Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сочинения в 5 томах. Том 2. Низины. Дзюрдзи. Хам - Элиза Ожешко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Одеваться!

Спустя полчаса Капровский вышел в гостиную, как всегда щегольски одетый, блестя часовой цепочкой, кольцами, золотой оправой пенсне. Его носовой платок распространял сильный запах духов.

Юрек вынес за ним цилиндр, чистя его по дороге рукавом рваной куртки. На дне цилиндра лежали лайковые перчатки.

Капровский постоял немного у письменного стола, он уже не помнил о том, что вчера ему так и не удалось разыскать документ одного из своих клиентов, дело которого разбиралось сегодня в суде. Он долго раздумывал о чем-то, потом сел в кресло с высокой спинкой и быстро написал два письма: одно, очень короткое, на обычной почтовой бумаге, другое, более пространное, на благоухающем листочке с изображением какой-то романтической эмблемы, не то цветка, не то голубки. Вложив эти письма в конверты и надписав адреса, он крикнул так громко, точно его квартира состояла из десяти комнат:

— Юрек!

— Сию минуту! — так же громко отозвался мальчик своим тонким голоском и тотчас же вбежал в гостиную.

Капровский быстро взглянул ему в глаза.

— Сию же минуту, — сказал он, — беги в Грынки, к отцу.

— Слушаю, пан! — нетерпеливо переступая с ноги на ногу, ответил парнишка.

— Вот это письмо отдашь отцу…

— Понимаю.

Тут он ловко наклонился и, схватив с ковра выпавшую из кошелька Капровского мелкую монету, крепко зажал ее в кулаке, а затем быстро сунул в карман штанов.

— А то, другое, поменьше, постарайся передать паненке из Лесного… панне Бахревич, панне Каролине…

— Понимаю!

— И чтобы этих писем, кроме твоего отца и той панны, ни один человеческий глаз не видел…

— Ага, понимаю!

Тут уж он не мог сдержать своей радости и высоко подпрыгнул.

— Дурень! Напугал меня своим прыжком. Ну, беги, и если вернешься завтра к вечеру с ответом отца — получишь рубль…

Мальчишка засунул письма за пазуху, и не прошло и пяти минут, как он, захватив свои рваные сапоги и перекинув их через плечо, перескочил порог дома и стрелой помчался по городской улице, мелькая босыми пятками.

За два года службы у Капровского Юрек довольно часто бегал с подобными поручениями в родную деревушку. В последний раз он был там во время сенокоса и прополки льна и пшеницы.

Владение отставного солдата, расположенное между большой деревней Грынки и фольварком Вулькой, было весьма незначительным: полморга огорода и несколько моргов пахотной земли.

Помещики Дзельские, прежние владельцы Грынок, подарили землю его отцу, уроженцу этой деревни, всю свою жизнь прослужившему в помещичьей усадьбе. Старая, почерневшая курная хата с крохотными оконцами стояла одиноко между примыкающим к ней огородом и неширокой дорогой, ведущей из деревни в усадьбу и дальше. Две росшие неподалеку дикие груши находились уже на земле Дзельских, которая глубоко вклинивалась между полями грыненских крестьян и землею, принадлежащей вульковцам. Из этой-то — хатенки Миколай и ушел в солдаты, оставив дома старого отца и недавно взятую молодую красивую жену; он несколько раз приезжал к ней во время короткого отпуска и, наконец, вернулся совсем. Вернуться-то вернулся, но ни отца, ни жены дома уже не застал. Отец умер, а жена сбежала с кем-то и пропала без вести. Но в хате он нашел четверых ребят различного возраста, старшие присматривали за младшими и кое-как кормили их. Узнав об исчезновении жены, Миколай бросился на землю и завыл от горя, а потом целую неделю пил в корчме до беспамятства. Возвратившись, наконец, домой, он взял младшенького на руки и стал носить его по хате, лаская, укачивая и бормоча что-то про дедушку, лежащего в могиле, и про мать, сбежавшую куда-то, а затем, отдав его старшей дочери, уже взрослой девушке, уселся на пороге хаты и стал играть на медной трубе, которая осталась у него от солдатчины. Он дул в трубу, посылая в затихшие осенние поля протяжные, печальные и однообразные звуки, точно призывал кого-то из далекого мира…

Он был тогда еще немного пьян и, призывая звуками трубы свою Марыську, все время плакал и, ежеминутно отнимая губы от инструмента, вытирал пальцами нос и тяжело вздыхал.

С той поры прошло уже много лет, но отставной солдат не мог вспомнить свою Марыську без слез; при этом он всегда вздыхал и утирал рукою нос. Но он не часто предавался воспоминаниям, у него и без того было много хлопот и забот. Старшую дочь он выдал замуж, младшего из сыновей отдал в услужение в город, оставив при себе лишь взрослого сына и дочь-подростка за хозяйку в хате.

Но что это была за хата! Помилуй бог! Право же, она валилась от старости, ветер свистел сквозь все ее щели, а из-за дыма, который всегда наполнял ее, она казалась черной пропастью. А клочок поля возле нее? Урожая с него не хватило бы и на один рот.

Когда Миколай садился на пороге хаты и начинал дуть в свою трубу, его серые хитрые глаза бегали из конца в конец большого клина между землями Грынок и Вульки, с трех сторон охватившими, точно клещами, его владения. Глаза солдата, то тоскливые и нежные, то алчные и суровые, постоянно устремлялись к этому плодородному клину, засеянному наполовину пшеницей, наполовину ячменем. Когда он вставал с порога и, громко вздыхая, потягивался, то казалось, что его руки растут и тянутся, чтобы схватить и прижать к груди эту треугольную полоску земли. Народ поговаривал, что в скором времени она перейдет в собственность Миколая, так как Дзельские, живя на широкую ногу, по частям распродавали имение.

В пору сенокоса, прополки пшеницы и льна Миколай, босой, в одной рубахе и портах, окучивал мотыгой картофель у себя на огороде. Другие делали это небольшой одноконной сохой. Но ему, — смилуйся боже! — не стоило для этого даже вытаскивать из конюшни свою клячу. Сколько он ее там посадил, этой картошки? Четверть морга, не больше — другую половину огорода Ульянка засевала свеклой, морковью, маком, льном и коноплей. Вон там, по ту сторону клина, около леса, действительно был роскошный кус земли под картофель… морга два, а то и больше… но он принадлежал еще Дзельским. Пока же Миколай окучивал мотыгой свои четверть морга, а коренастая краснощекая Ульянка, сидя на зеленой меже, полола свеклу. Над склоненной головой девушки на фоне голубых облаков большим желтым ликом сиял высокий подсолнечник.

Взглянув на дорогу, извивавшуюся за хатой длинной белой полосой, Ульянка закричала:

— Отец! Юрек бежит!

Босые ноги и белая рубаха парнишки издалека мелькали на солнце; сапоги и куртку он нес на плече. Запыхавшись, со вспотевшим лицом, парень кинулся в огород и, подойдя к отцу, несколько раз почтительно поцеловал ему руку. Миколай приветливо поговорил с ним, взял у него письмо Капровского и, бросив мотыгу на землю, пошел в хату. Здороваясь с сестрой, Юрек вместо приветствия так сильно толкнул ее в бок, что она даже вскрикнула и в свою очередь дала ему хорошего тумака; затем, запечатлев два поцелуя на ее вспотевших щеках, Юрек вытащил из кармана штанов бублик, принесенный ей в подарок, и бросил его на грядку.

Девушка, смягчившись, погладила его по лицу и улыбнулась, блеснув белыми, как жемчуг, зубами. А Юрек растянулся во весь рост на меже и спросил чего-нибудь поесть. Ведь он пробежал четыре мили и, кроме двух бубликов, купленных им при выходе из города, у него еще ничего во рту не было. Ульянка поднялась и пошла в хату принести ему кусок хлеба и ломтик копченого сала — подкрепиться до полдника.

Войдя в хату, она увидела, что отец сидит у окна и читает письмо. С этой целью он оседлал свой острый нос огромными очками в проволочной оправе, что, однако, недостаточно помогало ему: с превеликим трудом разбирал он писаные буквы. Целых полчаса всматривался он сквозь очки в коротенькое письмо Капровского, вполголоса читая его по складам, и довольно язвительно и хитро улыбался.

Все с той же улыбочкой он возвратился на огород, поднял с земли мотыгу и, снова принявшись окучивать картофель, подозвал к себе Юрка.

Парнишка с полным ртом хлеба и лоснящимися от сала губами, сидя на меже, отвечал на расспросы отца. Подробно и долго рассказывал он ему о житье-бытье, привычках, разговорах и знакомствах своего пана. Солнце изливало на поля потоки золотого света. Высокий, прямой человек в белой рубахе и портах, ударяя тяжелой мотыгой, разрыхлял сухие комья земли, а мальчик, одетый, как и отец, сидя на меже, поднимал к нему румяное круглое лицо с сияющими, быстрыми и шаловливыми голубыми глазами. Улыбаясь с бессознательным цинизмом, он щебетал своим детским, тонким голоском, щебетал обо всем, что слышал и видел, живя у своего пана, и что отцу его необходимо было знать.

Незадолго до заката поля вокруг хаты Миколая огласились гомоном людей, ревом скота, блеянием овец и стуком колес. По полевым дорогам из далеких и ближних мест брели к Грынкам, Бульке и к чуть видневшемуся у леса фольварку Дзельских стада; нагруженные сеном пароконные возы, словно кочующие зеленые холмы, двигались то медленнее, то быстрее, распространяя вокруг сильный, приятный запах. Над деревней с одной стороны поля и над фольварком — с другой в золотом воздухе поднялись столбы розоватого дыма. Тут и там раздавался лай собак; отовсюду вереницей потянулись косари, еще издали сверкая белизной рубах и лезвиями длинных кос, на которых золотыми бликами играло заходящее солнце. Люди уже скрылись за серыми строениями фольварка, а голоса их и смех все еще звучали в предзакатной тишине. Немного погодя на дороге, огибающей хату Миколая, показалась небольшая толпа женщин. Это были грыненские крестьянки, которых нанимали на полевые работы в ближние усадьбы и хутора. Сейчас они направлялись в Вульку за деньгами. В большинстве своем молодые, красивые и статные, они были босиком, в грубых рубахах и толстых домотканных юбках, с длинными нитями разноцветных бус вокруг загорелой шеи. Женщины несли на плечах грабли, которыми целый день ворошили скошенное в лугах сено. Поднятые высоко над головами грабли казались зазубренной верхушкой густого леса. Женщин было около двадцати. Они шли бодрым шагом и громко пели протяжную, заунывную песню. Проходя мимо хаты Миколая, они замолчали.

— Слава Иисусу! — хором приветствовали они солдата, сидевшего на пороге своей хаты. Сегодня он не играл на трубе, а с сосредоточенным вниманием строгал ножом деревяшки разных размеров, из которых мастерил скрипочки и другие детские игрушки. Казалось, всецело поглощенный своей работой, он, однако, то и дело поглядывал на проходящих, как бы поджидая кого-то. На громкое приветствие женщин Миколай поднял голову и, ответив: «Во веки веков», окинул крестьянок быстрым взглядом. Глаза его остановились на той, которая, отстав от подруг, одиноко шла позади них. Она не была ни такой статной, ни такой красивой, как они. Даже ее ровесницы казались сильней, проворней и как-то увереннее в себе. Длинный трудовой день не утомил их. Они радовались, что могли заработать и попеть хором на вольном воздухе, на широком просторе полей. Женщина, шедшая поодаль, не пела.

— Эй, Кристина! — окликнул ее Миколай.

Он мог бы и не звать ее: она сама направлялась к его хате. Женщины пошли с песней дальше, а она остановилась перед сидящим на пороге солдатом. Ее худощавая фигура и сухой профиль вырисовывались на темном фоне хаты; над головой у нее неподвижно торчали грабли.

Миколай, подняв голову, поглядел на нее.

— Что это ты плетешься, точно мертвая? — начал он. — Глупая! Попела бы с другими и развеселилась.

Женщина покачала головой и подперла щеку ладонью.

— Ой, Миколай, Миколай! — начала она. — Да разве таким, как я, пойдут на ум песни? Хорошо тем петь, у кого есть муж и своя хата и все другое, что полагается, а мне в моей сиротской доле не до песен. Должно быть, больше двадцати лет я не пела, разве только ребятам своим или чужим детям, когда укачивала или забавляла их… А больше никогда, ей-богу никогда!..

— Чудная ты баба, — начал было Миколай, но она, разговорившись с умным солдатом, к которому питала особое доверие, вдруг уставилась в пространство и стала тихо причитать:

— Никогда меня подружки на дежу не сажали, никогда мне свадебных песен не пели, и я золотистые зерна горстями в угол мужней хаты не кидала. Не так жила я, как другие, и не так, как другие, теперь по свету хожу…

— Годзи уже, годзи! — прервал ее Миколай. — Может, хочешь новость узнать? От пана гадвоката получил я письмо сегодня!

Кристина в мгновение ока преобразилась. Выпрямившись, она несколько раз переступила с ноги на ногу, глаза у нее сверкнули, грабли стремительно качнулись над головой.

— Написал! Может, о Пилипке написал? О господи! Да говорите ж, что с моим любимым сыночком будет?

Миколай, снова принимаясь строгать свои деревяшки, невозмутимо сказал:

— А то, что и должно быть! Хорошо будет. Останется в Онгроде, и на зимовку пришлют его в Грынки.

Грабли упали на землю. С радостным криком бросилась Кристина к Миколаю, будто хотела поцеловать ему руки.

— Вот уж и обрадовалась баба, — слегка отодвигаясь, протянул Миколай, — а еще и нечему. Еще приказ не вышел.

— Не вышел! — снова выпрямляясь и сплетая руки, повторила женщина.

— Он бы уже вышел… Только там один офицер есть… такая шельма, не позволяет… Не позволяет и не позволяет… Что с ним поделаешь? Уж как пан гадвокат его ни упрашивал, сколько ни ходил к нему… «Не разрешаю, говорит, пусть, говорит, Пилип едет туда, куда ему назначено. Что я, сына своего вместо него пошлю? А?» Вот что написано в письме пана гадвоката.

— А вы, Миколай, говорили, что хорошо будет… — крепко стискивая руки, шепнула женщина.

— Если захочешь, то еще может и хорошо быть, — продолжая скрипеть ножом по дереву, возразил солдат. Затем, подняв голову, он сложил пальцы правой руки и несколько раз похлопал ими по ладони левой.

Кристина, вся душа которой, казалось, сосредоточилась в глазах, поняла этот жест.

— Еще денег!

— А ты, баба, как думала? Что в таком большом городе и такое важное дело на те дурацкие гроши можно сделать? Да пан гадвокат еще и своих пяти процентов не взял… Ей-богу, не взял. Все целиком отдал… То справки, то печати, а то свидетельства от докторов, что Пилип болен; то одному в руки сунуть, то другому… так и разошлись деньги — известно, круглые… а теперь, что с тем офицером делать? Можно сделать, да только опять деньги нужны… Можно и не сделать… Подумаешь, беда велика! Поедет и Пилит туда, где я был… Ой-ой, какая важность! Полежит, как я, в лазарете, поболеет желтой лихорадкой, и осыпет его, как меня, такая крупная сыпь — ну, ровно бобы, и руки себе отморозит так, что распухнут, как подушки, или уши у него сгниют от той сыпи и отвадятся… Чего я только не насмотрелся! Ну и что ж? Велика беда, подумаешь! Может, и выживет, а не выживет, так помрет… и кости его, ой-ой, далеко похоронят. Только воронье слетится на его могилку, а ты и не увидишь ее и не поплачешь над ней никогда. Вот тогда погорюешь!

Кристина стояла как вкопанная. О внутренней борьбе говорили лишь резче обозначившиеся морщины на лбу да крепко сжатые бледные губы. Подперев щеку ладонью, она уставилась в землю. Затем тихо, как бы про себя, заговорила:

— Отроду был бледненький да слабенький и такой кроткий и смирный, точно ягненок. Бывало, Антось и не послушается матери, а он ни-ни! Только обоймет меня ручонками и скажет: «Уж я тебе, мама, никогда горя не причиню, у тебя и так доля горькая…»

Солдат, натягивая между двумя деревяшками нитяные струны, молчал.

Она снова заговорила:

— Глазки у него синенькие, что цветочки льна, и хоть был он всегда слабеньким, а вырос, как тополек… Вырос он, взяли его в солдаты, а как меня увидел, на землю передо мной, как перед святым алтарем, упал и колени мои целует. Ой, дитя ты мое милое, кровавым трудом моим вскормленное, в слезах моих выпестованное. Солнышко мое бледненькое, цветик ты мой, за что тебя ветер от меня в далекие края несет!..

Миколай, казалось, не слышал ее слов, только неизвестно отчего кончик его носа, склоненного над работой, покраснел сильнее обычного. Он не подымал головы и не прерывал Кристину. Наконец тихо сказал:

— Делай, как знаешь. Меня это не касается. — И, громко высморкавшись, он провел рукавом по усам и губам. Так он делал всегда, когда был взволнован.

Кристина подняла с земли грабли и кивнула солдату на прощание головой. На лицо ее вернулось свойственное ей выражение сурового упорства.

— Когда деньги принести? — спросила она.

— А когда хочешь, — неохотно буркнул солдат. — Мой сынишка, что у пана гадвоката служит, завтра чуть свет обратно в город полетит.

— Чуть свет и я приду сюда, — ответила Кристина и добавила: — С богом, Миколай!

— С богом, с богом!

Кристина ушла, а он все сидел на пороге хаты и, сложив на коленях руки, думал. На лице его появилась такая гримаса, будто он проглотил что-то очень невкусное. Но затем, как всегда, взгляд его устремился на треугольный кусок земли, точно клещами охвативший его крохотный участок. Там лежала эта любимая, желанная земля, в наступающих сумерках местами золотившаяся созревающим житом, а кое-где зеленевшая под паром.

Миколай перестал кривить губы и засвистел. Посвистев немного, он, может быть, и пошел бы в хату за трубкой, да не мог покинуть своего поста. Видимо, он поджидал еще кого-то, потому что все время поглядывал на дорогу. Наконец он дождался. Запоздавший воз с сеном медленно приближался к его хате. Сидевший наверху человек поздоровался с ним:

— Слава Иисусу!

— Во веки веков! Ты, Ясюк?

— Я самый.

— Будет время, зайди сегодня переговорить… только обязательно сегодня, слышишь?

— Ладно. Отчего не прийти? Приду! — как всегда спокойно и не спеша, отозвался батрак, и так как было уже поздно, то он подстегнул лошадей и быстрее двинулся со своим возом к фольварку.

Сегодня в фольварке хозяйничал сам Бахревич. Он уже всюду навел порядок: на кого следовало накричал, что требовалось сосчитал, и теперь перед домом, где жили наместник, его помощник и арендатор фольварка, выдавал батракам дневную плату. Сидя на табуретке, он держал на коленях два мешка с мелкой монетой. Наместник и арендатор помогали ему. Косари и работавшие на сенокосе женщины брали деньга, кланялись и, приговаривая: «Слава Иисусу!», уходили поодиночке или группами. Была здесь и Кристина. Взяв деньги, она направилась не домой, а к овину и скрылась за ним. У забора стояла сытая лошадка эконома, уже оседланная.

Когда все дела были закончены и все распоряжения сделаны, наместник отвязал лошадку и подвел ее к эконому. По выражению лица и по торопливым жестам Бахревича видно было, что он очень спешит. Причина этой спешки была понятна: Мадзя терпеть не могла его поездок в Вульку, где жила Кристина. И если ему иногда случалось там задерживаться, — что в этом особенного? — она сразу же пускала в ход метлу.

Сегодня было много дела, и Бахревич возвращался домой позднее, чем обычно. Он очень спешил и, выехав за ворота, намеревался было пустить лошадь полной рысью, как вдруг из-за овина вышла женщина и заступила ему дорогу. В прозрачных летних сумерках он сразу узнал ее. Она не могла бы появиться более некстати. Но когда она вполголоса произнесла: «Пан, пан, погодите немного!» — он придержал лошадь и не очень приветливо отозвался:

— Добрый вечер, Кристина! Ну, чего тебе опять надо?

Она не решалась обратиться к нему на усадебном дворе, стыдясь разговаривать с ним при людях. Шли годы, лицо ее состарилось, его дочери и ее сыновья стали взрослыми, но все напрасно! Она стыдилась, и все тут! Ей казалось, что не только люди, но даже деревья и птицы на деревьях стали бы смеяться над ней: «Бросил! Взял да и бросил! С двумя ребятишками бросил, а баба все еще бегает за ним». А она, как он выгнал ее из своего дома и взял себе в жены другую, никогда, никогда не бегала за ним. Она скорее сквозь землю провалилась бы! Но в тяжелой, одинокой ее жизни, без родных, без доброжелателей, с двумя мальчуганами на шее, случалось, что ей нужна была помощь или совет, и далекие горестные воспоминания, все еще жившие в глубине ее души, заставляли ее обращаться к нему. И вот теперь он сидел верхом, такой статный, сильный и бодрый, в длинной, ниже колен, одежде, в красивом картузе, а она робко стояла перед ним босиком, худая, измученная. Из-под линялого платка выбились уже тронутые сединой волосы. Боязливо, приглушенным голосом, рассказывала она ему о своих сомнениях. Может ли этот адвокат из Онгрода, этот Капровский, действительно спасти Пилипка? Не пропадут ли ее деньги? И надо ли давать ему?

— Вы, пане, его знаете. Он недавно гостил у вас. И Миколай знает… И хоть Миколай очень умный и добрый… но ведь человек и ошибиться может. Что мне делать?

Об адвокате, известном и Миколаю, Бахревич был самого лучшего мнения; ум Капровского, его высокое положение в обществе, манеры и щегольской вид пробуждали в Бахревиче своего рода благоговение. Кроме того, он уже считал его своим зятем. Поэтому, несмотря на все возраставшее беспокойство из-за опоздания, он терпеливо выслушал расспросы Кристины и ласково заверил ее в том, в чем и сам был глубоко убежден: что более ловкого и способного адвоката, чем Капровский, не только в Онгроде, а может, и на целом свете не найти. Если кому-нибудь вообще можно помочь, то уж он наверно поможет, но без денег на свете ничего не делается. Однако Бахревич не спросил, ни сколько потребовал от нее Капровский, ни сколько у нее было денег и сколько она могла ему дать, так же как он не задумался над тем, действительно ли можно каким бы то ни было способом задержать в родных местах солдата, направляемого к новому месту службы. Но если бы он далее думал над этим день и ночь, результат был бы тот же. Он просто не знал, возможно ли это, или нет. Ему казалось, что такие случаи бывают. За деньги, да еще при той пронырливости и связях, какие были у Капровского, все можно сделать. Так он и сказал Кристине и, взглянув на нее с высоты своего седла, спросил напоследок:

— Ну, как там у тебя? Не очень плохо живется с Ясюками, а?

Она не ответила: как никогда не бегала она за ним, так никогда и не рассказывала ему, как ей жилось, — хорошо ли, худо ли. Бывало, только посоветуется с ним или сыновьям попросит помочь в чем-либо, вот и все. А какая будет польза, если она и расскажет ему? Разве он ее пожалеет? Не пожалел, когда она была молодая, а уж теперь, старую, тем более не пожалеет.

— Спокойной ночи, Кристина! — сказал он, тронув поводья.

— Счастливого пути, пане, — ответила она, продолжая стоять.

Уверенно сидя в седле, он пустил коня полной рысью. Сумерки сгущались. Все глуше долетал до нее стук копыт и, наконец, совсем затих.

Кристина, подперев ладонью щеку, все еще стояла на том месте, где разговаривала с Бахревичем, но она не подняла глаз к звездам, уже густо усеявшим небо. О нет! Она смотрела на землю, смоченную росой, точно слезами, — землю, на которой она выросла, как одинокая былинка, людям на попрание, позору и тоске в жертву…

Воспоминания, которых не могли вытеснить из ее сердца ни заботы, ни труд, ни стыд, теперь, когда затих топот коня, отдались в ее груди острой болью. Ее опущенные глаза были сухи, но под грубой рубахой все еще кровоточила незажившая рана. Несколько раз она тихо повторила:

— Счастливо вам доехать, пане! Счастливо вам доехать, пане! Счастливо! С богом!

Эти слова звучали, как прощение и пожелание счастья.

Вдруг ей почудилось лицо молодого парня в шинели, обрамленное подстриженными по-солдатски волосами, бледное, худое, и на нем глаза, как цветы льна. Ей почудилось только лицо, печальное, слегка искаженное готовыми брызнуть слезами, да борт солдатской шинели с блестящей металлической пуговицей.

Кристина сорвалась с места и что было духу помчалась к своей хате. Все сейчас ушло из сердца, и только звучало тысячекратно повторяемое слово: «Сын! сын! сын!..» — и бурная радость охватила ее при мысли, что можно спасти его. Бахревич сказал, что этот адвокат — большой человек… Она и прежде верила Миколаю, а теперь и Бахревич, который еще лучше знает его и гораздо умнее Миколая, говорит то же.

В батрацкой хате только что поужинали; дети уснули, и Ясюк подсел к больной жене. Она уже не лежала, а скорчившись, сидела на единственной кровати, прикрытой сеном и грубой домотканной холстиной. Они о чем-то тихо, но оживленно беседовали. Ясюк, упоминая о Миколае, от которого вернулся перед самым ужином, почесывал голову и, казалось, был чем-то озабочен и встревожен. Елена же, напротив, радовалась и на чем-то настаивала. Со времени неудачных родов она часто кашляла, и несколько раз на губах у нее показывалась кровь. Ясюк не переносил этого кашля и говорил, что, как его слышит, так что-то начинает сверлить у него под сердцем. «Бурав не бурав, — говорил он, — а вот так и впивается в сердце».

И теперь, когда Елена, убеждая его, раскашлялась, он встал со словами:

— Ну, хорошо, хорошо, пойду снесу еще… рискну… Может, господь бог сжалится и пошлет нам утешение, а тебе, жена, как порадуешься, так и легче станет…

— Может, и так… — ответила Елена. — Радость — самая умная знахарка…

— Вот-вот, — подтвердил муж, и они посмотрели друг на друга. Уж и сейчас обрадованная, она ласково улыбнулась мужу бескровными губами, и его лоб, на который низко спускались темные волосы, сразу прояснился.



Поделиться книгой:

На главную
Назад