И она исчезла с крыльца; скрылся в глубине дома и Бахревич. За освещенными окнами закипело, как в котле.
Там была довольно большая квадратная комната с простым бревенчатым потолком и выкрашенным в красноватый цвет полом; старомодная мебель была обита цветастым ситцем; на стенах, оклеенных самыми дешевыми обоями, висели картинки духовного и светского содержания. На комоде и столиках стояли безвкусные и уродливые безделушки: букеты из шерстяных и бумажных цветов, бисерные корзиночки, чернильницы и рюмки из цветного стекла, гипсовые фигурки, собачки и ангелочки из сахара. На окнах не было ни цветов, ни зелени. Вместо них на занавесках висели какие-то странные самодельные вазочки, букетики из шерсти, бисера, бумаги, ситца и т. п. Посредине, на столе, накрытом к ужину, горела большая лампа с прозрачным бумажным абажуром, тоже сделанным женскими пальчиками. На нем весьма искусно и с большим терпением были нанесены узоры булавкой.
Обстановку комнаты дополняли в одном углу широкая печь из зеленых изразцов, в другом — старенькое облезлое фортепиано с пожелтевшими от времени клавишами.
По этой комнате в ярком, хотя и смягченном свете лампы четыре человека, жестикулируя и надрываясь от крика, кружились в какой-то странной и жалкой схватке. Там был один мужчина, Стефан Бахревич, и три женщины. Старшая, дебелая, полногрудая женщина в шерстяной юбке и широкой блузе, держала в пухлой красной руке изящную трость с позолоченным набалдашником и размахивала ею над головами двух нарядно одетых молодых девушек: приподымаясь на цыпочки и протягивая кверху руки, они делали отчаянные попытки выхватить трость. Такие же усилия делал и Бахревич, но безуспешно, потому что жена его Мадзя, урожденная Капровская, одной рукой защищала орудие своей мести, а другой так крепко держала мужа за ворот, что он совсем согнул широкую спину и в полной растерянности выкатил голубые глаза.
Размахивая тростью, женщина металась и пыхтела, девушки тянулись к ней, подпрыгивали и стонали, а мужчина вырывался, поднимал руки и, стараясь высвободить свой воротник, сопел все громче. По мере того как битва разгоралась, участники ее, подобно несущейся в пространстве планетной системе, передвигались по комнате, приближаясь к столу, накрытому к ужину. Никто из них не молчал. Еле переводя дыхание, они громко и бессвязно кричали, и среди этого гама можно было разобрать лишь отдельные фразы и слова.
— И знаете, с кем это ваш папочка беседовал… вечерком… у клумбы… господи Иисусе Христе. Со своей Крысюней… милый папуся… волка в лес тянет, а нищего шляхтича к хамке.
— Мадзя! душа моя… дети смотрят…
— Мама, отдайте, пожалуйста, палку! Это трость кузена Людвика… мама, вы сломаете палку кузена.
— Метлу! Господи Иисусе Христе! Принесите метлу, тогда отдам палку… Вечерком… за клумбой, с Крысюней…
— Мадзя, душенька… ты же знаешь, что все это уже прошлое!..
— Я тебе такое прошлое покажу, что искры из глаз посыпятся…
— Мама! Неприлично так бранить отца…
— Мама! вы нас компрометируете… из-за этого мы никогда замуж не выйдем…
— Метлу! Ради бога, метлу! Прочь, дуры, не мешайте!..
— Мама! Отдайте, пожалуйста, палку… Мы не позволим…
— Не лезьте, а то как дам.
И это была не пустая угроза.
Трость упала на пол, Бахревич обрел свободу, зато два кулака опустились на спины девушек. Разразившись слезами, они бежали с поля боя и, прижав к глазам платки, отвернулись к зеленой печке.
Бахревич одним прыжком очутился у двери; в это мгновенье за окнами раздался стук брички.
— Людвик приехал! — крикнул Бахревич, и на лице его вспыхнула невыразимая радость. Как заяц через межу, перескочил он через порог и скрылся в сенях. Пани Бахревич громко перевела дух, поправила на голове чепец и, одернув платье, поставила трость с бронзовым набалдашником в угол комнаты. Панны дули в платочки и осушали глаза от слез. Губы их, только что судорожно искривленные, мило улыбались; они пригладили ладонями волосы, расправили украшавшие лифы банты и, точно веерами, охлаждая лица носовыми платочками, стали ходить одна за другой вокруг стола, медленно, степенно, как и подобает благовоспитанным паненкам, горделиво поднимая головки и небрежно раскачивая локтями. В общем они являли собой довольно приятное зрелище… Фигурки у них были стройные, лица, пусть круглые и широкие, как у родителей, но белые и свежие, носики вздернутые, глазки небольшие, пунцовые губки и пышные волосы. Одеты они были очень модно, а мода в том году требовала, чтобы женская одежда особенно подчеркивала пышность и округлость бедер и груди, покрой их платьев, сшитых из дешевенькой материи, даже преувеличивал эти требования.
У Рузи, брюнетки, волосы были украшены пунцовой лентой, у Карольци, блондинки, — голубой. Все в них говорило об уходе за собой и щегольстве — от цвета лица, которое, видимо, никогда не подвергалось разрушительному действию зноя и ветра, до ботинок, прекрасно облегавших ножки — правда, несколько большие и плоские. Руки, грациозно размахивавшие платочками, широкие и пухлые, с первого взгляда производили впечатление сильных, но они были белы и гладки, как атлас. Нарядно одетые барышни, вскидывая головки и грациозно двигая локтями, прохаживались одна за другой вокруг стола. Нельзя сказать, чтобы шум их шагов был подобен шепоту зефира, но он заглушался звоном, вернее резким стуком тарелок, которые расставляла на столе еще разгоряченная и пыхтевшая Мадзя. Но и она немного успокоилась.
Девушки уже два раза обошли вокруг стола, когда дверь из сеней с треском распахнулась и в комнату вошел Людвик Капровский. За ним, как бледный призрак, робко протиснулся и остановился у стены хозяин дома, изучая испуганными глазами обстановку.
Будь в гостиной Бахревичей темно, ее осветил бы собой приехавший гость. Это был молодой человек, не столь уж юный — лет тридцати, а может быть, и старше, — но чрезвычайно элегантный, самоуверенный и, если хотите, блестящий. Невысокого роста, худощавый, в изящного покроя костюме из тонкого сукна, он сверкал белизной широкой и твердой манишки, золотой цепочкой от часов, золотой оправой синего пенсне, сидевшего на не вполне греческом носу, и рыжими бакенбардами, обрамлявшими бледное угреватое лицо. Под низким морщинистым лбом сверкали из-за синих стекол острые и проницательные глаза.
— Пана адвоката, благодетеля, приветствуем, приветствуем! — выпрямившись и протягивая гостю красную толстую руку, с какой-то заискивающей улыбкой закричала Мадзя Бахревич.
Паненки защебетали:
— Добрый вечер, кузен! Куда это вы, кузен, исчезли?
— Я уже подумала, что вы влюбились в кого-нибудь и нас забыли.
Не переставая ходить, девушки через плечо бросали гостю эти фразы, хихикая, и многозначительно подталкивали друг друга локтями.
Людвик Капровский направился развязной походкой к хозяйке дома и, слегка коснувшись губами ее руки, подбежал к паненкам. Те продолжали прохаживаться вокруг стола, взявшись теперь под руку. Он увивался вокруг них с ухватками и улыбочками опытного сердцееда. В комнате снова поднялся оживленный шум, но на этот раз веселый. Паненки допытывались у кузена, не влюбился ли он в кого-нибудь там, в Онгроде, или здесь, в их краях? А он, уклоняясь от прямого ответа, намекал, однако, что действительно в кого-то безумно влюблен и поддразнивал панну Розалию, брюнетку, их соседом паном Каролем.
— Ну его к шуту, — обиделась девушка, — только недоставало, чтобы я влюбилась в него.
— А почему бы и нет? Такой интересный кавалер…
— Ой, кавалер! Настоящий коршун, — единогласно заявили панны.
— Как? Как вы его назвали? — с блестящими от скрытого смеха глазами допытывался Капровский.
— Вот еще! Какой-то жалкий шляхтич! Медведь! Ни за что на свете не вышла бы за такого…
— Я тоже. Нам вообще здешние кавалеры не нравятся. То ли дело городская молодежь… Какое может быть сравнение!
Капровский поклоном и признательной улыбкой поблагодарил их от имени городской молодежи, к которой причислял и себя.
В это время исчезнувшая было куда-то пани Бахревич вошла в гостиную и поставила на стол два блюда: на одном шипела жареная колбаса, на другом дымилось баранье жаркое.
Бахревич пригласил гостя выпить водочки, а пани Бахревич, нарезая баранину, толкнула старшую дочь, Карольцю, локтем.
— Сбегай-ка на кухню и принеси жареную картошку.
Паненка ничего не ответила, но, сделав недовольное лицо, отвернулась и, теребя на лифе бант, медленно и плавно отошла к печке.
Выпив водки, мужчины подошли к столу.
На вопрос хозяйки, чего ему положить, пан адвокат заявил, что колбасы не ест, но от жаркого не откажется…
Пани Бахревич легонько толкнула в спину младшую дочь, Рузю.
— Там есть еще жареная картошка к баранине!.. Беги скорей на кухню…
Паненка ничего не ответила, но, сделав строгое лицо, медленно повернулась и спокойно отошла к окну.
Пани Бахревич покраснела, буркнула что-то, но сдержалась. Не обращаясь уже ни за чьей помощью, она побежала сама. От ее бега затрясся стол, задребезжали тарелки и вздрогнул Бахревич. Не прошло и двух минут, как салатница, полная жареного картофеля, стояла на столе, и все общество, не исключая хозяйки дома, приступило к ужину.
За столом велась оживленная беседа на разнообразные темы. Прежде всего Мадзя подняла вопрос о понтаке. Она просила гостя извинить, что нет вина, сказав, что, несмотря на ее напоминания, Стефан забыл привезти его из Рудников. По блеску глаз и по движению мышц под рыжеватой растительностью на лице гостя проницательный человек мог бы угадать скрытую мысль: «Эта баба воображает, что я стал бы пить такую дрянь, как понтак! Неужели она никогда не слыхала о другом вине?»
Но вслух он сказал:
— Ах, дорогая тетя! К чему эти церемонии… ведь я вам не чужой?
— Конечно, Людвик, конечно… твой отец был моим двоюродным братом… но теперь… ты адвокат… крупная фигура…
Слова эти сопровождались улыбкой, которая выражала бесконечное доброжелательство и нежность, а когда она с племянника перевела глаза на Карольцю, казалось, что лучами своих глаз она хотела как бы соединить и связать эту парочку. В эту минуту пани Бахревич казалась кроткой, даже умиленной.
Бахревич, радуясь такой перемене в настроении жены и немного осмелев, повел разговор с гостем, сначала тихий, а затем все более оживленный. Из этой беседы выяснилось, что пан адвокат из Онгрода, гостивший у своих родственников уже несколько дней, ежедневно выезжал по делам в окрестности. Сегодня, между прочим, он договорился с крестьянами соседней деревни по поводу их тяжбы с одним крупным помещиком о трех влуках[3] луга и двух влуках пахотной земли, граничащей с их полями.
Капровский вел этот процесс и приехал сюда главным образом с тем, чтобы выколотить из крестьян какие-нибудь деньги.
Бахревич слушал, вытаращив на него глаза.
— Побойся ты бога! — вскричал он вдруг. — Ведь это возмутительное домогательство! И луг и земля испокон веков принадлежали Дзельскому. Я — здешний уроженец и знаю…
Капровский серьезно посмотрел на хозяина и, положив вилку и нож, засунул руки в карманы.
— Ну что ж, — произнес он. — Не выиграют… так проиграют…
Он засмеялся, потом, наклонившись к Бахревичу и глядя на него в упор своими проницательными глазами, небрежно произнес:
— Если бы, дорогой мой, судились только те, кто твердо уверен, что выиграет, то мы бы давно с голоду ноги протянули.
Какая-то странная, кривая усмешка, открывшая за рыжей растительностью несколько почерневших зубов, придала его лицу хитрое и даже циничное выражение.
Капровский, очутившись в семейном кругу, после обильного ужина, а может быть, под впечатлением свежего личика сидевшей напротив Карольци, почувствовал, потребность излиться и прихвастнуть тем, что он умел и знал.
Все с той же важностью, какая появилась у него при первом упоминании о делах, Капровский стал рассказывать, правда, не о себе, а о некоторых своих коллегах, достигших на этом поприще замечательных успехов. Это были весьма разнообразные и довольно странные дела. Так, один уговорил какого-то мелкопоместного шляхтича начать тяжбу с соседом о клочке земли стоимостью в сто рублей и, в течение нескольких лет выжав из него сумму в десять раз большую, не только проиграл дело, но вдобавок взыскал со своего клиента гонорар, продав с торгов его скот и лошадей.
Другой «обошел» вдову мелкого помещика и, ведя в течение ряда лет всякие ее дела, сам втихомолку приобрел за бесценок принадлежавшую ей небольшую, но превосходную усадьбу и так славно все обделал, что не успела баба и оглянуться, как очутилась с четверкой детей прямо на улице.
Бахревич хлопнул себя по колену и вскричал с громким смехом:
— Экая ловкая бестия! И теперь владеет собственной усадьбой! Хо! Хо! И почему это не все родятся такими сообразительными!
Капровский продолжал рассказывать. Ввиду отсутствия злополучного понтака Бахревич не переставал подливать ему великолепной вишневки домашнего приготовления. Она, как видно, была в самом деле превосходна, так как гость с видом знатока тянул, причмокивая, рюмку за рюмкой, прерывая свои рассказы похвалами:
— Хороша! Действительно хороша! Отличная!
Он разгорячился и, то жестикулируя, то засунув руки в карманы, раскачивался взад и вперед вместе со стулом. Синее пенсне в золотой оправе свалилось с носа и качалось на шнурке, позвякивая о цепочку часов. Без стекол его глаза оказались серыми, быстрыми, бегающими, как бы чем-то встревоженными. Сейчас они горели страстью, вызванной и все время подогреваемой темой разговора. В сущности это был длиннейший монолог, в котором ежеминутно приводились более или менее крупные цифры для иллюстрации выигранных и проигранных судебных процессов. Он был насыщен такими терминами, как «палата», «мировой суд», «дела», «параграфы законов», «указы сената» и т. д. Один из коллег Капровского успел уже купить в Онгроде прекрасный каменный особнячок. Другой недавно женился и по-княжески обставил свою квартиру. У третьего, несомненно, прикоплено тысяч тридцать наличными, чистенькими, как стеклышко; этот являлся обычно на распродажу имения и за отказ от участия в торгах брал крупные суммы отступного. Кроме того, он при случае умел подыскать подставных свидетелей и, наконец, получил от крестьян какой-то богатой деревни такие выгодные полномочия, что и сейчас продолжает доить эту молочную корову.
— Вот хитрая шельма!.. — снова воскликнул Бахревич. — И почему это мне бог не дал такого таланта!
— Не для пса колбаса! — пренебрежительно взглянув на мужа, пробормотала пани Бахревич.
Все продолжали слушать Капровского.
От способов, как добывать деньги, разговор перешел на то, как их тратить в свое удовольствие. Капровский не раз бывал в больших городах, посетил Варшаву и Петербург и рассказывал чудеса о том, как живут на свете люди, как они едят, пьют, развлекаются. Целыми ночами идет игра в карты, шампанское льется рекой. А какие женщины! Видел ли Капровский в больших городах еще что-нибудь, кроме карт, шампанского и женщин, неизвестно. Но по выражению алчности и почти трогательной тоски, которое появилось на его лице, можно было догадаться, что и эти три элемента роскошной жизни он наблюдал только издали и не только не насладился ими, но не мог и приблизиться к ним.
Тяжело вздохнув, он махнул рукой.
— Ей-богу, жизнь без денег — это такая глупость, что…
У него не хватало слов, чтобы закруглить свое меланхолическое определение.
Бахревич тоже вздохнул.
— Эх, — произнес он, — а ведь некоторых людей бог награждает такой сметкой, что они из нищих богачами делаются.
— Сметка своим порядком, — возразил Капровский, — а случай своим. Одним он сам дается в руки, а другие ищут, да не находят. На все нужно счастье. — И он снова вздохнул. — Притом, — добавил он, — страшная конкуренция… борьба за существование, как говорит Дарвин.
— Кто? — вытягивая шею и насторожившись, спросил Бахревич.
— Дарвин… — глядя в потолок и откидываясь со стулом назад, повторил гость.
— Ах, — с полным ртом жареной картошки закричала Рузя, — помню… панна Шурковская, наша гувернантка, читала романы Дарвина!
— Романов он не писал; это был ученый, — пояснил Капровский.
— Так ты, Людвись, и ученые книжки читал? — удивилась Мадзя Бахревич.
Гость презрительно улыбнулся.
— А почему бы и нет, тетя? Я все читал.
— Смотри, Мадзюня, какой он, — вкрадчивым голосом сказал Бахревич, — наверно, все законы, как свои пять пальцев, знает…
Мадзюня встала, обошла стол и, обхватив руками голову двоюродного племянника, запечатлела на его лбу поцелуй, звонкий, как выстрел из пистолета.
— О боже! Вот бы твой отец, а мой двоюродный братец, упокой господи его душу, обрадовался, если б увидел и послушал своего сынка. Бедняга мечтал послать Людвика в университет и на доктора выучить, а тут не на что было даже школу окончить… Из четвертого класса пришлось уйти, и ведь не хуже других…
Когда она подняла голову, глаза ее были полны слез. И этими заплаканными глазами она взглянула на Карольцю, тоже поднявшую к матери влажный мечтательный взор.
Но гостю напоминание о неоконченных четырех классах было не совсем приятно. Поцелуй жены эконома вызвал на его лице выражение брезгливости, которое он, однако, быстро подавил, так что никто этого не заметил.
— О тетушка! — воскликнул он. — Все эти школы и университеты чепуха! Я и без них все могу и, ей-богу, знаю таких, что из второго класса вышли, а делают деньги получше любого из господ присяжных; те, смотришь, и ученые, а такие дела сплошь и рядом из рук выпускают, что иной раз сам бы взялся за них да еще облизнулся бы. У них на все есть отговорка: это недобросовестно, а то нечестно, а третье с обидой для людей связано. Но вы им, тетя, не верьте… все врут, клянусь богом, врут! Они отказываются от них потому только, что не знают, как за них взяться… не умеют… не с ихним умом это делать.
— Верно! верно! — подтвердили единогласно Бахревичи.
И снова с тем же интересом слушали рассказы родственника; сам Бахревич — повернув жирную шею в сторону рассказчика, вытаращив глаза, с умильной улыбкой на толстых губах; Мадзя — облокотившись на стол и подперев ладонью подбородок; Рузя, брюнетка с пунцовым бантом в волосах, тоже слушала, хотя и невнимательно: она перемалывала в это время своими белыми зубками колбасу, жаркое, картошку. Белокурая Карольця, голова которой была украшена голубой лентой, даже не слушала, а только глядела и почти не дотрагивалась до еды. Она любовалась кузеном, не опуская с него восхищенных глаз. Судя по выражению ее лица, она не вдавалась в анализ морального или психологического смысла его разглагольствований, а лишь любовно разбирала черты его лица и движения. Последние особенно восхищали ее. Каждый раз, когда Капровский, засунув руки в карманы, откидывался со стулом назад и, казалось, вот-вот упадет навзничь и застрянет между четырьмя его ножками, Карольця блаженно жмурилась и на ее губах появлялась влюбленная улыбка. Видимо, это движение представлялось ей верхом изящества и производило на нее неотразимое впечатление. Ее позы также становились все привлекательнее и живописней. Одной белой ручкой она машинально скатывала хлебные шарики, на другую задумчиво опиралась головкой. Вдруг она вздрогнула. Кузен обратился к ней. Наклонившись через стол, голосом полным симпатии и сочувствия он спросил:
— Что это вы, кузиночка, совсем не кушаете?
Подняв головку, она томным взором ответила на его пламенный взгляд и, вспыхнув, сказала:
— О, это ничего, я так наелась сегодня за обедом, что до сих пор сыта.
— Карольця, доченька, спой что-нибудь! — воскликнул Бахревич.
Ужин окончился. Пани Бахревич с помощью босоногой служанки в грубой юбке и рубахе убирала со стола. Служанка была здоровая и пригожая крестьянская девушка. На шее у нее висело несколько ниток разноцветных бус. Над разрумянившимися от кухонной жары щеками, под запачканным сажей лбом сияли молодые бирюзовые глаза.
Капровский, знаток и любитель женской красоты, так загляделся на нее, что даже не слышал громкого обращения Бахревича к дочке. До него дошли лишь слова хозяйки:
— Карольця, слышишь? А ну! Вставай и иди к фортепиано! Разве для того вас панна Шурковская играть и петь учила, чтобы вы только перед воробьями свое умение показывали?