Однако нужно учитывать ситуацию, в которой приходилось действовать немцам. Чтобы создать прочный фундамент империи, требуется немало времени. Так, в Ираке англичанам пришлось в 1918–1922 гг. сначала подавить крупное восстание и пересмотреть целиком свою политическую стратегию, прежде чем удалось установить стабильный имперский строй, приемлемый и для них самих, и для местных элит. Германия в 1917–1918 гг. оказалась в Восточной Европе в крайне неблагоприятных условиях. Приоритетной задачей была победа в войне, и с ней следовало поспешить, пока население страны не начало голодать и пока американское подкрепление не обеспечило победу Антанте. Этой задаче были подчинены все прочие, и германское правление в Восточной Европе в основном сводилось к широкомасштабной, однако не слишком успешной фуражировке. Устраните из этого уравнения американское вмешательство и подставьте взамен мир в результате патовой ситуации на Западном фронте – и расклад сил заметно изменится. Тогда Германская империя смогла бы применить в Восточной Европе не только военную силу, но также экономические и культурные рычаги для укрепления своей власти. Для значительной части этого региона Германия была естественным экономическим партнером и культурным образцом. С другой стороны, подчас нелегко было бы согласовать некоторые ключевые для немцев интересы с политикой, обеспечивающей поддержку на востоке Центральной Европы: как обычно, германское аграрное лобби оказалось бы самым напористым и наименее конструктивным.
Успех германского правления зависел бы от того, насколько разумно (или неразумно) немцы подошли бы к строительству своей империи. Подавляющее большинство гражданских чиновников, а также лидеры центристских и умеренно левых политических партий сознавали, что успешная империя на востоке может быть только «неформальной», вынужденной учитывать местное национальное самосознание и сотрудничать с местными элитами. Военное руководство действовало грубее и вместе с некоторыми своими сторонниками из числа гражданских лиц нацеливалось на дальнейшую аннексию. Практически невозможно угадать, каков был бы итог политических игр с участием различных группировок внутри победоносной Германии и к чему привело бы столкновение германского руководства с реалиями Восточной и Центральной Европы. С окончанием войны генштаб должен был отчасти утратить свое влияние, но всякий раз, когда стратегические интересы империи или немецкого меньшинства в регионе сталкивались бы с местными интересами – в Латвии, Эстонии и Польше, в Берлине с большой вероятностью одерживали бы верх сторонники максимально жесткой линии.
Насколько приемлемой была бы неформальная империя для населения Восточной Европы? От такого вопроса местных националистов может хватить удар – и не без причины: для поляков господство немцев в регионе означало бы серьезное препятствие для их собственных планов национального строительства, в особенности если немцы сочли бы для себя полезным поддержать украинцев в ожесточенном польско-украинском споре о судьбе Восточной Галиции. Столь же неприятна была бы победа Германии латышам и эстонцам, желавшим избавиться от засилья немецкой элиты в Прибалтике. Учитывая убыль латышского населения (как на войне, так и в результате эмиграции), целенаправленная политика немецкой колонизации могла бы даже привести к формированию в этой небольшой стране немецкого большинства. В пределах Австро-Венгерской империи победа Берлина укрепила бы австро-немецкое управление и приоритет немецкого языка в образовании и делопроизводстве, однако, если бы Габсбурги сохранили власть (а победа немцев как раз этому и способствовала бы), они не допустили бы крайних форм немецкого национализма на подвластных им землях, потому что это грубо противоречило бы основным принципам династии. Более того, для некоторых групп населения Восточной Европы (самая заметная из них – евреи) такая неформальная Германская империя была бы весьма привлекательна.
Гипотетическую Германскую империю в Восточной Европе стоит сравнивать не с нынешней ситуацией в регионе, а с судьбой Восточной Европы на протяжении основной части XX в. Главное, что следует учитывать: в 1918 г. было установлено всего лишь перемирие, а не прочный мир. Отчасти это произошло потому, что коалиция победителей, которая диктовала условия в Версале, вскоре распалась, устранив, таким образом, те политические и силовые основания, на которых держалось соглашение. Соединенные Штаты вновь отошли от европейских дел, а Великобритания отказалась от военного союза с Францией и отменила всеобщую воинскую повинность, без которой такой союз не имел реального смысла. Элементарные ошибки, от которых содрогнулись бы государственные мужи, заседавшие в Вене в 1815 г. Но и без таких глупостей Версальский мир был бы очень хрупок. Как уже отмечалось, Первая мировая война вспыхнула на востоке Европы, и основным ее движителем было соперничество Германии с Россией за господство в этом регионе. В итоге проиграли обе – и Германия, и Россия, и Версальский мир был заключен за их счет. Но Россия и Германия сохранили потенциал для того, чтобы вновь стать самыми могущественными державами не только Восточной и Центральной Европы, но и всего континента. По этой причине у Версальского договора почти не было шансов, тем более с учетом огромной геополитической дыры, оставленной исчезновением Габсбургов. По всем перечисленным причинам новая глобальная война на востоке Европы назревала уже с 1918 г. Эта война причинила огромные страдания всем, жившим в регионе, и в итоге основная часть населения оказалась под властью сталинской России. Могла ли победа Германии в 1918 г. обеспечить стабильность на востоке Центральной Европы и уберечь континент от повторения глобальной великой войны? Знать это наверняка мы не можем, но шансы на мирный исход, по сравнению с версальскими договоренностями, повысились бы. Оказалось бы немецкое правление не столь жестоким, как режим Сталина? Опять-таки судить невозможно, однако, безусловно, следует воздержаться от приравнивания кайзеровской Германии к гитлеровской, в особенности в части политики на востоке Европы. В кайзеровской Германии хватало весьма неприятных, авторитарных, националистических и даже расистских элементов, и победа укрепила бы их, но не могла бы ожесточить так, как это сделала горечь поражения. Во время Первой мировой войны не обошлось без злодейств со стороны немцев, а международное право нарушалось многократно. Однако ни одна из сторон конфликта не была совершенно чиста в этом отношении, и жестокости немцев несопоставимы с тем, как Россия обходилась с евреями в восточной зоне конфликта, как Австрия подавляла сербов, не говоря уже о таких преступлениях, как резня армян в Османской империи. Германская политика на востоке в 1914–1918 гг. даже отдаленно не напоминает неистовую жестокость и геноцид 1941–1945 гг.
Как соотнести общую международную ситуацию 1914–1918 гг. с судьбой России и конкретно с исходом революции? Очевидно, что эта ситуация сыграла ключевую роль, и столь же очевидна цепочка факторов, приведших к такому исходу. Как говорилось выше, если бы российская монархия пала в 1906 г., Германия с большой вероятностью возглавила бы международные силы вторжения и поспособствовала торжеству контрреволюции, по крайней мере, на какое-то время. Вместо этого в ходе Первой мировой войны Германия приложила все силы к тому, чтобы ускорить развитие революции в России. Ленин прибыл в Петроград в знаменитом «пломбированном вагоне», которому было позволено проехать через всю подчинявшуюся Германии Европу. Как только Ленин добрался до столицы, немцы постаралась всячески способствовать революции, чтобы вывести Россию из войны. Ленину здорово повезло с Брест-Литовским миром: потерпев поражение на Западном фронте, Германия вынуждена была отказаться от результатов этого соглашения, и большевистская Россия вновь присоединила Украину, сохранив таким образом основную часть империи уже с новой, социалистической идеологией. Не слишком активная интервенция западных союзников и действия их не испытывавших ни малейшего энтузиазма армий на периферии гражданской войны в России лишь слабая тень той интервенции, которая могла бы осуществиться в мирное время во главе с немецкой армией. В любом случае война, поддержка Берлина и последовавший крах Германии обеспечили большевикам свободу действий на тот все решивший год, когда они сформировали свой режим и укрепили власть над геополитическим ядром России, где сосредотачивались основные массы населения, оборонные ресурсы и центры коммуникации. Это, вероятно, основной фактор, который можно выделить среди прочих причин победы большевиков в гражданской войне. В мирное время контрреволюция при поддержке иностранной интервенции, скорее всего, лишила бы революционное правительство такой передышки. Без Первой мировой войны нечто вроде левого социалистического, большевистского революционного правительства 1917 г. могло бы прийти к власти, но едва ли сумело бы удержать ее.
Отдельный интересный вопрос – отношения Германии в роли победительницы и России. Во время войны геополитические интересы естественно взяли верх над идеологическим отвращением немецких элит к большевизму. Но стала бы Германия терпеть большевистскую власть в Москве, если бы вышла из войны победительницей? Ответить на этот вопрос не так-то просто. У немецкого правительства хватало бы проблем как внутри страны, оправляющейся от последствий войны, так и в Восточной Европе, где предстояло бы укреплять свое господство. Что ему вовсе не было бы нужно, так это еще одна война в России. Берлину также предстояло бы заново встраиваться в международную экономику. Благоразумное немецкое правительство не только отвергло бы саму мысль о каких-то территориальных приобретениях во Франции и Бельгии, но даже пошло на незначительные уступки в Эльзасе, чтобы ублаготворить Францию. Завладев всей Восточной Европой, Берлин мог бы позволить себе такое великодушие (хотя маловероятно, чтобы он оказался способен на подобные жесты сразу после войны). Если бы Соединенные Штаты не вмешались в конфликт, сразу же после заключения мира возобновилась бы трансатлантическая торговля, что принесло бы Германии огромную выгоду.
Со временем англичане и французы могли бы смириться с гегемонией Германии на востоке. И в самом деле, на всем протяжении XX в. Франция и Великобритания не имели достаточных сил (а в случае Великобритании также и желания) активно вмешиваться в судьбы этого региона. Неудачные попытки Запада «спасти» Польшу в 1939 г. и 1944–1945 гг. это подтверждают. «Компромиссный» мир с Германией, вероятно, побудил бы Англию и Францию заключить оборонительный союз, но Германия, укрепив свое владычество на востоке, едва ли стала бы пересматривать свои западные границы. Зачем ей французский уголь и железная руда, если в ее распоряжении оказались бы ресурсы Восточной Украины?
Единственная угроза немецкому господству на востоке исходила бы от России. Если бы немцам удалось закрепиться в Восточной Европе, в особенности если бы в Киеве обосновался стабильный и лояльный по отношению к Германии режим, России понадобилось бы много времени, прежде чем она сумела восстановить свою мощь до такого уровня, чтобы бросить вызов Германии (а может быть, этого не произошло бы никогда). В 1918 г. немцы предпочли поддержать российских большевиков, а не контрреволюционеров, потому что последние были верны союзническим обязательствам и продолжили бы войну с Германией. Одержав победу, Германия получила бы возможность сталкивать между собой в России противоборствующие стороны. Берлин мог бы уже не опасаться революции у себя дома и, если понадобилось бы, потерпел бы большевистский режим в Москве. А если бы этот режим вздумал досаждать Германии, достаточно было бы пригрозить ему, что Берлин окажет поддержку силам контрреволюции.
Немцы полагали, что большевистский режим всегда будет неустойчивым и слабым, и тут они просчитались. Но зато не ошиблись в том, что Франции и Великобритании будет гораздо труднее сблизиться с большевистской Россией, чем с Россией после победы контрреволюции. Итак, в обозримом будущем Германия, скорее всего, относилась бы к власти Ленина терпимо. Если бы немцы победили и установили в Европе свой порядок, это с большой вероятностью уберегло бы Европу от Гитлера и Второй мировой войны, однако едва ли уберегло бы Россию от Сталина.
Как в случае с любым альтернативным историческим сценарием, эти выводы не более чем обоснованная гипотеза. Такие сценарии позволяют дать волю воображению, однако этим их роль не ограничивается. Верить в неизбежность всех исторических событий – роковое заблуждение. Это не просто противоречит фактам, но и ведет к моральному упадку и бездействию в политике. Я постарался разобрать здесь ряд альтернативных и вполне возможных событий, которые могли бы радикально изменить ход как российской, так и общеевропейской истории в пору большевистской революции. Это упражнение фантазии тем более полезно, что оно выявляет тесную взаимосвязь истории России и Европы в целом. С одной стороны, эволюция Российской империи определяется главным образом борьбой за место среди европейских великих держав, а с другой – невозможно разобраться в европейской и мировой истории, если пренебречь существенной ролью в ней царской России. И едва ли в какой-либо другой момент судьбы России и Европы в целом были так тесно переплетены, как в 1900–1920 гг.
2. Покушение на Столыпина
С того самого дня, 1 сентября 1911 г., когда Петр Аркадьевич Столыпин был застрелен в киевском городском театре, вокруг этого убийства не утихали споры. Единственное, что не вызывало сомнений, – личность убийцы, стрелявшего в премьер-министра: Дмитрий Богров, 24-летний юрист, примкнувший к движению эсеров, дважды почти в упор разрядил свой браунинг в Столыпина. Но зачем он это сделал? Было ли это искупительным жертвоприношением, совершенным по требованию товарищей-террористов, которые узнали, что Богров выдал их полиции (за деньги, чтобы покрыть накопившиеся за время учебы карточные долги)? Или он сделался двойным агентом и действовал по приказу таившихся в тени правых, возмущенных земельной реформой Столыпина и считавших, что она играет на руку еврейским спекулянтам? А может быть, Богров, напротив, отстаивал интересы своего еврейского семейства, видя угрозу в поощряемом Столыпиным великорусском национализме? (Такую версию выдвигает Александр Солженицын в беллетризованном рассказе об этом покушении в «Красном колесе».) И главный вопрос, над которым ломали голову и следующие поколения: могла ли история пойти иным путем, останься Столыпин в живых? Могла ли его программа широких преобразований предотвратить революцию 1917 г.? Могла ли пресловутая «ставка на сильных» – попытка превратить обнищавшее российское крестьянство в зажиточную аграрную буржуазию – заложить основы стабильной эпохи мира и процветания, надежды на которую столь жестоко лишили страну большевики? Очевидная идеологическая нагрузка такого вопроса способствовала тому, что он обретал актуальность вновь и вновь. На Западе репутация Столыпина впервые «политизировалась» во времена холодной войны, когда то меньшинство историков, которое не симпатизировало левым, дополнительно раскололось: горстка так называемых оптимистов доказывала, что революция не была для России неизбежностью, а перевешивавшие их числом скептики, в том числе консультанты, готовившие Маргарет Тэтчер к встрече с Михаилом Горбачевым в Москве весной 1987 г., настаивали на том, что Столыпин был лишь временной фигурой и неуспех его преобразований сам по себе доказывает невозможность радикального реформирования в Российской империи{2}. В самой России крах Советского Союза побудил обратиться к наследию Столыпина как части политического прошлого, которая еще могла пригодиться. С 1991 г. Столыпин был реабилитирован и превратился в пророка того консервативного и патриотического консенсуса, на который многие россияне возлагали надежды в начале XXI в.: восстановить национальную гордость с помощью разумных экономических реформ, не прибегая к репрессиям, как при Сталине. Когда в декабре 2008 г. государственный телеканал «Россия» провел опрос, кого следует считать самым великим русским историческим деятелем (в опросе приняло участие более 50 млн человек), Столыпин занял второе место, уступив лишь средневековому полководцу князю Александру Невскому. Сталина он подвинул на третье место; среди кандидатов значились также Пушкин, Петр I и Ленин.
Каким образом премьер-министр царской России, при советской власти полузабытый и резко критикуемый, вдруг приобрел такую репутацию? Отчасти ответ заключается в той массе документов, биографий и монографий, которую удалось опубликовать за последние четверть века{3}. Современные проблемы явно повлияли на попытки многих ученых представить Столыпина умеренным консерватором в поисках консенсуса, а не контрреволюционером бонапартистского толка, каким изображал его Ленин, или предтечей Муссолини, которого видели в нем первые русские фашисты 1920-х гг. И все же титанические усилия академических исследователей едва ли могли обеспечить Столыпину такой уровень популярности – 523 766 голосов, поданных за него участниками опроса 2008 г. Невозможно списать столь массовую популярность и на публичные дебаты, сколь угодно содержательные, поскольку их целевой аудиторией была главным образом интеллигенция. Не все современные российские комментаторы благосклонно принимали наследие Столыпина. Так, Сергей Кара-Мурза, неутомимый разоблачитель прогрессизма как в марксистском, так и в либерально-капиталистическом изводе, считал прямым последствием реформы роковую для страны дестабилизацию. Опубликованная в 2002 г. книга Кара-Мурзы «Столыпин: отец русской революции» к 100-летию со дня убийства была переиздана под еще более красноречивым названием: «Ошибка Столыпина: премьер, перевернувший Россию»{4}. Но Сергей Кара-Мурза остался в меньшинстве, верх одержала вера в проницательность и даже пророческий дар Столыпина, который прославляет, к примеру, монах Троице-Сергиевой лавры в Сергиевом Посаде: в его краткой версии биографии Столыпина, опубликованной в 2013 г., премьер-министр предстает жертвой «темных сил», которые его-де ненавидели. «Осиротевшая» с его смертью Россия попала в «руки разрушителей», ибо «только он знал, что нужно сделать для благоденствия России»{5}.
Как массовый интерес к Столыпину, так и желание разоблачить его в значительной степени были вызваны тем, что с этой исторической фигурой отождествлял себя другой самопровозглашенный «избранник судьбы» – Владимир Путин. Выстраивая собственный образ модернизатора консервативного уклона и всячески стараясь затушевать авторитарные поползновения Столыпина, Путин постоянно выражал уважение к его патриотизму, твердости убеждений и чувству ответственности. По слухам, он даже повесил его портрет у себя в кабинете (Ангела Меркель, видимо, предпочитает образ Великой Екатерины). Еще в 2000 г., во время своего первого президентского срока, Путин проводил явные параллели между собственными планами устойчивого экономического роста и попытками Столыпина сочетать гражданские свободы и демократизацию политики с преимуществами сильного национального государства. И это не было мимолетным увлечением: в 2012 г., готовясь отмечать 150-летие со дня рождения Столыпина, Путин призвал всех членов правительства пожертвовать как минимум месячный оклад на строительство памятника перед зданием российской Думы. Итак, рассуждения о том, каким путем могла бы пойти Россия, если бы реформы Столыпина полностью осуществились, и о том, был ли у премьер-министра шанс достичь поставленных целей, если бы он уцелел при покушении, – это не просто умственная забава.
Столыпин приехал в Киев в конце августа 1911 г., чтобы принять участие в торжественном открытии памятника Александру II (годы царствования 1855–1881). Памятник был установлен по воле внука царя, Николая II (годы царствования 1894–1917). Церемония открытия памятника может показаться довольно заурядным событием – в конце концов, это было всего лишь заключительное мероприятие в целом ряду торжеств, посвященных 50-летию отмены крепостного права (19 февраля 1861 г.), – но на самом деле Николаю II не так-то легко давались празднества в честь «царя-освободителя», чьи представления о национальном величии России принципиально отличались от его собственных. Чтобы исцелить страну и династию от унижения, которое они претерпели, проиграв Крымскую войну, Александр II выбрал путь европейски ориентированных реформ и ввел в стране такие западные институты, как, например, суд присяжных. Однако надежды на мирный рост гражданского национализма были уничтожены вместе с самим царем, когда 1 марта 1881 г. террористы, недовольные медленным темпом перемен, бросили в Александра II бомбу. Николай II упорно придерживался принципиально иной системы взглядов – того «неорусского стиля», начало которому положил его отец, Александр III (годы царствования 1881–1894). После 1881 г. два последних российских императора, что и неудивительно, стремились, главным образом, к поддержанию существующего порядка – любовь к стабильности им обоим привил их наставник, Константин Победоносцев. Николай зашел дальше своего отца: он жаждал восстановления полной автократии и представления о царе как о помазаннике Божьем и стремился вернуться к существовавшему до Петра I (годы царствования 1682–1725) давно исчезнувшему «Московскому царству». Это противопоставление подчеркивалось визуальными образами: например, на маскараде в честь 200-летия Петербурга в 1903 г. Николай II выбрал костюм не основателя новой столицы, неумолимого «западника» Петра, а его набожного отца, московского царя Алексея Михайловича. Если бы это не требовало непосильных расходов, Николай был бы готов вовсе отказаться от мундиров западного образца и навсегда переодеть свой двор в старомосковские наряды{6}. Основной политической проблемой для российской власти начала XX в. стал вопрос, возможно ли примирить эти два конкурирующих мировоззрения. Назначение Столыпина министром внутренних дел в апреле 1906 г. и повышение его до статуса премьера в июле того же года сулило надежду тем, кто желал такого примирения. Имя Столыпина ассоциировалось, прежде всего, с решительными мерами по восстановлению порядка: он произвел на царя благоприятное впечатление еще в 1903 г., когда справился с наиболее беспокойной Саратовской губернией. Но хотя Столыпин не чурался самых жестоких мер для подавления революционных беспорядков (настолько, что его именем даже назвали петлю палача – «столыпинский галстук»), он вовсе не был заурядным реакционером. На самом деле его едва ли можно даже причислить к таковым. Незадолго до своего 40-летия, в 1902 г., Столыпин стал самым молодым во всей империи губернатором: ему была доверена Гродненская губерния именно потому, что Петр Аркадьевич предлагал новаторские решения некоторых самых мучительных для России социальных проблем. Он родился через год после отмены крепостного права, изучал естественные науки в Петербургском университете (необычный выбор для молодого аристократа) и через полтора года службы в Министерстве внутренних дел попросил в 1885 г. о переводе в департамент статистики Министерства сельского хозяйства, где и приобрел интерес к развитию частного землевладения. В 1889 г., вместо того чтобы делать традиционную чиновничью карьеру в столице, Столыпин предпочел вернуться в родную Ковенскую губернию (ныне это литовский город Каунас) и занялся управлением своими имениями, а также в должности председателя мирового суда решал сложные вопросы о праве собственности на землю. Политическими вопросами он занимался сначала как предводитель уездного дворянства, а затем как глава губернского дворянского собрания. Председательствуя на банкете в честь 50-летия отмены крепостного права в феврале 1911 г., Столыпин мог с полным правом заявить, что почти всю свою сознательную жизнь работал с институтами, управляющими крестьянством. То есть это был тот самый тип энергичного аграрного технократа, о котором мечтали те, кто ждал российского Бисмарка{7}.
Тем не менее между царем и новым премьер-министром достаточно скоро обнаружились разногласия, которые испортили их взаимоотношения{8}. Николай II верил в освященный свыше союз царя и народа, а Столыпин задумывал национальное единство, воплощенное в обезличенном государстве. Этот замысел побуждал его искать поддержку у двух прозападных группировок, которые вызывали наибольшее недоверие царя: у высшей бюрократии и у «просвещенного общества» («общественности»), т. е. у образованных людей, активно вовлеченных в публичную жизнь благодаря дарованным при Александре II гражданским свободам. Теперь эти люди впервые получили шанс приобрести политическое влияние, избираясь в Думу – первый русский парламент, созданный на гребне революции 1905 г.{9} Во имя национального единства Столыпин также пытался стереть границы между этническими группами Российской империи и между сословиями (большинство ее подданных по факту рождения получали тот или иной социальный статус).
Из всех сословий самым слабым звеном русского народа Столыпину виделось обедневшее крестьянство. На основе собственного опыта управления Саратовской губернией, где крестьянство крайне обнищало и нищета с неизбежностью приводила к бунтам, Столыпин пришел к выводу, что простой народ станет надежной опорой царского режима лишь при условии, что получит свою долю частной собственности и политические свободы, которых ему не дала даже реформа 1861 г. Отсутствие политических прав отрезало крестьян от большинства новых институтов, которые управляли Россией, оставив их «пленниками» общины. Соответственно, краеугольным камнем в программе Столыпина на посту премьер-министра стала реформа, позволяющая главам крестьянских домохозяйств в любой момент выходить из общины (Аграрная реформа 9 ноября 1906 г.). В следующем году были организованы местные комитеты, которые помогали крестьянам получить в виде единого надела («отруба») свою долю из той чересполосицы, которая обычно возникала при распределении земли в общине. Фундаментальные экономические перемены имели также и политическое измерение: Столыпин не только настоял на максимальном благоприятствовании частному землевладению, облегчив условия кредита в Крестьянском земельном банке, но и подчеркивал, что улучшение экономического положения крестьян немыслимо без свободы и просвещения. Итак, Аграрная реформа была дополнена законодательными актами, освобождавшими крестьян от плотной опеки различных надзорных органов, о деятельности которых Столыпин был прекрасно осведомлен благодаря своему опыту работы в Ковенской и Гродненской губерниях. Отныне крестьяне получали беспрецедентные социальные права, в том числе свободу передвижения. Одного этого хватило бы, чтобы Николай II насторожился, и к тому времени, когда император со свитой отправился в Киев, отношения между ним и премьер-министром явно были испорчены. Николай использовал визит в провинцию, чтобы продемонстрировать свое неприятие чуждых ценностей Санкт-Петербурга и подчеркнуть духовную близость к простому народу. Киев был особенно благоприятной почвой для такого рода стратегий, поскольку здесь развивалось чрезвычайно организованное националистическое движение, делившееся (но вовсе не ослабленное таким разделением) на элитарный киевский Клуб русских националистов и популистский Союз русского народа. Обе организации соперничали за право принять у себя царя{10}. Для Столыпина же главной задачей в этой поездке была встреча с депутатами шести западных губерний, в которых он весной 1911 г., вопреки ясно выраженным желаниям царя и Государственного совета, организовал земства – выборные органы местного самоуправления, созданные реформой Александра II в 1864 г., однако до той поры не распространявшиеся на западные губернии из опасения, что в этих органах большинство достанется польским землевладельцам.
Столыпин не играл на руку польской партии. Предложенные им избирательные законы предусматривали сложную систему этнических квот, направленных на блокирование польского влияния в земстве. Если бы ему удалось гарантировать русским перевес и в трех других губерниях на северо-западе, в родных Столыпину местах – Витебской, Гродненской и Ковенской губерниях, он бы и там настоял на создании земств. Тем не менее российская земельная аристократия принимала его планы с изрядным подозрением, поскольку в качестве противовеса польской элите он наделял правом голоса широкие массы русских крестьян – неслыханная демократическая мера, которую Столыпин явно внедрял в качестве троянского коня, собираясь в дальнейшем демократизировать и земства внутренних губерний.
Во время поездки в Киев разногласия внутри элиты можно было до некоторой степени замаскировать, поскольку формат высочайших визитов, установленный еще Петром I и усовершенствованный за следующие два столетия, предписывал проведение множества пышных и отвлекающих внимание мероприятий – от военных парадов до церковных служб. Из всех этих официальных мероприятий полное единодушие у императорской свиты вызывало одно: опера. Там все дружно скучали. Так что в городской киевский театр на «Сказку о царе Салтане» Римского-Корсакова приближенные царя явились вечером 1 сентября, скорее исполняя общественный долг, чем в предвкушении удовольствия от музыки.
Столыпин сидел в первом ряду партера, неподалеку от барона Фредерикса, министра императорского двора, и военного министра генерала Сухомлинова. В антрактах они поднимались размять ноги, поворачивались спиной к оркестру и беседовали с соседями. Вдруг во втором антракте молодой человек в вечернем штатском костюме, выделявшем его на фоне затянутой в мундиры свиты царя, спокойно прошел по проходу, вытащил из-под программки браунинг и дважды выстрелил в премьер-министра. Одна пуля попала в правую ладонь, вторая угодила справа под ребра (Столыпин демонстративно отказывался носить бронежилет, хотя прекрасно понимал, что террористы охотятся на него – одна из его дочерей осталась калекой после взрыва бомбы, уничтожившей его дом в августе 1908 г.). Обернувшись к Николаю II, который вместе с дочерьми вернулся в ложу, когда услышал из примыкавшей к ней гостиной выстрелы, Столыпин перекрестил его (многие истолковали это как предсмертное благословение царю) и рухнул в кресло. Поначалу казалось, что этот высокий и крепкий человек оправится от раны. Врачи не стали извлекать пулю и считали его состояние стабильным; в больнице его навещала жена, а также министр финансов Владимир Коковцов, с которым Столыпин оживленно обсуждал государственные дела. Но к ночи 3 сентября началось воспаление, и состояние пациента ухудшилось. Он то впадал в бессознательное состояние, то бредил, и единственное слово, которое окружающим удалось разобрать, было «Финляндия» – Столыпин приложил немало усилий к тому, чтобы лишить это великое княжество на западной границе политической автономии. К вечеру 5 сентября Столыпин скончался.
Документы, проливающие свет на это убийство, были опубликованы в сильно отредактированном виде уже в 1914 г., а недавно вышли полностью на 700 с лишним страницах мелким шрифтом{11}. И тем не менее многие вопросы так и остались без ответа. Поскольку вина Богрова была очевидна, его быстро приговорили к смерти и казнили. Но каков был мотив? Утверждение Солженицына, будто роль сыграло еврейское происхождение Богрова, неубедительно: проживавшая в Киеве семья была богата и давно ассимилировалась с местными элитами. Труднее опровергнуть слухи о заговоре правых, поскольку у Столыпина безусловно имелись враги среди высшей бюрократии, и один из злейших его врагов, министр внутренних дел (непосредственно подчиненный премьеру), отвечал за безопасность во время визита в Киев. Петр Курлов занимался вопросами личной безопасности царя с 1909 г., когда Николай впервые после революции 1905 г. совершил официальную поездку для празднования победы Петра Великого над шведами под Полтавой. В результате генерал-губернатор Киева, который при обычных условиях мог бы ожидать в результате благополучного визита царя повышения по службе или награждения, был поставлен в неприятное положение: ему не поручалось ничего, кроме покупки автомобиля для загородных поездок, и это задание оказалось тем более унизительным, что выделенных правительством 8000 рублей оказалось недостаточно и пришлось добавить из местного фонда на чрезвычайные расходы. Но хотя Курлов постоянно интриговал против Столыпина при дворе, совокупность фактов с большей вероятностью указывает не на соучастие тайной полиции, а на ее вопиющую некомпетентность. Основная вина лежит на полковнике Кулябко, главе киевской охранки (тайной полиции), перед которым Богров лично отчитывался как агент-провокатор. Легковерный Кулябко снабдил Богрова билетом на «Царя Салтана», поскольку тот обещал опознать на спектакле двоих (вымышленных им) террористов, якобы готовивших покушение на Столыпина. Хотя следствие обнаружило явные промахи Курлова и Кулябко, они, безусловно, остались безнаказанными не потому, что царь разделял их неприязнь к премьер-министру (даже если он разделял ее), но потому, что властям было бы весьма неудобно публично признаться в таком провале{12}.
Легко понять, в чем заключается привлекательность «ставки на сильных» для российских консерваторов начала XXI в. Даже если бы удалось сформировать в России процветающую аграрную буржуазию, это едва ли полностью устранило существовавшую напряженность между богатыми и бедными крестьянами и сельские жители по-прежнему предпочитали бы запасаться зерном, а не снабжать им горожан. Однако, поскольку реформа позволила бы избежать голода и создать более продуманную систему распределения в неурожайные годы, не было бы той ожесточенной крестьянской войны, которая прокатилась по российским провинциям с 1918 по 1920 г., и не было бы надобности ни в сталинской коллективизации, уничтожившей самостоятельное крестьянство на исходе 1920-х гг., ни в экстравагантных (а в итоге тщетных и расточительных) планах вроде хрущевской кампании по распашке целины 30 лет спустя. А главное, не было бы нужды в Сталине и Хрущеве, поскольку быстро развивающийся класс независимых фермеров, о котором мечтал Столыпин, с большой вероятностью сохранил бы лояльность царскому режиму, получив достаточное представительство в управлении. И если бы такой консервативный союз постепенно укреплялся на протяжении долгого времени, в обеих мировых войнах население России лучше понимало бы, не только против чего оно сражается, но и за что. Другой вопрос, в какой мере стране с преимущественно аграрной экономикой удалось бы развить оборонную промышленность, сравнимую с той, которую в результате насильственной индустриализации создал в 1930-х гг. Сталин. Однако если бы политика интеграции, проводившаяся по настоянию Столыпина в Финляндии и других областях, обеспечила империи полный контроль над пограничными территориями, то такая политически и экономически стабильная Россия оказалась бы для любого агрессора гораздо менее соблазнительной мишенью, чем многонациональный Советский Союз, где значительная часть населения западных регионов вовсе не так уж враждебно встретила немцев в 1941 г. Словом, мы вправе допустить, что полное осуществление мечты Столыпина привело бы к созданию сильного, стабильного и более-менее самодостаточного строя, с надежной опорой на сельское население от Дальнего Востока до границ с Германией. Это воображаемое будущее в целом мало чем отличается от утопии евразийских философов 1920-х гг. и неоевразийцев 1990-х гг., однако не столь откровенно враждебно по отношению к европейской цивилизации.
Беда в том, что для столь масштабных социальных и экономических перемен, какие замышлял Столыпин, требовалось несколько поколений, а условия в России на тот момент были крайне неблагоприятными. В интервью 1909 г. Столыпин сам признал, что успешное осуществление реформ возможно лишь в условиях 20 лет непрерывного мира. Учитывая отсталость российской экономики и общества, это был, пожалуй, чересчур оптимистичный прогноз: в 1906 г., когда Столыпин занял должность премьера, империя еще не оправилась от революции и военного поражения. Суровый климат России делал сельское хозяйство не слишком прибыльным. В царский период основные доходы зависели от импорта зерна (даже в пору голода, что никак не могло устраивать российских крестьян) и от продажи водки, благо расходы на ее транспортировку ниже, чем на перевозку зерна. Надеяться даже на 20 лет устойчивого развития в стране, которая была известна резкими политическими зигзагами вроде реакции после убийства Александра II, тоже едва ли стоило. И хотя Столыпину на момент его гибели не исполнилось еще и 50 лет, останься он в живых, едва ли бы ему удалось еще долго занимать должность премьера. Он и так пробыл на ней пять лет, с 1906 г. по 1911 г., дольше большинства своих предшественников. И не было никаких гарантий того, что преемник окажется достаточно умен и тверд, чтобы продолжить намеченную Столыпиным линию.
В силу перечисленных причин чем дальше мы уходим от 1911 г., тем менее точными становятся наши альтернативные прогнозы. Даже в краткосрочной перспективе постоянно возникают многочисленные «если» и «но». Американский биограф Столыпина Абрахам Ашер справедливо предполагает, что премьер попытался бы предотвратить вступление России в войну в июле 1914 г.{13} Другой вопрос – удалось бы ему это или нет. Международная конкуренция нарастала, и все вело к крупному вооруженному конфликту в Европе, а поскольку разведки всех великих держав знали, что военные реформы, ускоренные Сухомлиновым после Русско-японской войны, должны завершиться к 1917 г., противникам имело смысл нанести опережающий удар. И когда бы ни началась война, России в любом случае пришлось бы столкнуться с геополитическими проблемами, настигавшими ее всякий раз при конфликтах с Западом начиная с XVII в.: из-за огромных расстояний мобилизация происходила неэффективно, и царские армии разворачивались слишком медленно. Это классический случай, когда даже «великий человек» едва ли мог повлиять на ход событий.
Но у нас даже нет необходимости строить догадки на этот счет, поскольку политический капитал Столыпина был израсходован задолго до его гибели, и свидетельств тому хватает. А потому главный вопрос не в том, что могло бы случиться между 1911 и 1914 гг., а в том, что реально произошло между 1906 и 1911 гг. Прежде всего, сами крестьяне относились к реформам Столыпина без особого энтузиазма{14}. Решение приватизировать землю принималось добровольно (за исключением ситуаций, когда выход из общины ряда домохозяйств оказывал эффект домино на соседей). Только в Прибалтике, испытывающей сильное влияние немецкой культуры, и в прилегающих к ней северо-восточных губерниях, где Столыпин начинал свою деятельность, достаточно много хозяев выбрало как способ хозяйствования
Проблемы иного уровня возникли в сфере государственной политики, когда Столыпин попытался законодательно оформить более широкое применение своей реформы. Пока большинство голосов в Думе принадлежало двум левоцентристским партиям, как при первых двух созывах, шансов на сотрудничество парламента и правительства не оставалось. Одна из этих партий, либеральные кадеты (конституционные демократы), отравляла Столыпину жизнь еще в Саратовской губернии, где партия вступила в альянс с радикальной интеллигенцией – на редкость прочный. Второй партией были трудовики («Трудовая группа»), и их успех на выборах продемонстрировал, сколь ошибочны были надежды царя на лояльность крестьянства. В результате Столыпин изначально полагался главным образом на репрессивные методы, сослужившие ему неплохую службу в Саратове. К более миролюбивому осуществлению реформ удалось вернуться, лишь когда благодаря новому избирательному закону от 7 июня 1907 г. Столыпин получил нужный ему состав Думы. В Думе третьего созыва (первое заседание состоялось 1 ноября) большинство принадлежало консерваторам-октябристам (трехкратный прирост мест, всего 154 мандата или 35 % от общего состава), также в нее вошли 147 представителей правого крыла вплоть до крайне правых. Кадеты потеряли половину голосов, численность трудовиков сократилась в десять раз{15}. Но даже при таком с виду благоприятном раскладе, которого Столыпин добился главным образом сам, своими ухищрениями, он не обеспечил себе в Думе рабочее большинство. Произошло это отчасти потому, что октябристы и правые оказались политически не так уж едины, но главным образом потому, что каждая из предложенных премьер-министром реформ задевала интересы могущественных группировок, которые скорее теряли, чем выигрывали, в случае, если бы в стране наступило верховенство закона и возник новый класс независимых крестьян.
Замечательный пример – реформа в сфере религии. О прекращении преследований старообрядцев (заведомо склонных к консерватизму) заговорили еще в конце 1850-х гг., и теоретически это намерение подтверждалось указом о веротерпимости от 17 апреля 1905 г. (символическая дата – Пасха). Впервые в истории России ее жителям была предоставлена свобода вероисповедания. Однако едва угроза революции миновала, усилия Столыпина закрепить эти уступки наткнулись на яростное сопротивление православных иерархов из Государственного совета. Не лучше принимали и другие предложения Столыпина не столько потому, что они были так уж новы – по большей части они, как и религиозная реформа, обсуждались не первый год, – но потому, что решимость Столыпина и его напор грозили реальными переменами. Аристократы препятствовали предлагавшимся реформам местного самоуправления, опасаясь, что их влияние будет сведено к нулю, когда, с одной стороны, укрепится крестьянская демократия, а с другой – будут расширены полномочия губернаторов. Тормозя расширение крестьянской демократии, дворянство фактически срывало и земельную реформу. Не устраивала знать и перспектива появления новых местных судов, под чью юрисдикцию попадало все население, включая крестьян: аристократы опасались, что в судьи пойдут либеральные интеллигенты, и в итоге Государственный совет создал крестьянские суды, с судьями из крестьян, которые должны были решать только дела крестьян и оставаться в максимальной изоляции от основных институтов власти и права. В то же время любая попытка компромисса с землевладельцами встречала отпор промышленников, которых к тому же не устраивало намерение Столыпина ввести для рабочих страховку от несчастного случая и болезней. В итоге эти страховки появились не только с большой отсрочкой (пособие по болезни стали выплачивать и вовсе уже после убийства премьер-министра), но и обходились рабочим намного дороже, чем планировал Столыпин{16}.
Чтобы лавировать между этими конфликтующими группами интересов, требовались большая гибкость и большая сила убеждения, чем те, что имелись у Столыпина. Хотя Столыпин и отдавал себе отчет в необходимости склонить общественное мнение на сторону своих реформ, он все же был в первую очередь бюрократом, а не политиком. Правые экстремисты, оплачиваемые правительством Столыпина, оказались специалистами по сенсационному, таблоидному журнализму, чем сослужили ему дурную службу. Более традиционные политические партии благодаря ослаблению цензуры после 1905 г. могли рассчитывать на поддержку солидных газет, но Столыпин видел в прессе скорее орган правительственной информации, а о собственной партии никогда и не думал. Это, но далеко не только это, отличает его от Муссолини: Столыпин – прямая противоположность харизматичному лидеру. Стиль его письменной речи был искажен удушающими ограничениями российского официоза; оратором он тоже был скверным: голос металлический, язык тела скуден. Выслушав обращение Столыпина к Думе, один из самых знаменитых и своеобразных русских журналистов Василий Розанов описал его так: «Большой и сильный сом плавает в варенье»{17}. Психологически он также не был готов иметь дело с зарождавшейся массовой политикой, и в особенности его тревожила внепарламентская активность. Харизматичный молодой монах Илиодор (Труфанов) постоянно наскакивал на премьер-министра, на Четвертом монархическом съезде в 1907 г. сравнил его с Понтием Пилатом, а в 1911 г. возглавил популистский крестовый поход по Волге, отчеты о котором заполонили все газеты в период между празднованием 50-летия со дня отмены крепостного права и убийством Столыпина. Когда Илиодор начал столь же широко разрекламированную голодовку в Царицыне в окружении тысяч восторженных женщин, Столыпин отправил войска с приказом занять его монастырь{18}. Тот же авторитарный инстинкт в еще большей мере подводил премьер-министра в отношениях с Думой и Государственным советом. Даже две его главные меры – Аграрную реформу, утвержденную 9 ноября 1906 г., и закон о земствах в западных губерниях 1911 г. – пришлось пропихивать по 87-й статье Основных законов (принятых 23 апреля 1906 г.), хотя право императора принимать срочные законы в перерывах между сессиями Думы предусматривалось именно на крайний случай. Роспуск Второй думы в мае 1907 г. и продавливание избирательного закона от 7 июня также самым возмутительным образом нарушали принцип, согласно которому все новые законы должны были теперь сначала получить одобрение парламента. С точки зрения даже наиболее лояльных либералов из элиты, готовность Столыпина в любой момент пренебречь фундаментальными конституционными принципами лишала его всякой легитимности. Граф Иван Толстой, единственный член кабинета Витте, поддержавший в 1905 г. концепцию полной толерантности по отношению к евреям, наотрез отказался признавать Столыпина талантливым государственным деятелем. «Он всегда и в моих глазах останется временщиком, карьеристом, со всеми недостатками такового», – писал он вскоре после убийства Столыпина. «Энергию и решительность премьер-министра» он сопоставлял с его «несравненно более серьезными недостатками: отсутствием критического ума, узостью политического кругозора». Возможно, Толстой и в самом деле уловил присущее Столыпину честолюбие, но его вердикт явно не воздает должного независимому уму Столыпина и его тонкому пониманию (в этом едва ли кто из современников мог с ним сравниться) взаимодействия общества, экономики и политики. И все же враждебное отношение к нему Толстого свидетельствует о глубине недовольства кадетов премьер-министром (который платил им столь же беспощадным презрением). Толстой, разумеется, был не одинок среди либералов в своем убеждении, что преемники Столыпина если вздумают продолжить его политику, от которой польза только «подонкам» и «прихлебателям», то в итоге лишь восстановят тень дискредитировавшей себя эпохи до 1905 г., а хуже этого ничего и представить себе было нельзя{19}.
В то время как либералов Столыпин отпугнул все более отчаянными попытками привлечь на свою сторону правых, для чего ему приходилось поддерживать шовинистический национализм, сами правые и в особенности правые радикалы, погромный Союз русского народа, считали, что Столыпин предал царя, встав на сторону незаконного парламентского режима. Митрополит Волынский Антоний (Храповицкий), противоречивая фигура, сторонник Союза русского народа, рифмовавший «конституцию» с «проституцией», отказывал Столыпину в доверии, поскольку при всех своих конфликтах с Думой премьер видел в ней неотъемлемый элемент российского законодательного процесса. Сомнения в рядах правых зародились очень рано. Хозяйка петербургского салона Александра Богданович уверилась в лицемерии Столыпина, едва он был назначен на должность. «По-видимому, Столыпин – и нашим и вашим; утром он – либерал, вечером – наоборот»{20}, – записала она в дневнике 29 апреля 1906 г. В следующие пять лет в ее салоне собиралась целая плеяда недовольных лидеров правых и разбирала двуличие Столыпина. Даже старик-генерал Александр Киреев, более других уважавший Столыпина, вскоре утратил к нему доверие. При первой встрече в мае 1906 г. только что назначенный министр внутренних дел «производил прекрасное впечатление… рассудительный, благожелательный, понимает положение дел… У нас мнения очень близкие»{21}. Полгода спустя Киреев все еще утверждал, что Столыпин – безусловный
Столыпин не был вечен, более того, как верно заметил Александр Гучков, политическая его смерть произошла задолго до убийства. Лидер октябристов, наследник известного старообрядческого рода имел все основания восхищаться премьер-министром, отстаивавшим гражданские права для инаковерующих. Гучков сделался ближайшим сподвижником Столыпина в парламенте и оставался им, по крайней мере, до кризиса в связи с западными земствами в марте 1911 г., когда октябристы окончательно утратили доверие к Столыпину и он вынужден был полагаться почти исключительно на националистов. Уже в 1909 г. укрепившаяся связь Столыпина с националистами, которые беспокоились главным образом о защите интересов русских на окраинах империи, обозначала уход от прежней сосредоточенности на экономической и политической реформе. Ни октябристы, ни националисты не имели достаточно стабильной базы для широкого консенсуса, без которого невозможны были и фундаментальные перемены. Ожесточенные личные распри также снижали возможность новых союзов. Провинциал и «чужак», Столыпин давно вызывал подозрения у петербургского света. Петр Дурново, предшественник Столыпина на посту министра внутренних дел, возненавидел его с первого взгляда, Витте – блистательный, заносчивый, обозленный вынужденной отставкой с поста премьера в 1906 г. – вел беспощадную вендетту против своего преемника, достигшую пика в 1911 г., когда в Государственном совете спор о западных земствах привел к кризису. И что характерно для отравленной атмосферы российской политики тех лет, враги стремились первым делом испортить отношения Столыпина с тем человеком, от которого в стране зависело почти все, – с царем.
В итоге сам же Николай II главным образом и препятствовал деятельности своего премьер-министра. Хотя реформы Столыпина могли продлить жизнь династии, царь (вполне справедливо) видел в них угрозу своему статусу самодержца – статусу, который он был твердо намерен сохранять вопреки всему. Министры готовы были смириться с идеей самодержавия, если бы она сводилась к вере в божественное помазанничество царя, но в глазах Николая II это означало ни больше ни меньше как абсолютную и нераздельную власть. Итак, в то время как общество приветствовало Октябрьский манифест, видя в нем зарю новой, конституционной эпохи, сам царь видел в Манифесте личный дар своему народу (дар, который можно и отобрать). По той же логике и Думу, учреждение которой было обещано Манифестом, он воспринимал как продолжение своей самодержавной воли. По этой причине царь не доверял сильным министрам и позаботился о том, чтобы ни Витте, ни Столыпин не имели шанса сделаться российским Бисмарком. Чем прислушиваться к министрам, царь полагался на закулисных советников, первым из которых стала царица, разделявшая политические убеждения мужа и умевшая сформулировать их так, как он сам не умел. Благодаря царице приобрел сильное влияние на царя и Распутин, полная противоположность чиновнику западного типа, воплощение идеализированного русского мужика (навязчивый образ в сознании царя). В итоге царь, склоняясь на сторону Распутина и Союза русского народа (и под более тонким влиянием Петра Курлова), укрывал от цензуры непочтительного монаха Илиодора, чем, разумеется, наносил оскорбление собственному премьер-министру. Гучков полагал, что ко времени визита Столыпина в Киев, т. е. к августу 1911 г., поддержка, оказываемая Николаем этому фанатику, уже побуждала Столыпина задумываться об отставке.
В итоге мало кто проливал слезы после гибели Столыпина, и даже ближайшие преемники почти никогда не упоминали о нем. Новый премьер, Коковцов, заявил совету министров, что их «моральный долг» – сохранять, продолжать и воплощать возвышенные принципы, которыми был пронизан весь труд Столыпина. Но под этим подразумевалась всего лишь вера во «благо России», в ее «мощь и великое будущее»{23}. Никаких обязательств развивать реформу Коковцов не принимал на себя, да и не мог, поскольку вовсе не был таким «доминантным» премьер-министром, каким удалось ненадолго стать Столыпину.
В российской истории немного эпизодов так часто рассматриваются с точки зрения альтернативных путей развития, как убийство Столыпина. А при переоценке прошлого Российской империи в XXI в. едва ли какое-нибудь другое событие изучалось активнее. Но, как ни парадоксально, это, видимо, тот случай, когда чем больше внимания уделяется теме, тем менее убедителен результат. В прошлом России найдется немало точек, в которых история могла принять иное направление, но убийство Столыпина к таковым не относится.
3. Григорий Распутин и начало первой мировой войны
С первого взгляда он принял ее за нищенку. Утром 29 июня 1914 г. Григорий Распутин, недавно вернувшийся из столицы в родную деревню Покровское в Западной Сибири, отобедав с семьей, собрался на почту отправить телеграмму. Как только он вышел за калитку на дорогу, она подскочила к нему. Распутин сунул руку в карман за кошельком с мелочью, и тут женщина выхватила из-под юбки длинный нож и воткнула его Распутину в живот. Распутин согнулся от боли, простонал: «Я ранен! Она меня зарезала!» – и побежал по улице прочь от убийцы. Через 20 шагов он обернулся. Женщина была вся в черном, а лицо ее, за исключением только глаз, полностью закрывал белый платок. Она гналась за ним, правой рукой занося окровавленный нож. Распутин побежал дальше в сторону деревенской церкви, потом остановился и подобрал с земли большую палку. Женщина добежала до него, и Распутин со всей силы хватил ее палкой по голове, так что убийца рухнула наземь. На шум выбежали соседи, схватили женщину и поволокли ее в дом, где находился местная администрация Покровского{24}.
Распутину помогли добраться до дому, уложили на скамью. Его родные метались и рыдали. Вызвали местного фельдшера, он перевязал рану, чтобы остановить кровотечение. Дали телеграмму Александру Владимирову, главному врачу Тюмени, ближайшего (примерно в 100 км от села) города, и тот немедленно выехал в Покровское. Распутин время от времени впадал в беспамятство. В какой-то момент он попросил позвать священника. Тем, кто столпился вокруг раненого, казалось, что надежды на спасение почти нет.
Владимиров и его ассистент прибыли рано утром 30 июня. Быстро обследовав пациента, они приняли решение немедленно оперировать, поскольку до Тюмени Распутин не доехал бы живым. Его усыпили хлороформом, врач сделал десятисантиметровый разрез от пупка к ране. Пришлось ушивать поврежденный отдел тонкого кишечника. Рана оказалась чрезвычайно тяжелой, и была велика опасность заражения. Пришлось довольно долго ждать, прежде чем врачи смогли утверждать, что больной находится вне опасности{25}.
Нападавшую звали Хиония Гусева, 33 лет, незамужняя, жительница города Царицына (ныне Волгоград), портниха. Белый платок, которым она обвязала лицо, скрывал страшное уродство: у Гусевой не было носа. Ее допрашивали два дня, она сразу же созналась в покушении, пояснив, что Распутин – лжепророк, клеветник, насильник и растлитель юных девушек. Вскоре стало известно, что Гусева – приверженка радикального монаха Илиодора, крайне правого по убеждениям, который когда-то был одним из самых заметных сторонников Распутина, а теперь сделался его заклятым врагом. Гусева утверждала, что действовала самостоятельно и к намерению убить Распутина ее никто не подталкивал, хотя и полиции, и самому Распутину была очевидна роль Илиодора в этой истории. Но прежде, чем того удалось арестовать, он, переодевшись в женское платье, скрылся из своего дома и бежал за границу. Что касается Гусевой, после длившегося целый год следствия и суда ее признали невменяемой и поместили в Томскую окружную лечебницу для душевнобольных. Там она пребывала до марта 1917 г. и была освобождена по указу Временного правительства: новое руководство России сочло нападение на Распутина героическим актом патриотизма{26}.
Почти сразу после покушения дочь Распутина Матрена отправила Николаю и Александре телеграмму с сообщением об этом происшествии и «чудесном спасении» своего отца{27}. Царская семья плавала по финским шхерам на яхте «Штандарт», когда ее настигло это известие. Александра в ответ телеграфировала: «Глубоко возмущены. Скорбим с Вами, молимся всем сердцем»{28}.
Покушение это стало тяжелым ударом для царской семьи, которая привязалась к Распутину с тех самых пор, как в ноябре 1905 г. он явился ко двору. Родившийся в январе 1869 г. в простой крестьянской семье села Покровское, к 1914 г. Распутин стал самым известным (печально известным) человеком в стране после царя. О его жизни до Петербурга сведений немного. После бурной молодости в 1890-е гг. Распутин, по его словам, пережил религиозное возрождение. Он оставил жену и присоединился к «странникам», особой породе русских паломников, долгие месяцы бродил вдалеке от родных мест по огромной России, перебираясь из монастыря в монастырь в поисках откровения. Со временем весть о сибирском святом, обладающем глубокой христианской духовностью и мистическим даром исцеления и пророчества, дошла до Санкт-Петербурга. На Распутина обратили внимания клирики из столичной богословской академии, затем он свел знакомство с «черными принцессами», Милицей и Анастасией, дочерями короля Черногории, и те представили Распутина Николаю и Александре.
Царская чета и в особенности императрица давно проявляли интерес к мистике и народным «святым» (этот интерес разделяли многие в Петербурге). Со временем Распутин сделался для царя и царицы одним из немногих близких людей. Они были убеждены, что с ним можно откровенно говорить обо всем, что он приобщит их к преобразующей жизнь красоте православной веры и силой своей молитвы облегчит страдания больного гемофилией царевича Алексея. Постепенно Александра уверилась, что Распутин чудесным образом разбирается во всем: и в вопросах религии, и в политике, и даже в военном деле. Однако в глазах большинства жителей России он оставался весьма противоречивой фигурой. Хотя никто не знал в точности, на чем держатся его отношения с царской семьей, свое мнение имелось у каждого. Многие считали Распутина шарлатаном, лжесвятым, опасным сектантом, развратником, неутомимо преследующим женщин и ловко использующим влияние при дворе для обогащения и уничтожения противников. Иными словами, этот человек сделался несмываемым пятном на репутации Романовых{29}.
Покушение Гусевой попало в международные новости. О состоянии Распутина писали в газетах континентальной Европы и Великобритании,
Такое совпадение во времени покушений на Распутина и эрцгерцога породило прискорбную путаницу и даже ложь в исторических сочинениях и биографиях. На первый взгляд кажется странным, что оба покушения произошли почти одновременно (28 и 29 июня). Но всякая хронологическая (или иная) связь призрачна, поскольку эрцгерцог был убит 28 июня по григорианскому календарю (новому стилю), принятому на Западе и на 13 дней опережавшему русский юлианский календарь (старый стиль). То есть по российскому календарю Франц Фердинанд умер 15 июня (по н. ст.), ровно за две недели до нападения Гусевой на Распутина.
Но это не помешало приверженцам теории заговора разглядеть за событиями крупный международный умысел. Современные российские националисты относят оба покушения на счет международного «жидомасонства», которое попыталось таким образом уничтожить двух человек, стоявших на пути войны: таким образом-де планировалось втянуть весь мир в глобальный конфликт, уничтожить христианские империи Европы и разжечь мировую революцию. (Некоторые добавляют к этим двум препятствиям на пути войны еще третьего человека, французского социалиста и антимилитариста Жана Жореса, застреленного в парижском «Кафе дю Круассан» 31 июля по новому стилю.){31} Самые ярые сторонники теории заговора заходят еще дальше и вопреки фактам и логике утверждают, что оба покушения произошли в один день и даже в один и тот же час. В биографии Распутина, написанной в 1964 г., Колин Уилсон, претендуя на роль первого, кто заметил подозрительную синхронность нападений, писал: «Смерть Фердинанда сделала войну возможной, нападение на Распутина сделало войну неизбежной, поскольку во всей России предотвратить ее мог только он»{32}. На самом деле в день убийства Франца Фердинанда Распутин находился еще в Петербурге и репортеру «Биржевых новостей», просившему прокомментировать это событие, отвечал:
«Что тут, братец, может сказать Григорий Ефимович? Убили уж, ау. Назад-то не вернешь, хоть плачь, хоть вой. Что хочешь делай, а конец-то один. Судьба такова… А вот английским гостям, бывшим в Петербурге, нельзя не порадоваться. Доброе предзнаменование [для них]. Думаю своим мужицким умом, что это дело большое – начало дружбы с Россией, с английскими народами. Союз, голубчик, Англии с Россией, да еще находящейся в дружбе с Францией, – это не фунт изюма, а грозная сила, право, хорошо»{33}.
Но и Распутина одолевала тревога. Итальянскому журналисту он сказал: «Да, говорят, война будет, они затевают, но, Бог даст, войны не будет, я об этом позабочусь»{34}. Первого июля газета «День» опубликовала статью Владимира Бонч-Бруевича, специалиста по русским сектантам, члена партии большевиков и будущего секретаря Ленина, под заголовком «Распутин»:
«"Тебе хорошо говорить-то, – как-то разносил он, полный действительного гнева, особу с большим положением, – тебя убьют, там похоронят под музыку, газеты во-о какие похвалы напишут, а вдове твоей сейчас тридцать тысяч пенсии, а детей твоих замуж за князей, за графов выдадут, а ты там посмотри: пошли в кусочки побираться, землю взяли, хата раскрыта, слезы и горе, а жив остался, ноги тебе отхватили – гуляй на руках по Невскому или на клюшках ковыляй да слушай, как тебя великий дворник честит: ах ты, такой, сякой сын, пошел отсюда вон! Марш в проулок!.. Видал: вот японских-то героев как по Невскому пужают? А? Вот она, война! Тебе что? Платочком помахаешь, когда поезд солдатиков повезет, корпию щипать будешь, пять платьев новых сошьешь… – а ты вот посмотри, какой вой в деревне стоял, как на войну-то брали мужей да сыновей… Вспомнишь, так вот сейчас: аж вот здесь тоскует и печет", – и он жал, точно стараясь вывернуть из груди своей сердце.
Нет войны, не будет, не будет?»{35}
При всех своих недостатках Распутин был сторонником мира. Он питал естественное отвращение к кровопролитию и как верующий христианин считал войну грехом.
Время от времени он высказывался как пацифист, например в интервью «Дыму Отечества», также перед началом войны 1914 г.:
«Готовятся к войне христиане, проповедуют ее, мучаются сами и всех мучают. Нехорошее дело война, а христиане вместо покорности прямо к ней идут… Но вообще воевать не стоит, лишать жизни друг друга и отнимать блага жизни, нарушать завет Христа и преждевременно убивать собственную душу. Ну что мне, если я тебя разобью, покорю; ведь я должен после этого стеречь тебя и бояться, а ты все равно будешь против меня. Это если от меча. Христовой же любовью я тебя всегда возьму и ничего не боюсь. Пусть забирают друг друга немцы, турки – это их несчастье и ослепление. Они ничего не найдут и только себя скорее прикончат. А мы любовно и тихо, смотря в самого себя, опять выше всех станем»{36}.
За это он подвергался нападкам на страницах журнала «Отклики на жизнь», издаваемого его заклятым врагом – протоиереем Владимиром Востоковым:
«Гр. Распутин, сколько мы можем судить по его органу "Дым Отечества", есть злейший враг святой Христовой Церкви, православной веры и Русского Государства. Мы не знаем, какое влияние имеет этот изменник Христова учения на внешние дела России, но во время освободительной войны балканских христиан (в 1912 г.) с Турцией он выступил не за Христа, а за лжепророка Магомета. (…) Он проповедует непротивление злу, советует русской дипломатии во всем уступать, вполне уверенный, как революционер, что упавший престиж России, отказ от ее вековых задач приведет наше отечество к разгрому и разложению. (…) Распутин не только сектант, плут и шарлатан, но в полном значении слова революционер, работающий над разрушением России. Он заботится не о славе и могуществе России, а об умалении ее достоинства, чести, о предательстве ее родных по духу братьев туркам и швабам и готов приветствовать всякие несчастия, которые, вследствие измены наших предков завету, ниспосылаются Божественным Промыслом нашему отечеству. И этого врага Христовой истины некоторые его поклонники признают святым»{37}.
Упоминание о том, как Распутин выступал против «освободительной войны» на Балканах, относится к его позиции во время Балканского кризиса 1912 г., особенно когда Черногория и другие ориентировавшиеся на Россию государства этого региона (Сербия, Болгария и Греция) развязали в октябре того года войну против Османской империи. Армии этих «малых государств» двинулись на Константинополь, Россию охватила военная истерия. На улицы Петербурга вышли демонстрации под лозунгами «Крест на Святую Софию». Российская пресса призывала к войне в защиту братьев-славян от неверных, того же требовал и председатель Думы Михаил Родзянко, заявивший в марте 1913 г. царю: «Войну примут с радостью, и она поднимет престиж правительства»{38}.
Многие считали, что от вступления в эту войну Николая удержал только совет Распутина. Анна Вырубова, наиболее преданная (после самой царицы) ученица «старца», писала впоследствии:
«Вспоминаю только один случай, когда действительно Григорий Ефимович оказал влияние на внешнюю политику России. Это было в 1912 году, когда великий князь Николай Николаевич и его супруга старались склонить Государя принять участие в Балканской войне. Распутин чуть ли не на коленях перед Государем умолял его этого не делать, говоря, что враги России только и ждут того, чтобы Россия ввязалась в эту войну, и что Россию постигнет неминуемое несчастье»{39}.
Граф Сергей Витте, бывший премьер-министр, подтвердил, что Распутин сказал последнее слово в пору Балканской войны, и это следует принимать как «один из жизненных фактов»{40}. Более того, немецкая
Германская пресса, убежденная во влиятельности Распутина при дворе, старалась выяснить его отношение к Балканской войне.
Распутин проехал по Балканам в 1911 г. во время паломничества в Святую землю. Увиденное там ему не понравилось.
«А может быть, славяне не правы, а может быть, им дано испытание?! Вот ты не знаешь их, а они высокомернее турок и нас ненавидят. Я ездил в Иерусалим, бывал на Старом Афоне – великий грех там от греков, и живут они неправильно, не по-монашески. Но болгары еще хуже. Как они издевались над русскими, когда нас везли; они – ожесточенная нация, ощетинилось у них сердце; турки куда религиознее, вежливее и спокойнее. Вот видишь как, а когда смотришь в газету – выходит по-иному. А я тебе говорю сущую правду»{43}.
Таким образом, Распутин не просто демонстрировал оппозицию панславизму, но больше того – в пору обострения ксенофобии осмеливался назвать мусульман более верующими, чем славяне, считавшиеся братьями русских.
Однако, если антивоенная позиция Распутина не вызывает сомнений, не столь очевидно, в какой мере он сумел повлиять на решения царя. Нет никаких доказательств того, что царь хотя бы выслушал в ту пору Распутина. Более того, далеко не только Распутин высказывался против участия в войне на Балканах. Министр иностранных дел Сергей Сазонов, приложивший немало сил к тому, чтобы ободрить балканские народы и побудить их к войне, тоже возражал против участия России, не желал этого и сам царь. В начале 1911 г. он велел своему посланнику в Софии никогда не забывать, что Россия в ближайшие пять лет (как минимум) не будет готова к войне. Даже думать об этом невозможно{44}.
Слова Николая показывают, что он и Распутин подходили к одной и той же проблеме с разных позиций. Император не считал войну заведомо неправедным делом и допускал, что Россия может воевать, но только сначала страну следовало полностью к этому подготовить. Отношение Распутина сложнее: с одной стороны, он считал войну неприемлемым делом для христиан, однако его уничижительные замечания о болгарах (и в более широком смысле о славянах в целом) подразумевали, что война может оказаться необходимым злом, но только война в защиту истинных друзей.
Через год после начала войны с Турцией, во время которой балканские государства-союзники передрались между собой, Распутин, чья правота тем самым подтвердилась, высказал свое мнение публично на страницах «Петербургской газеты» от 13 октября 1913 г.:
«Что нам показали наши "братушки" [болгары], о которых писаки так кричали, коих так защищали, значит… Мы увидели дела братушек и теперь поняли, кто они и чего хотят. Все они… Была война там, на Балканах этих. Ну и встали тут писатели в газетах, значит, кричать: быть войне, быть войне! И нам, значит, воевать надо… И призывали к войне, и разжигали огонь… А вот я спросил бы их… спросил бы писателей: "Господа! Ну для чего вы это делаете? Ну нешто это хорошо? Надо укрощать страсти, будь то раздор какой аль целая война, а не разжигать злобу и вражду".
Тому и тем, кто совершил так, что мы, русские, войны избегли, тому, кто доспел в этом, надо памятник поставить, истинный памятник, говорю… И политику, мирную, против войны, надо счесть высокой и мудрой»{45}.
Незадолго до покушения Гусевой Вырубова телеграфировала Распутину (тот еще был на пути в Покровское), предупреждая его о позиции Николая и Александры по международному кризису{46}. После покушения Распутин пытался с больничной койки в Тюмени вмешаться в ход событий и дать государю свой совет. Репортеры явились в больницу и пытались выяснить мнение «старца» об ухудшающейся ситуации на Балканах{47}. По свидетельству его дочери Матрены, Распутин в те дни с ума сходил при мысли, что Николай объявит войну. Торопя свое выздоровление, он якобы твердил: «Еду, еду, и не пытайтесь меня остановить… Что ж они натворили-то? Погибнет матушка-Рассея!»{48} Распутин писал Николаю, умоляя его «крепиться» и не прислушиваться к тем, кто кличет войну. От волнения рана у него открылась и снова начала кровоточить{49}.
12 июля (25 июля по н. ст.) Распутин дал Вырубовой телеграмму: «Серьезный момент, угроза войны»{50}. На следующий день он телеграфировал снова, требуя передать царю: нужно любой ценой избежать войны{51}. А 14 июля получил из Петергофа телеграмму без подписи, скорее всего через посредство Вырубовой, с просьбой изменить свою позицию и поддержать вступление России в войну: «Вам известно, что всегдашний наш враг Австрия готовится наброситься на маленькую Сербию. Страна эта почти сплошь крестьянская, беззаветно России преданная. Нас покроет позор, если допустим эту бессовестную расправу. При случае поддержите вашим влиянием, если можете, правое дело. Желаю Вам выздоровления»{52}.
Затем последовали еще более страстные телеграммы:
16 июля 1914 г. Из Петергофа в Тюмень, Распутину.
«Плохие известия. Ужасные минуты. Помолитесь о нем. Нет сил бороться другими».
17 июля 1914 г. Из Петергофа в Тюмень, Распутину.
«Тучи все больше угрожают. Должен ради защиты открыто готовиться, сильно страдает».
Из Петербурга секретарше Распутина Лапшинской.
«Если здоровье "старца" позволяет, немедленный приезд необходим для пользы Папы ввиду надвигающихся событий, советуют и горячо просят любящие друзья. Целую. Жду ответа»{53}.
Но Распутин не последовал совету Вырубовой и упорно держался за свою позицию. Он послал императору телеграмму с требованием не вступать в войну. Телеграмма с тех пор была утрачена, однако Вырубова утверждала, что успела ее прочесть и что там было сказано: «Не позволяй Папе планировать войну, война – конец России и вам, и все вы погибнете до последнего человека». Николай, по ее сообщению, был сильно разгневан и возмущался тем, как Распутин вмешивается в дела государства, к которым, по мнению царя, никакого отношения не имел{54}. Когда стало ясно, что эта телеграмма не оказала никакого действия, Распутин предпринял еще одну попытку остановить Николая. Он потребовал ручку и бумагу и, все еще лежа на больничной койке, написал потрясающее пророческое письмо:
«Милый друг, еще раз скажу: грозна туча над Россией, беда, горя много, темно и просвету нет; слез-то море и меры нет, а крови? Что скажу? Слов нет, неописуемый ужас. Знаю, все от тебя войны хотят и верные, не зная, что ради погибели. Тяжко Божье наказание, когда ум отнимет, тут начало конца. Ты – царь, отец народа, не попусти безумным торжествовать и погубить себя и народ. Вот Германию победят, а Россия? Подумать, так все по-другому. Не было от веку горшей страдалицы, вся тонет в крови великой, погибель без конца, печаль. Григорий»{55}.
Это замечательное послание сохранилось. Хотя в легенду, согласно которой Николай во время войны носил это письмо при себе, едва ли можно верить, но царь, несомненно, придавал этому письму большое значение и взял его с собой в ссылку в августе 1917 г., когда его вместе с семьей эвакуировали из Царского Села. Во время пребывания в Тобольске в начале 1918 г. Николай сумел тайно передать письмо мужу Матрены Распутиной, Борису Соловьеву, который в ту пору пытался в Сибири организовать заговор для спасения императорской семьи. Позднее бежавшая из России Матрена добралась до Вены и там, по-видимому, в 1922 г. продала письмо князю Николаю Владимировичу Орлову. Письмо еще дважды переходило из рук в руки, в том числе побывало у Николая Соколова, расследовавшего убийство Романовых в Екатеринбурге, и наконец оказалось у Роберта Брюстера, который в 1951 г. передал его Йельскому университету{56}.
Письмо Распутина как раз и представляет нам одну из значимых развилок истории. Что, если Николай прислушался бы к предостережению, если бы те образы, которые Распутин создал этими немногими мощными словами, раскрыли бы царю глаза на великую опасность, на тот ужас, к которому Россия устремилась летом 1914 г.? Если бы Николай последовал совету Распутина, изменился бы ход не только российской, но и мировой истории. Если бы Россия не вступила в войну, едва ли могла бы произойти революция – и уж во всяком случае не настолько яростная и всеобщая катастрофа. Трудно даже вообразить, скольких страданий удалось бы избежать.
А если бы в России не победила в 1917 г. революция, едва ли возможно было бы и возвышение Гитлера в Германии. Но опять-таки Николай пренебрег словами Распутина, словами, которые могли спасти его страну, словами, которые более чем искупали весь ущерб, который Распутин нанес или нанесет в ближайшем будущем престижу династии.
Позднее, когда оправившийся от раны Распутин вернулся в Петербург, он не раз говаривал, что, будь он тогда в столице подле царя, он бы сумел отговорить его от войны{57}. Граф Витте, приводя суждения Распутина о Балканском кризисе, высказывает то же мнение{58}. Но трудно сказать, насколько это соответствует истине: сюжет интересный, однако не слишком убедительный, поскольку в 1914 г. Николай редко советовался с Распутиным по важным вопросам (разве что относительно веры). Хоть какую-то готовность прислушиваться к советам Распутина (и то редко и неохотно) Николай обнаружил позднее, когда взял на себя верховное командование армией в 1915 г. и перебрался в Ставку. Эти советы ему передавала в письмах супруга. Например, именно по рекомендации Распутина он назначил в сентябре 1916 г. министром внутренних дел Александра Протопопова.
Не следует также забывать, что за мир выступал не только Распутин. Бывший посол в США барон Роман Розен, князь Владимир Мещерский (издатель «Гражданина» и давний друг Николая, а до того – Александра III), Витте – все были против войны. Помимо Распутина столь же внятно о катастрофе, которая постигнет страну в случае войны, говорил царю Петр Дурново, бывший министр внутренних дел. Он еще в феврале 1914 г. составил знаменитый меморандум на этот счет{59}.
Пока Распутин писал свои отчаянные письма Николаю, пресса строила всевозможные догадки о том, как «старец» воспринимает международную ситуацию. «Курьер Санкт-Петербурга», например, отмечал 16 июля «крайнее огорчение» Распутина при получении из столицы телеграммы о том, что Австрия накануне вступила в войну с Сербией{60}.
Как и во время Балканского кризиса, европейская пресса тоже пыталась проникнуть в мысли Распутина. Алекс Шмидт из
Были и еще более дикие предположения: в Тулузе опубликовали статью о том, как Витте подговорил Распутина убедить царя заключить союз с Германией против «безбожной Франции»{62}. Немецкие газеты (
В Петербурге тем временем Николай пытался не реагировать чересчур остро на события в других столицах Европы. Узнав о гибели эрцгерцога, он выразил австрийскому императору Францу Иосифу свои соболезнования и занялся другими делами. Даже когда Австрия объявила 10 июля (23 июля по н. ст.) унизительный и неприемлемый ультиматум Сербии, Николай всего лишь выразил по этому поводу «озабоченность». Однако некоторые его министры уже проявляли куда большую тревогу. 'C'est la guerre européenne' («Это европейская война». –
Однако Николай устоял перед их давлением. Он обратился к кайзеру Вильгельму и слал ему телеграмму за телеграммой, умоляя остановить Австрию и не допустить развязывания войны, подчеркивая необходимость мирного разрешения этого кризиса. Немцы в ответ подавали неоднозначные сигналы, а царские министры продолжали доказывать преимущества войны. Теперь к Сазонову присоединились военный министр генерал Владимир Сухомлинов, глава генштаба генерал Николай Янушкевич, министр сельского хозяйства Александр Кривошеин и председатель Думы Родзянко. Наконец царь сдался. 17 июля была объявлена, а на следующий день началась всеобщая мобилизация. Война, таким образом, стала неизбежной. Узнав об этом, Александра ворвалась в кабинет мужа, полчаса напролет они проспорили. Это решение застало императрицу врасплох, она была вне себя. Вернувшись в свои покои, Александра бросилась ничком на кушетку и зарыдала. «Все кончено, – сказала она Вырубовой, – будет война». А Николай, как подметила Вырубова, был спокоен: он наконец разобрался с мучительным, неотступно нависавшим над ним вопросом{64}.
Девятнадцатого июля (1 августа по н. ст.) Германия объявила войну России. Распутин телеграфировал Вырубовой для передачи Николаю и Александре: «Милые, дорогие, не отчаивайтесь!»{65} На следующий день он телеграфировал напрямую Николаю:
«О милый, дорогой, мы к ним с любовью относились, а они готовили мечи и злодействовали на нас годами. Я твердо убежден, все испытал на себе, всякое зло и коварство получит злоумышленник сторицей, сильна Благодать Господня, под ее покровом останемся в величии»{66}.
Двадцать четвертого июля войну России объявила Австро-Венгрия. Распутин послал царице обнадеживающую телеграмму: «Господь с вас своей руки никогда не снимет, а утешит и укрепит»{67}. Хотя до сих пор он изо всех сил бился за мир, теперь, когда война уже началась, Распутин стремился к победе и больше ни разу не выразил сомнения в правоте российского дела и не колеблясь утверждал необходимость сражаться вплоть до полной победы над врагами{68}.
Двадцать шестого июля он телеграфировал Вырубовой:
«Все от востока до запада слились единым духом за родину, это радость величайшая»{69}.