Александр Дюма
Королева Марго
Часть первая
I
ЛАТИНСКИЙ ЯЗЫК ГЕРЦОГА ГИЗА
18 августа 1572 года был понедельник, но в Лувре справляли большое празднество.
Ярко светились обычно темные окна старинного королевского жилища, а соседние улицы и площади, как правило пустовавшие, едва лишь колокол на церкви Сен-Жермен-Л’Осеруа бил девять часов вечера, кишели теперь народом даже в полночь.
Густая, грозная, шумная толпа напоминала темное зыблющееся море, откуда доносился рокот набегавшего прибоя. Людские волны, прорываясь сквозь улицу Фосе-Сен-Жермен и улицу Астрюс, заливали набережную, доходили до стен Лувра и откатывали к цоколю Бурбонского дворца, стоявшего напротив.
Несмотря на королевский праздник, а может быть, именно по этой причине, что-то грозное чувствовалось в толпе народа, который присутствовал на нем как посторонний зритель, но твердо верил, что этот праздник — лишь пролог к другому, отложенному на неделю торжеству, где сам народ будет желанным гостем и разгуляется вовсю. Королевский двор праздновал свадьбу Маргариты Валуа, дочери покойного короля Генриха II и сестры царствующего короля Карла IX, с Генрихом Бурбоном, королем Наваррским. Утром кардинал Бурбонский, совершив брачный обряд, установленный для наследниц французского царствующего дома, обвенчал жениха и невесту на помосте, воздвигнутом перед вратами собора Нотр-Дам.
Этот брак изумил всех, а людей, способных видеть глубже, заставил сильно задуматься: сближение двух таких ненавистных друг другу партий, какими были в это время протестантская и католическая партии, казалось невозможным. Спрашивалось: как может молодой принц Конде простить брату короля, герцогу Анжуйскому, смерть своего отца, убитого в Жарнаке капитаном Монтескью, или как молодой герцог Гиз простит адмиралу Колиньи смерть своего отца, убитого в Орлеане дворянином-гугенотом Польтро де Мере? Больше того: королева Жанна Наваррская, мужественная супруга безвольного Антуана Наваррского, сосватавшая своего сына за Маргариту Валуа, умерла каких-нибудь два месяца назад, и о причине ее внезапной смерти ходили самые разные слухи. Повсюду говорили шепотом, а кое-где и во всеуслышание о том, что королеве Жанне стала известна какая-то страшная тайна и что Екатерина Медичи, боясь разоблачений, отравила королеву Жанну ядовитыми душистыми перчатками, которые ей изготовил некий флорентиец по имени Рене, большой мастер на дела такого рода. Распространению и утверждению всех этих слухов способствовало то обстоятельство, что после смерти королевы двум медикам, в том числе и знаменитому Амбруазу Парэ, было поручено, по просьбе ее сына, вскрыть и обследовать тело королевы, но не касаться мозга. А так как Жанна была отравлена посредством запаха, то следы содеянного преступления могли быть обнаружены лишь в мозгу умершей. В том же, что это — преступление, никто не сомневался.
Но это далеко не все: сам король Карл неуклонно, почти настойчиво, стремился устроить этот брак, который должен был не только восстановить мир в королевстве, но и привлечь в Париж всех видных протестантских главарей. Так как жених был протестант, а невеста — католичка, то требовалось испросить разрешение на брак у Григория XIII, в то время занимавшего папский престол. Разрешение задерживалось, и это сильно беспокоило Жанну д’Альбре, которая однажды в разговоре с Карлом выразила опасение насчет того, что разрешение, пожалуй, не придет совсем; но король ответил:
— Милая тетушка, не беспокойтесь, вас я уважаю более, чем папу, а сестру люблю больше, чем боюсь его. Я не гугенот, но и не дурак, и если господин папа задурит, то я сам возьму за руку Марго и поведу ее венчаться с вашим сыном по протестантскому обряду.
Из Лувра эти слова разнеслись по городу, очень обрадовали гугенотов, сильно озадачили католиков и вызвали среди последних тайные разговоры о том, изменяет ли им король на самом деле или разыгрывает комедию, которая в один прекрасный день или прекрасную ночь закончится неожиданной развязкой.
Что было особенно непостижимо — это отношение Карла IX к адмиралу Колиньи, который почти в течение пяти или шести лет вел ожесточенную войну против короля; до этого сближения король назначил пятьдесят тысяч экю золотом в награду за голову адмирала, теперь же чуть не клялся его именем, называл своим отцом и во всеуслышание заявлял, что только одному ему поручит ведение предстоящей войны во Фландрии; даже сама Екатерина Медичи, до сих пор направлявшая волю, действия, даже намерения молодого короля, начала тревожиться по-настоящему, и не без причины: дело в том, что Карл IX как-то в беседе с адмиралом о Фландрской войне заявил ему в порыве откровенности:
— Отец, тут есть одно обстоятельство, которое требует большой осторожности: как вам известно, королева-мать сует свой нос во все, но об этом деле пока не знает ничего; поэтому нам надо будет вести его скрытно — так, чтобы королева о нем даже не подозревала, а то с ее сварливостью она нам все испортит.
Колиньи, при своем уме и опытности, все же не мог полностью скрыть оказанное ему королем доверие. В Париж он прибыл с крайней подозрительностью, да и когда он выезжал из Шатильона, одна крестьянка молила его на коленях: «О добрый господин наш, не езди ты в Париж; и тебя, и всех, кто поедет с тобой, ждет там смерть!» Но мало-помалу все подозрения рассеялись — и у него, и у его зятя де Телиньи, к которому король проявлял самые дружеские чувства, звал его братом, как звал отцом адмирала, говорил ему «ты», чем отличал только самых близких своих друзей.
В результате все гугеноты, за исключением самых угрюмых и недоверчивых, совершенно успокоились: смерть наваррской королевы стали приписывать воспалению легких, и в просторных залах Лувра уже толпились мужественные гугеноты, которым брак Генриха, их юного вождя, сулил нежданно счастливый поворот судьбы. Адмирал Колиньи, Ларошфуко, принц Конде-младший, де Телиньи — словом, все главари партии торжествовали, видя, как были приняты, какой огромный вес приобретали в Лувре те самые люди, которых три месяца назад король и Екатерина Медичи собирались вешать на особых виселицах, повыше, чем простых убийц. Одного только маршала де Монморанси напрасно стали бы искать среди его собратьев — его нельзя было ни заманить обещаниями, ни обмануть показными чувствами, и он засел у себя в замке Иль-Адан, оправдывая свое отшельничество скорбью об отце, коннетабле Анне дё Монморанси, которого убил из пистолета Роберт Стюарт в сражении при Сен-Дени. Но так как со времени этого события прошло более трех лет, а чувствительность была не в духе того времени, то каждый мог думать по поводу такого чрезмерно продолжительного траура что угодно.
К тому же все говорило против маршала де Монморанси: и королева, и король, и герцог Анжуйский, и герцог Алансонский — все замечательно радушно принимали своих гостей на этом королевском празднестве.
Сами гугеноты хвалили герцога Анжуйского, вполне заслуженно, за битвы при Жарнаке и Монконтуре, которые он выиграл, будучи от роду неполных восемнадцати лет, — раньше, чем добились своих побед Цезарь и Александр Македонский, да и вообще оказывалось, что он выше этих победителей при Иссе и Фарсале. Герцог Алансонский посматривал на все взглядом ласковым и лживым; королева Екатерина сияла радостью и с приторной любезностью поздравила Генриха Конде с недавнею его женитьбой на Марии Клевской; даже Гизы улыбались страшным врагам их рода, и герцог Майенский обсуждал с Таваном и адмиралом Колиньи предстоящую войну, которую были готовы объявить Филиппу II, королю Испанскому.
Среди гостей бродил, слегка потупив голову и вслушиваясь в разговоры, темноволосый юноша лет девятнадцати, с орлиным носом, коротко подстриженными волосами, густыми бровями, едва пробившимися усиками и бородой. Этот молодой человек, с умным взглядом и лукавой улыбкой, успевший отличиться пока лишь в битве при Арнеле-Дюке, где дрался храбро, не щадя себя, а теперь со всех сторон принимавший поздравления, был любимый ученик адмирала Колиньи и герой сегодняшнего дня; совсем недавно, при жизни своей матери, он звался принцем Беарнским, а после ее смерти наследовал титул короля Наваррского, пока не стал королем Франции Генрихом IV.
Временами темное облачко вдруг омрачало его лоб: очевидно, он вспоминал о смерти матери, умершей каких-нибудь два месяца назад, и больше всех был уверен в том, что смерть ее последовала от отравы. Но это облачко лишь проносилось легкой тенью и быстро растворялось; оно набегало оттого, что люди, которые сейчас толпились вокруг Генриха, заговаривали с ним и поздравляли, — все были убийцами мужественной Жанны д’Альбре.
В то время как король Наваррский старался притвориться радушным и веселым, неподалеку от него стоял задумчивый и встревоженный молодой герцог Гиз и вел беседу с Телиньи. Герцогу повезло в жизни больше, нежели Беарнцу: в двадцать два года он пользовался почти такой же славой, как и его отец, могущественный Франсуа де Гиз. Он и внешне был изящный вельможа, высокого роста, с надменным, гордым взглядом, с такой природной величавостью, что, по мнению многих, все прочие вельможи в его присутствии казались мужланами. Несмотря на его молодость, вся католическая партия видела в нем своего вождя, так же как протестантская партия видела своего вождя в юном короле Наваррском.
Раньше герцог де Гиз носил титул герцога Жуанвильского и первое боевое крещение получил во время осады Орлеана под началом своего отца, который и умер у него на руках, указав на адмирала Колиньи как на своего убийцу.
Тогда же юный герцог, подобно Ганнибалу, торжественно дал клятву: отомстить и адмиралу, и всей его семье за смерть отца, безжалостно и неусыпно преследовать врагов своей веры, обещал Богу быть его карающим ангелом на земле до того дня, пока не будет истреблен последний еретик. Теперь же все с великим изумлением смотрели, как этот принц, обычно верный данному им слову, пожимает руки своим заклятым врагам и, дав умирающему отцу обет наказать адмирала смертью, теперь приятельски ведет беседу с его зятем.
Но мы уже сказали, что это был вечер, полный неожиданностей.
Действительно, если бы особо одаренный наблюдатель, способный видеть будущее, что, к счастью, дано лишь Богу, и способный читать в душах, что, к несчастью, не дано людям, вдруг очутился на этом торжестве, то он, конечно, насладился бы самым любопытным зрелищем, какое только может нам представить вся летопись человеческой комедии.
Но если такого наблюдателя не оказалось в галереях Лувра, то он был на улице, где грозно раздавался его ропот и гневом искрились его глаза: это был народ, с его инстинктом, предельно обостренным ненавистью; он издали глядел на силуэты своих непримиримых врагов и толковал их чувства так же простодушно, как это делает прохожий, глазея на танцующих через запертые окна. Музыка увлекает и ведет танцоров, а прохожий видит одни движения и, не слыша музыки, потешается над тем, как эти марионетки скачут и суетятся без видимой причины.
Музыкой, увлекавшей гугенотов, был голос их удовлетворенной гордости, а взоры парижан, сверкавшие во мраке ночи, были молниями ненависти, озарявшими грядущие события.
Во дворце же все было по-прежнему радостно; всех гостей Лувра охватило особенное оживление, сопровождающее появление новобрачной: сняв подвенечный наряд, длинную вуаль и мантию, она входила в зал вместе с герцогиней Неверской, самой близкой своей подругой, и с братом, Карлом IX, который вел ее за руку и представлял наиболее почетным гостям.
Эта новобрачная — дочь Генриха II, Маргарита Валуа была жемчужиной в короне Франции, и Карл IX, питавший к ней особенную нежность, обычно звал ее «сестричка Марго».
Восторженная встреча была действительно заслужена юной наваррской королевой. Маргарите едва исполнилось двадцать лет, но все поэты писали ей хвалебные оды, сравнивая ее то с Авророй, то с Кифереей. По красоте ей не было соперниц даже здесь, при таком дворе, где Екатерина Медичи старалась подбирать на роль своих сирен самых красивых женщин, каких только могла найти. Черноволосая, с замечательным цветом лица, чувственным выражением глаз, обрамленных длинными ресницами, с изящно очерченными алыми губами и лебединой шеей, с гибким станом и с маленькими ножками в атласных туфельках — такой предстала Маргарита Валуа. Французы гордились тем, что этот удивительный цветок взрастила их родная почва, а иностранцы, побывав во Франции, возвращались к себе на родину, ослепленные красотою Маргариты, если им случалось ее повидать, и пораженные ее образованностью, если им удавалось с ней поговорить. И в самом деле, Маргарита была не только самой красивой, но и самой образованной из женщин той эпохи; вот почему нередко вспоминали фразу одного итальянского ученого, который был ей представлен, беседовал с ней целый час по-итальянски, по-испански, по-гречески и по-латыни и, выйдя от нее, восторженно сказал: «Побывать при дворе, не повидав Маргариты Валуа, — значит, не увидать ни Франции, ни французского двора».
Не было недостатка в похвалах и самому королю Карлу IX — известно, какими искусными ораторами были гугеноты. В эти речи ловко вплетались и намеки на прошедшее, и пожелания на будущее. Но Карл IX с хитрой улыбкой на бледных губах давал на подобные намеки один ответ:
— Отдавая Генриху Наваррскому свою сестру, я отдаю в ее лице и свое сердце всем гугенотам моего королевства.
На некоторых такой ответ действовал успокоительно, у других вызывал улыбку из-за двусмысленного толкования: первого — как отеческого отношения короля ко всему народу, но Карл IX сознательно не собирался придавать своей мысли такую широту; и другого — обидного для новобрачной, для ее мужа, да и для самого Карла, поскольку его слова невольно вызывали в памяти глухие сплетни, которыми дворцовая хроника успела еще раньше испачкать брачные одежды Маргариты Валуа.
Как мы уже сказали, герцог Гиз беседовал с Телиньи, но беседа не занимала все его внимание: время от времени он оборачивался и бросал взгляд на группу дам, в центре которой блистала Маргарита Валуа. И всякий раз, когда взгляд наваррской королевы встречался со взглядом молодого герцога, тень набегала на ее красивый лоб, обрамленный, как ореолом, трепетным сверканием алмазных звезд, и во всей ее манере держать себя, выражавшей нетерпение и беспокойство, проглядывало желание что-то предпринять.
Старшая сестра ее, принцесса Клод, недавно вышедшая замуж за герцога Лотарингского, заметила тревожное настроение Маргариты и стала продвигаться к ней, чтобы узнать его причину, но в это время все гости расступились, давая дорогу королеве-матери, входившей под руку с молодым принцем Конде, и оттеснили принцессу Клод далеко от сестры. Герцог Гиз воспользовался движением толпы, чтобы подойти поближе к герцогине Неверской, своей невестке, а заодно и к Маргарите. В ту же минуту герцогиня Лотарингская, не терявшая сестру из виду, заметила, как тень тревоги на ее челе сразу исчезла, а щеки ярко вспыхнули румянцем. Когда же герцог, продвигаясь сквозь толпу, наконец оказался в двух шагах от Маргариты, она, еще не видя его, но почувствовав его приближение, большим усилием воли придала своему лицу выражение беспечного спокойствия и повернулась к герцогу.
Герцог почтительно приветствовал ее и, низко кланяясь, тихо сказал по-латыни:
— Ipse attuli, — что означало: «Я принес», или: «Я сам принес».
Маргарита сделала реверанс и, поднимаясь, ответила тоже по-латыни:
— Noctu pro more, — что означало: «Этой ночью, как всегда».
Эти слова, подхваченные ее плоеным, очень широким и тугим воротником, как воронкой рупора, не были услышаны никем, кроме того, кому они предназначались. Но несмотря на краткость разговора, все важное для них обоих было сказано, судя по тому, что, обменявшись этими словами, они расстались: Маргарита — с мечтательным выражением лица, а герцог — повеселевший. Но тот, кому бы следовало заинтересоваться происходящей сценой больше всех, то есть король Наваррский, не обратил на нее ни малейшего внимания — глаза его уже ничего не видели, кроме одной женщины, собравшей вокруг себя почти такой же многочисленный кружок, как Маргарита Валуа. Этой женщиной была красавица баронесса де Сов.
Шарлотта де Бон-Санблансе, внучка несчастного Санблансе и жена Симона де Физа, барона де Сова, была придворной дамой Екатерины Медичи и самой надежной ее помощницей в тех случаях, когда Екатерина, не решаясь опоить врага флорентийским ядом, старалась опьянить его любовью: светловолосая, невысокого роста, то искрившаяся жизнью, то томная, но всегда готовая к интриге и любви — двум основным занятиям придворной жизни при трех французских королях, сменившихся на троне за пятьдесят последних лет, — баронесса де Сов была женщина в полном смысле слова, во всем обаянии этого создания природы, начиная с синих глаз, порою томных, порою блиставших утренним огнем, до кончиков пальцев ее игривых точеных ножек, обутых в бархатные туфли. Всего за несколько последних месяцев она успела овладеть всем существом короля Наваррского, едва вступившего на путь политики и любовных приключений; от этого и Маргарита Валуа с ее роскошной, царственной красотой не вызывала в своем супруге даже простого восхищения. Одно обстоятельство поражало всех — поведение королевы-матери, странное даже для такой темной, таинственной души, как Екатерина Медичи: дело в том, что королева-мать, неуклонно проводя план брачного союза между своей дочерью и королем Наваррским, в то же время почти открыто поощряла его любовь к баронессе де Сов; однако, несмотря на эту сильную поддержку и вопреки свободным нравам той эпохи, красавица Шарлотта покамест не сдавалась, и это неслыханное, непостижимое сопротивление, больше, чем ум и красота упрямицы, возбудило в сердце пылкого Беарнца такую страсть, которая, не находя удовлетворения, вся ушла внутрь, изгнав из юной души Генриха застенчивость и гордость и даже главную черту его характера — беспечность, основанную частью на его мировоззрении, частью же на лени.
Баронесса де Сов явилась в бальный зал лишь несколько минут назад; с досады или от огорчения, как бы то ни было, но первоначально она решила не присутствовать при торжестве своей соперницы и под предлогом нездоровья отправила в Лувр мужа, занимавшего пост государственного секретаря вот уже пять лет, одного. Но Екатерина Медичи, заметив, что барон де Сов вошел один, спросила у него, почему отсутствует ее любимица; узнав, что причина — всего лишь легкое недомогание, она отправила баронессе де Сов записку с предложением явиться, и баронесса поспешила исполнить ее требование. Генрих Наваррский, сначала очень огорченный отсутствием баронессы, все же почувствовал себя свободнее, когда заметил одиноко входившего барона; не ожидая ее встретить, Беарнец уже с грустным вздохом собрался подойти к той милой женщине, которую он обязался если не любить, то почитать своей женой, как вдруг увидел в одной из галерей баронессу де Сов, — он замер на месте, не спуская глаз с этой Цирцеи, приковавшей его к себе волшебной цепью, и, после некоторого колебания, вызванного скорее неожиданностью, чем осторожностью, пошел навстречу баронессе.
Придворные видели, что король Наваррский идет к красавице Шарлотте, и, зная как пылко его сердце, любезно удалились, чтобы не мешать их встрече; случилось так, что Генрих подошел к баронессе де Сов в то время, когда Маргарита Валуа и герцог Гиз обменивались уже известными читателю латинскими изречениями; тоща же и Генрих Наваррский, подойдя к баронессе, завел с ней разговор, но на французском языке, вполне понятном, несмотря на примесь гасконского акцента, — разговор, во всяком случае, гораздо менее таинственный, чем первый.
— A-а, милочка моя! — сказал он ей. — Вы здесь, оказывается, а мне сейчас сказали, будто вы больны, и я уже терял надежду вас увидеть!
— Ваше величество, не думаете ли вы убедить меня, что потеря этой надежды вам дорого стоила?
— Святой Боже! Ну конечно! Разве вы не знаете, что днем вы мое солнце, а ночью — моя звезда? Честное слово, я почувствовал себя в потемках, но вот явились вы и сразу озарили все.
— В таком случае, ваше величество, я играю с вами злую шутку.
— Почему же, милочка моя?
— Вполне понятно, коща имеешь власть над самой красивой женщиной Франции, можно желать только одного — чтобы исчез свет и наступил мрак, ибо во мраке нас ждет блаженство.
— Злая женщина, вам очень хорошо известно, что мое блаженство в руках лишь одной женщины, а эта женщина играет и тешится бедным Генрихом.
— О-о! А мне вот кажется, что эта женщина была игрушкой и потехой для короля Наваррского.
В первую минуту такое резкое неприязненное отношение испугало Генриха, но он сейчас же рассудил, что за этим скрывается досада, а досада — маска любви.
— Милая Шарлотта, честно говоря, ваш упрек несправедлив, и я не понимаю, как может такой красивый ротик говорить так зло. Неужели вы думаете, что в этот брак вступаю я? Клянусь святой пятницей — нет! Это не я.
— Уж не я ли? — ответила она с колкостью, если можно назвать колкостью слова женщины, которая вас любит и упрекает за то, что вы не любите ее.
— И этими прекрасными глазами вы видите так плохо? Нет, нет, не Генрих Наваррский женится на Маргарите Валуа.
— Но тогда кто же?
— О, святой Боже! Да реформатская церковь выходит замуж за папу, вот и все.
— Ну нет, ваше величество, меня не ослепить блеском остроумия: ваше величество любит королеву Маргариту, и это не упрек, Боже сохрани! Она так хороша, что не любить ее невозможно.
Генрих на минуту задумался, и, пока он размышлял, добрая улыбка заиграла в уголках его губ:
— Баронесса, мне кажется, вы ищете предлог, чтобы поссориться со мной, но у вас нет на это права: послушайте, сделали вы хоть что-нибудь, чтобы помешать мне жениться на Маргарите? Ничего! Наоборот, вы только тем и занимались, что приводили меня в отчаяние.
— И благо мне, ваше величество!
— Это почему?
— Да потому, что сегодня вы соединяетесь с другой.
— Но это оттого, что вы меня не любите.
— А если б я полюбила вас, мне через час пришлось бы умереть.
— Умереть? Что вы имеете в виду? Почему через час, и по какой причине?
—* От ревности… Через час королева Наваррская отпустит своих придворных дам, а ваше величество — своих придворных кавалеров.
— Послушайте, милая моя, вас в самом деле удручает эта мысль?
— Этого я не говорила. А сказала — если б я любила вас, то эта мысль удручала бы меня ужасно.
— Хорошо! — воскликнул Генрих, обрадованный ее первым признанием в любви. — Ну, а если сегодня вечером король Наваррский не отпустит своих придворных кавалеров?
— Сир, — промолвила баронесса, глядя на короля с изумлением, на этот раз совершенно непритворным, — вы говорите о том, что невозможно, а главное — чему нельзя поверить.
— Как нужно поступить, чтобы вы поверили?
— Доказать делом, а вы не можете мне дать такого доказательства.
— Отлично, мадам, отлично! Клянусь святым Генрихом! Я дам вам это доказательство! — воскликнул Генрих, обжигая молодую женщину страстным взглядом.
— О, ваше величество! — тихо произнесла баронесса, опуская глаза. — Я… я не понимаю… Нет, нет! Нельзя бежать от счастья, которое вас ждет.
— Моя прелесть, в этом зале — четыре Генриха: Генрих Французский, Генрих Конде, Генрих Гиз, но только один Генрих Наваррский.
— И что же?
— А вот что: если Генрих Наваррский всю ночь проведет у вас?..
— Всю ночь?!.
— Да, убедит ли это вас, что у другой он не был?
— Ах, сир, если вы сделаете так!.. — воскликнула на этот раз баронесса.
— Так и сделаю, слово дворянина!
Баронесса подняла на короля глаза, полные страстных обещаний, и улыбнулась ему такой улыбкой, что сердце Генриха забилось от радости и упоения.
— Посмотрим, — продолжал Генрих, — что вы скажете тогда?
— О, тогда, ваше величество, — тогда скажу, что я действительно любима вами.
— Святая пятница! Вы это скажете, потому что так оно и есть.
— Но как же это сделать?
— Ах, Боже мой! Неужели, баронесса, у вас нет какой-нибудь камеристки, горничной, служанки, на которую вы могли бы положиться?
— О да! У меня есть моя Дариола, которая так предана мне, что даст себя изрезать на куски ради меня: настоящее сокровище.
— Скажите этой девице, баронесса, что я ее озолочу, как только, согласно предсказанию астрологов, стану королем Франции.
Шарлотта улыбнулась: в то время все были невысокого мнения о гасконских обещаниях Беарнца.
— Ну, хорошо! Чего же вы хотите от Дариолы?
— Того, что ей не стоит ничего, а для меня — все.
— А именно?
— Ведь ваши комнаты над моими?
— Да.
— Пусть она ждет за вашей дверью. Я тихо стукну в дверь три раза; она откроет, и вы получите то доказательство, какое я вам обещал.
Несколько секунд баронесса молчала; потом повела вокруг глазами, как бы желая убедиться, что их никто не подслушивает, и на мгновение остановила взор на группе дам, окружавших королеву-мать; это продолжалось одно мгновение, но его оказалось достаточно, чтобы Екатерина и эта приближенная к ней дама обменялись взглядом.
— А вдруг у меня появится желание уличить ваше величество во лжи? — сказала баронесса голосом сирены, растопившим воск в ушах Улисса.
— Попробуйте, милочка моя, попробуйте.