пошлю тебе сонет, прекрасный, как женщина, и он подкупит твоих сторожей. А потом я сочиню величественную оду, которая потрясет своим ритмом стены темницы. Но если и это не поможет, я сложу могучий эпос, который обладает целым полчищем слов. О, Гаэтано, сильный, как войско, помчится он к тебе. Все легионы древнего мира не смогли бы удержать его».
Слушая это пение, донна Микаэла судорожно цеплялась за руку отца, но она ничего не сказала и пошла дальше.
Тогда кавальере Пальмери заговорпл о Гаэтано.
— Я не знал, что народ так любит его, — сказал он.
— Я тоже, — пробормотала донна Микаэла.
— А сегодня я видел, как приезжие входили в лавку донны Элизы и умоляли ее продать им что-нибудь из его работ. У нее оставалось только несколько старых четок, и я видел, как она разорвала их и раздавала каждому по шарику.
Донна Микаэла с детской мольбой взглянула на отца. Но он не знал, хочет ли она, чтобы он замолчал или говорил дальше.
— Старые друзья донны Элизы проходят с Лукой в сад, — продолжал он, — и Лука показывает им любимые уголки Гаэтано и огород, за которым он ухаживал. А Пачифика сидит в мастерской около станка и рассказывает разные истории из его детства и жизни.
Дальше он не мог говорить, теснота и шум были так сильны, что ему пришлось замолчать.
Они старались пробраться к собору. На лестнице собора по обыкновению сидела старая Ассунта. Она перебирала в руках четки и повторяла все одну и ту же молитву. Она просила святого вернуть в Диаманте Гаэтано, который обещал помочь всем беднякам.
Проходя мимо нее, донна Микаэла ясно услыхала:
— Сан-Себастиано, верни нам Гаэтано! Ах, будь милостив, сжалься над нашими страданиями, Сан-Себастиано, верни нам Гаэтано!
Донна Микаэла хотела войти в церковь, но, подойдя к лестнице, она отступила назад.
— Там такая толкотня, — сказала она. — Я не решусь войти!
Они вернулись домой. Но во время их отсутствия донна Элиза решила воспользоваться этим случаем; она повесила флаг на крыше летнего дворца, накинула ковры на балконы, а когда донна Микаэла вернулась домой, она собиралась укрепить над дверью гирлянду. Донна Элиза не могла перенести, чтобы летний дворец стоял не украшенным. Она боялась, что святой не поможет Диаманте и Гаэтано, если летний дворец не будет убран в его честь.
Донна Микаэла шла смертельно бледная и сгорбленная, как старуха.
Она шла и бормотала: «Я не делаю его бюстов, я не пою о нем песен, я не молюсь за него, я не покупаю четок его работы. Как может он поверить, что я люблю его? Он может любить всех тех, кто чтит его память; но не меня! Я не принадлежу к его миру. Меня он никогда не полюбит».
И, когда она увидала, что дом ее хотят украсить цветами, это показалось ей такой возмутительной жестокостью, что она вырвала венок из рук донны Элизы, бросила его к ее ногам и спросила, уж не хочет ли она убить ее.
Потом она прошла мимо нее по лестнице и поднялась в свою комнату. Она бросилась на диван и зарылась лицом в подушки.
Только теперь поняла она, как внешние условия разделяют ее и Гаэтано. Народный герой не мог любить ее.
Потом ее охватило сознание, что ведь она мешала ему помогать всем этим бедным. Как он должен был презирать и ненавидеть ее!
К этому примешивалось и ее прежнее страдание. Страдание — не быть любимой. Это убьет ее. Она все лежала и думала, что все кончено и скоро наступит смерть.
Но вдруг она вспомнила маленькое изображение Христа. Казалось, что он вошел в комнату во всем своем жалком убранстве. Так ясно она видела его.
Донна Микаэла начала взывать о помощи к Младенцу-Христу. И она удивлялась, что еще раньше не обратилась к этому доброму помощнику. Но это происходило, вероятно, оттого, что изображение стояло не в церкви, а всюду разъезжало с мисс Тоттенгам, как один из предметов ее музея. Поэтому она и вспомнила о нем только в минуту величайшего отчаяния.
Это было поздно вечером в тот же день. После обеда донна Микаэла отпустила всех слуг на праздник и осталась одна с отцом в опустевшем большом доме. Но около десяти часов отец ее встал с постели и сказал, что хочет послушать состязание певцов на площади. Донна Микаэла боялась остаться одна, и ей пришлось сопровождать его.
Придя на площадь, они увидели, что она превращена в театр и вся уставлена рядами стульев. Все было полно народу, и они с трудом отыскали себе места.
— Как прекрасен сегодня Диаманте, Микаэла, — сказал кавальере Пальмери. Казалось, красота ночи смягчила его. Давно уже он не говорил с дочерью так просто и дружески.
Донна Микаэла согласилась с ним. Она испытывала то же впечатление, как и в первый свой приезд в Диаманте. Он казался ей городом чудес и красоты, маленьким райским уголком.
Перед ней высилось высокое, величественное здание, все усеянное сверкающими бриллиантами. Она не сразу сообразила, в чем тут дело.
Это был фасад собора, убранный цветами из золотой и серебряной бумаги и тысячью маленьких зеркал, воткнутых между цветами.
А на каждом цветке висели маленькие лампадки с крошечными фитилями. Собор выглядел очень красиво. Донна Микаэла никогда не видала более великолепной иллюминации.
На площади не было другого освещения, да его и не требовалось. Эта громадная бриллиантовая стена ярко освещала все кругом. Черный палаццо Джерачи стоял огненно-красный, словно озаренный заревом пожара.
Но остальной мир, кроме площади, был погружен в глубокий мрак. И ей казалось, что она снова узнает старое волшебное Диаманте, которое находится не на земле, а приютилось, как священный городок, на небесной горе. Ратуша с ее тяжелыми балконами и высокой лестницей, здание женского монастыря и римские ворота — все это было величественно и волшебно. И она с трудом соглашалась верить, что в таком городе она перенесла такие страшные мучения.
В этой плотной толпе народа было душно. Ветер был теплый, как весной. И донна Микаэла ощущала и в себе словно весеннее пробуждение. Ее охватила какая-то внутренняя дрожь, которая в одно и то же время нежила и пугала ее. Тоже должны испытывать снежные массы на Этне, когда солнце превращает их в сверкающие горные потоки.
Она оглядывала толпу, наполняющую площадь, и удивлялась, почему утром люди казались ей такими неприятными. Теперь ее радовало, что они любят Гаэтано. Ах, если бы он еще любил ее, как бы она была горда и счастлива любовью всех этих людей.
Тогда она могла бы поцеловать эти старые, морщинистые руки, лепившие его бюст или складывающиеся в молитву о нем.
Пока она думала об этом, двери собора распахнулись, и из них вывезли широкую низкую тележку. Наверху на покрытом красным возвышении стоял у своего позорного столба Сан-Себастиано, а у ног его сидело четверо певцов, которые должны были принять участие в состязании.
Это были — слепой старик из Николози, бочар из Каталонии, считавшийся лучшим импровизатором во всей Сицилии, потом кузнец из Термини и маленький Гандольфо, сын привратника ратуши в Диаманте.
Все удивлялись, что Гандольфо решается выступать в таком опасном состязании. Или он делает это только ради удовольствия своей невесты, малютки Розалии? Никто до сих пор не знал, что он может импровизировать. Всю свою жизнь он не делал ничего другого как только ел мандарины и глазел на Этну.
Прежде всего бросили жребий, кому выступать первому. Жребий выпал на бочара, а Гандольфо пришелся последним. Услышав об этом, Гандольфо побледнел. Было очень неприятно выступать последним, когда все должны говорить на одну тему.
Бочар рассказывал о Сан-Себастиано, как он был легионером в Риме, как за его веру его привязали к позорному столбу и он служил целью для стрел своих товарищей.
После него выступил слепой, который рассказал, как одна благочестивая римлянка нашла мученика, окровавленного и пронзенного стрелами, и как ей посчастливилось вернуть его к жизни. Затем пришла очередь кузнеца; он перечислил все чудеса, какие сотворил Сан-Себастиано во время чумы, разразившейся в пятнадцатом веке в Сицилии.
Все они заслужили много похвал. Они произносили грозные слова о крови и смерти, и народ громко одобрял их. Но жители Диаманте беспокоились об участи Гандольфо.
— Кузнец отнял у него всю его речь. Он потерпит неудачу, — говорили они.
— О, — говорили другие, — маленькая Розалия не вынет из-за этого обручальной ленты из своей косы.
Гандольфо сидел, съежившись, в своем уголке. Он становился все меньше и меньше. Сидевшие ближе к нему могли слышать, как зубы его щелкали от страха.
Когда, наконец, пришел его черед и он встал, чтобы начать импровизировать, он оказался еще более жалким и ничтожным, чем можно было ожидать. Он произнес несколько стихов, но это было только повторением того, что сказали уже другие.
Он вдруг замолчал и глубоко перевел дух. И в это мгновенье его охватила энергия отчаяния. Он выпрямился, и легкая краска выступила у него на щеках.
— О, синьоры, — проговорил маленький Гандольфо, — позвольте мне сказать о том, о чем я постоянно думаю! Позвольте мне говорить о том, кого непрестанно вижу перед глазами!
И он заговорил, не запинаясь и с все возрастающей силой, о том, чему он сам был свидетелем.
Он рассказывал, как он — сын привратника ратуши, пробрался через темный чердак и спрятался на трибунах залы суда в ту ночь, когда там собрался военный суд, чтобы вынести приговор над бунтовщиками.
И он увидал дона Гаэтано Алагона, который сидел на скамье подсудимых среди кучи злодеев, которые были хуже зверей.
Он рассказывал, как прекрасен был Гаэтано. Маленькому Гандольфо он казался божественным среди ужасных людей, окружавших его. И он описывал этих бандитов с их дикими свирепыми лицами, всклокоченными волосами и угловатыми членами. Он говорил, что при взгляде на них у каждого замирало в груди сердце.
И все-таки во всей своей красоте Гаэтано был страшнее этих людей. Гандольфо не мог понять, как решаются они сидеть на скамье рядом с ним. Из-под сдвинутых бровей он бросал на них сверкающие взгляды, которые могли бы пронзить их души, если бы у них были души, как у других людей.
— Кто вы? — казалось, спрашивал он, — что осмелились грабить и убивать, прикрываясь призывом к святой свободе? Знаете ли вы, что вы сделали? Знаете ли вы, что, благодаря вашему преступлению, схвачен и я? Я, хотевший спасти Сицилию! — И каждый его взгляд, брошенный на них, был их смертным приговором.
Взгляды его упали на вещи, украденные бандитами и лежащие теперь перед судьями. Он узнал их. Разве мог он не узнать часов и серебряных блюд из летнего дворца, святых изображений и монет, украденных у его покровительницы-англичанки? И когда он узнал все эти предметы, он с усмешкой взглянул на своих соседей. И усмешка эта говорила:
— Вы герои! Вы — герои, вы обокрали двух женщин!
Выражение быстро менялось на его благородном лице. Гандольфо видел, как лицо его вдруг исказилось невероятным ужасом. Это было, когда сидевший рядом с ним разбойник протянул свою окровавленную руку. Может быть, он заподозрил истину? Может быть, он подумал, что разбойники разгромили дом, где жила его милая?
Гандольфо рассказывал, как офицеры, назначенные в судья, вошли тихо, серьезно и молча заняли свои места. Но, говорил он, увидя этих важных господ, он немного успокоился. Он сказал себе, что они знают, что Гаэтано благородный дворянин, и не осудят его. Они не смешают его с бандитами. Кто же может поверить, что он ограбил двух женщин.
И знаете, когда судья вызвал Гаэтано Алагона, голос его не звучал сурово. Он говорил с ним, как с равным себе.
— Но, — продолжал Гандодьфо, — когда Гаэтано встал, ему стало видно площадь. А по площади, по этой самой площади, где теперь царят радость и веселье, двигалось похоронное шествие.