Натрий высказался в том смысле, что дальше можно не продолжать. Все и так ясно, как день. Он предложил всем элементам, задействованным в медицинских исследованиях, по мере возможности объединиться и создать еще более сильные антибиотики, что, в свою очередь, ускорит мутацию вирусов и появление новых штаммов, невосприимчивых к антибиотикам.
И уже в скором времени, предсказывал натрий, любая болезнь человека – даже легкое недомогание, даже прыщи и раздражение кожи в паху, – станет не только неизлечимой, но и смертельной. «Человечество вымрет, – заявил натрий в передаче Килгора Траута. – И все химические элементы снова будут чисты и безгрешны, как это было вначале, при рождении Вселенной».
Железо и магний одобрили предложение натрия. Фосфор поставил вопрос на голосование. Предложение было принято единогласно.
Килгор Траут находился буквально в двух шагах от Американской академии искусств и литературы – в тот вечер, в сочельник 2000 года, когда парализованный композитор Золтан Пеппер сказал жене, что сейчас мы работаем с мозгами, которые приходится брать пинцетом, и разразился гневной тирадой насчет всеобщего помешательства, выражающегося в стремлении заставлять людей соревноваться с машинами, которые заведомо их умнее. Но Траут не мог его слышать. Их разделяла толстая каменная стена.
Пеппер задал риторический вопрос: «А это вообще обязательно – унижать нас с такой изощренной изобретательностью? Да еще при таких затратах? Мы, собственно, и никогда не считали себя шибко умными».
Траут сидел на своей койке в приюте для бездомных. Возможно, самый плодовитый за всю историю литературы писатель, работавший в жанре рассказа, был задержан полицией при облаве в Нью-Йоркской публичной библиотеке на углу Пятой авеню и Сорок второй улицы. И самого Траута, и еще три десятка бездомных, живших в библиотеке – Траут называл их «священным скотом», – загнали в черный школьный автобус и сдали в приют, располагавшийся у черта на куличках, на 155-й улице в западном Манхэттене, в здании бывшего Музея американских индейцев.
Сам музей еще пять лет назад переехал в более безопасный район вместе со всеми детритами практически уничтоженных аборигенов и диорамами, изображавшими жизнь индейцев до того, как все встало раком.
11 ноября 2000 года Трауту исполнилось восемьдесят четыре. В День труда в 2001 году ему все еще будет восемьдесят четыре. Но к тому времени землетрясение подарит ему – и всем нам – неожиданный
Когда закончатся эти повторные десять лет, Траут напишет в своих мемуарах под названием «Мои десять лет на автопилоте», в книге, которая так и останется незавершенной: «Слушайте, что-то же тащит нас через эти колючки. Если не времетрясение, значит, что-то другое – не менее мощное и пакостное».
«Этот человек, – писал я во «Времетрясении-1», – был единственным ребенком в семье. Когда ему было двенадцать, его отец, университетский профессор в Нортгемптоне, штат Массачусетс, убил его мать».
Я писал, что с осени 1975 года Траут пустился бродяжничать и взял в привычку выбрасывать свои рассказы на помойку вместо того, чтобы предлагать их издательствам. Это случилось после того, как Траут узнал о смерти своего единственного сына Лиона, дезертира из Корпуса морской пехоты США. Я писал, что Лиону отрезало голову в результате несчастного случая на верфи в Швеции, где тот получил политическое убежище и работал сварщиком на судостроительном заводе.
Я писал, что Траут стал бомжом в пятьдесят девять лет, и с тех пор у него больше не было дома, и лишь незадолго до смерти ему дали номер люкс имени Эрнеста Хемингуэя в доме отдыха для престарелых писателей «Занаду».
Когда Траута привезли в бывший Музей американских индейцев – бывшее напоминание о самом длительном и широкомасштабном геноциде в истории, – «Сестрички Б-36», так сказать, жгли ему карман. Траут закончил рассказ еще в публичной библиотеке, но не успел от него избавиться – из-за полицейской облавы.
Так что он, не снимая матросской шинели, которой разжился на благотворительной раздаче излишков военного имущества, сказал клерку в приюте, что его зовут Винсент Ван Гог и что у него не осталось вообще никого из родных – и сразу же вышел обратно на улицу, где стоял настоящий дубак. Холодрыга была такая, что даже у бронзовых памятников отморозило яйца. Так что Траут не стал отходить далеко от приюта и выкинул рукопись в мусорный бак, прикованный цепью к пожарному гидранту перед зданием Американской академии искусств и литературы.
Когда он минут через десять вернулся в приют, клерк сказал: «Где же вы были, Винс? Мы скучали по вам», – и показал ему его койку. Койка стояла впритык к стене, примыкающей к смежному зданию академии.
На другой, академической стороне этой стены, над столом Моники Пеппер висела картина Джорджии О’Киф. Выбеленный коровий череп на некрашеном голом полу. На стороне Траута, прямо над его койкой, висел плакат, призывавший его не совать свой прибор для «динь-диня» куда бы то ни было, не надев предварительно презерватив.
Потом Траут и Моника познакомятся, но уже после времетрясения, уже после того, как закончатся повторные десять лет, и нас всех опять пришибет свободой воли. Кстати, письменный стол в кабинете у Моники когда-то принадлежал писателю-романисту Генри Джеймсу. А стул – композитору и дирижеру Леонарду Бернстайну.
Когда Траут потом узнал, что его койка и ее письменный стол стояли так близко друг к другу в течение пятидесяти одного дня, остававшихся до времетрясения, он высказался примерно в таком ключе: «Будь у меня базука, я бы пробил большую дыру в этой стене между нами. Если бы мы оба остались живы, я бы спросил у тебя, что такая хорошая девчонка делает в таком мрачном месте?»
Там, в приюте, бомж с соседней койки пожелал Трауту счастливого Рождества. Траут ответил: «Дзинь-дзинь!»
Да, ответ вроде бы подходил к празднику: «дзинь-дзинь», «дин-дон» – напоминает перезвон колокольчиков на санях Санта Клауса. Но это было случайное совпадение. На самом деле Траут отвечал «дзинь-дзинем» всякий раз, когда к нему обращались с пустым дежурным приветствием типа «Как жизнь?», «Как дела» и тому подобное, независимо от времени года.
В зависимости от сопутствующих обстоятельств, от выражения лица, от того, каким тоном были сказаны эти слова, ответ Траута и вправду мог означать: «И вам тоже счастливого Рождества!» Но мог означать и прямо противоположное, как гавайское слово
В «Занаду», летом 2001 года, я спросил у Траута, что это за странное словечко, «дзинь-дзинь», прямо-таки
А через час после нашего разговора, незадолго до начала пляжного пикника, Траут поманил меня пальцем, приглашая войти к нему в номер. Он закрыл за мной дверь и спросил: «Тебе действительно интересно, откуда взялось это самое «дзинь-дзинь»?»
Вообще-то мне вполне хватило и первого объяснения. Но Траут сам хотел рассказать больше. Мой невинный вопрос разбередил воспоминания о его страшном детстве в Нортгемптоне. И чтобы изгнать этих бесов, ему нужно было кому-то о них рассказать.
«Когда мне было двенадцать, – сказал Килгор Траут, – мой отец убил мою мать».
«Ее тело он спрятал в подвале, – продолжал Траут, – но я, конечно, об этом не знал. Я только видел, что мамы нет. Отец божился, что вообще ничего не знает. Не знает, куда она делась. Как часто делают женоубийцы, он сказал, что, наверное, мама уехала в гости к родственникам. Он убил ее утром, когда я ушел в школу».
«В тот вечер он сам приготовил ужин. Сказал, что если мать не объявится до завтрашнего утра, он заявит в полицию о ее исчезновении. Он сказал: «В последнее время она была сильно уставшей и жутко нервной. Ты не замечал?»
«Он был совершенно больным человеком, – продолжал Траут. – В смысле, психически ненормальным. Он пришел ко мне в комнату посреди ночи. Разбудил меня и объявил, что ему нужно сказать мне одну очень важную вещь. Это был всего-навсего пошлый анекдот, но в больной голове отца эта история сделалась притчей о жестоких ударах судьбы, которые сыплются на него градом. Это был анекдот про беглого преступника, который спрятался от полиции в доме одной своей знакомой».
«У нее в гостиной был высокий потолок с деревянными балками перекрытий». – Тут Траут помедлил. Мне показалось, что он полностью погрузился в рассказ, точно так же, как это было, наверное, с его отцом.
Там и тогда, в номере люкс, названном в честь самоубийцы Эрнеста Хемингуэя, Траут продолжил: «Эта женщина, знакомая того человека, была вдовой. Он разделся догола, а она пошла подобрать ему что-нибудь из одежды покойного мужа. И тут в дверь постучали. Это пришли полицейские со своими дубинками. Беглый преступник не успел даже одеться и, как был голый, забрался на балку под потолком. Женщина открыла дверь и впустила полицейских. Только тот парень спрятался неудачно. У него были просто огромные яйца, и эти яйца свисали с балки, как говорится, во всей красе».
Траут снова помедлил.
«Полицейские спросили у женщины, где парень. Та ответила, что не знает, о каком парне речь, – продолжал Траут. – Кто-то из полицейских заметил огромные яйца, свисавшие с балки, и спросил, что это такое. Женщина сказала, что это китайские храмовые колокольчики. Он ей поверил. И сказал, что всегда мечтал послушать, как звенят китайские храмовые колокольчики».
«Он ударил по ним дубинкой, но не раздалось ни звука. Тогда он ударил сильнее, гораздо сильнее. Знаешь, что закричал этот парень, чьи были яйца?» – спросил меня Траут.
Я сказал, что не знаю.
«Он закричал: «ДЗИНЬ-ДЗИНЬ, МУДИЛА!»
Академии надо было перевезти штатных сотрудников и все самое ценное имущество в более безопасный район еще тогда, когда Музей американских индейцев вывез из старого здания свои геноцид-сувениры. Но академия по-прежнему располагалась на мрачной окраине – у черта на куличках, где на многие мили вокруг обитали никчемные люди, жизнь которых не стоила того, чтобы жить, – потому что у ее павших духом и впавших в уныние академиков не было ни сил, ни желания затевать переезд.
Сказать по правде, за судьбу академии тревожился только служебный персонал: конторские служащие, уборщицы, сотрудники отдела технической службы и службы охраны. Их совершенно не волновало, что станется со старомодным искусством. Им нужна была работа – пусть даже самая дурацкая и бессмысленная. В этом они мало чем отличались от людей из тридцатых годов, которые во время Великой депрессии хватались за любую работу, какая была, и считали, что им повезло.
Траут рассказывал, что в то время с работой действительно было туго. Если ему и удавалось куда-то устроиться, это была работа из категории «вычищать птичий помет из часов с кукушкой».
Ответственному секретарю академии работа была, безусловно, нужна. Моника Пеппер, так похожая на мою сестру Элли, была единственной кормилицей семьи: содержала и себя, и мужа Золтана, которого сама же и искалечила неудачным прыжком с вышки. Она укрепила вход в здание, заменив деревянную дверь стальной, в полдюйма толщиной, с узким
Моника сделала все возможное, чтобы здание академии смотрелось таким же заброшенным и разграбленным, как и живописные руины Колумбийского университета в двух милях к югу. Окна, как и входная дверь, были наглухо закрыты стальными листами, скрытыми под фанерными щитами. Эти щиты, выкрашенные в черный цвет, были густо исписаны граффити, которые шли по всему фасаду. Настенной росписью занимались сами сотрудники. Моника лично вывела «НА ХУЙ ИСКУССТВО!» ярко-оранжевой и красной краской прямо на стальной входной двери.
Случилось так, что охранник, афроамериканец по имени Дадли Принс, выглянул в этот самый
Вот как Траут выглядел издалека: вместо брюк на нем были три пары теплых кальсон, и из-под матросской шинели торчали тощие икры как бы в обтягивающих рейтузах. Вместо ботинок он носил сандалии – еще одна деталь, усугублявшая его сходство с женщиной, – а голову повязывал платком на манер русских бабушек, причем раньше этот платок был детским одеяльцем с рисунком из красных воздушных шаров и голубых медвежат.
Траут стоял перед мусорным баком и что-то доказывал ему, размахивая руками, как будто это был никакой не бак, а редактор в старомодном издательстве – а четырехстраничная рукопись, только что выброшенная на помойку, была гениальным романом, который, вне всяких сомнений, пойдет нарасхват. Траут вовсе не спятил. Позже он скажет об этом своем представлении: «Со мной-то все было в порядке – это мир тихо рехнулся от нервного расстройства. Лично я замечательно развлекался посреди всего этого кошмара, спорил с воображаемым редактором по поводу бюджета рекламной кампании, и кто кого будет играть в экранизации романа, и как меня пригласят выступать в телешоу. Ну, так. По приколу».
Его поведение было настолько из ряда вон, что проходившая мимо настоящая старенькая бомжиха спросила его: «Лапуль, у тебя все хорошо?»
На что Траут ответил с глубоким, искренним чувством: «Дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь!»
Но когда Траут вернулся в приют, охранник по имени Дадли Принс отпер стальную дверь, вышел на улицу и от скуки и любопытства вытащил рукопись из мусорного бака. Ему было интересно, что именно эта старенькая бомжиха, у которой наверняка были все основания покончить с собой, похоронила в помойке с таким исступлением.
Не знаю, надо это кому-нибудь или нет, но я все-таки приведу здесь отрывок из «Времетрясения-1», в котором я цитировал избранные места из незаконченных мемуаров Килгора Траута «Мои десять лет на автопилоте», где тот рассуждает о времетрясении и его последующих толчках – повторном десятилетии.
«Времетрясение 2001 года – это космический мышечный спазм, судорога Судьбы. В этот год, 13 февраля, ровно в 14.27 по нью-йоркскому времени у Вселенной случился приступ неуверенности в себе. Надо ли продолжать расширяться бесконечно? Какой в этом смысл?»
«Вселенная фибриллировала в нерешительности. Может быть, стоит вернуться к той точке, откуда все начиналось, а потом снова устроить Большой Взрыв?»
«Вселенная неожиданно сжалась на десять лет. В результате нас всех перебросило обратно в 17 февраля 1991 года. Лично я в это время, а именно в 07.51 утра, стоял в очереди перед входом в банк крови в Сан-Диего, штат Калифорния».
«По каким-то известным лишь ей причинам Вселенная решила повременить с возвращением к истокам. И продолжила расширяться. Я не знаю, что именно определило ее решение. Хотя я прожил на свете восемьдесят четыре года – или даже девяноста четыре, если считать повторные десять лет, – у меня нет ответов на многие вопросы касательно Вселенной».
«Теперь кое-кто утверждает, что сама продолжительность этого временного повтора – без четырех дней десять лет – есть доказательство, что Бог существует и что Он оперирует в десятичной системе счисления. У Него десять пальцев на руках и ногах, в точности, как у нас, и Он использует их при счете».
«Лично мне это сомнительно. И это не моя вина. Я таким уродился, и тут уже ничего не попишешь. Даже если бы мой отец, Реймонд Траут, орнитолог, преподаватель в Колледже Смит в Нортгемптоне, штат Массачусетс, не убил мою мать, домохозяйку и поэтессу, я все равно был бы таким, какой есть. Но опять же я мало смыслю в религиях, я никогда их серьезно не изучал, и мое мнение по данному вопросу будет явно некомпетентным. Единственное, что я знаю наверняка: правоверные мусульмане не верят в Санта Клауса».
В тот первый из двух сочельников 2000 года тогда еще истово верующий охранник, афроамериканец по имени Дадли Принс, решил, что «Сестрички Б-36» – это, возможно, послание Академии от самого Господа Бога. В конце концов то, что случилось с планетой Бубу, мало чем отличалось от того, что происходило сейчас с его собственной планетой, и особенно – с его работодателями, Американской академией искусств и литературы, а вернее, с жалкими остатками академии, располагавшейся у черта на куличках, на 155-й улице в западном Манхэттене, в двух шагах к западу от Бродвея.
Траут потом познакомился с Принсом – так же, как с Моникой Пеппер, так же, как и со мной, – уже после времетрясения, уже после того, как закончились повторные десять лет, и нас всех снова пришибло свободой воли. После времетрясения Принс разуверился в существовании мудрого и справедливого Боженьки. Сама идея такого Бога ничего, кроме презрения, у него не вызывала. Точно так же, как у моей сестры Элли. Однажды Элли сказала вроде как про свою жизнь, но на самом деле – про жизнь каждого человека: «Если Бог существует, Он ненавидит людей, это точно. И мне больше нечего добавить».
Когда Траут услышал о том, что Принс так серьезно воспринял его рассказец «Сестрички Б-36» в тот первый из двух сочельников 2000 года – а Принс был уверен, что старая бомжиха, когда выбрасывала на помойку исписанные страницы, устроила такой экспрессивный спектакль исключительно для того, чтобы привлечь его, Принса, внимание: чтобы он заинтересовался и вытащил эти странички из мусорки, – так вот, когда Траут об этом услышал, он сказал: «Это и неудивительно, Дадли. Если кто верит в Бога – а ты тогда верил, – тот запросто сможет поверить в планету Бубу».
А теперь я расскажу, что произойдет с Дадли Принсом, этим монументальным образчиком добропорядочного гражданина и стража порядка – при оружии, все как положено, – облеченного властью и облаченного в форму охранной фирмы, которая круглосуточно караулит издыхающую академию, я расскажу, что случится с ним через пятьдесят один день после первого из двух сочельников 2000 года. Времетрясение перебросит его обратно в одиночную камеру, в
Ну, да, после времетрясения он стал моложе на десять лет, только радости с этого было мало. Для него это значило только одно: он опять отбывал свои два пожизненных срока, безо всякой надежды на условно-досрочное освобождение, за изнасилование и убийство Кимберли Вонг, десятилетней девочки китайско-американского и итало-американского происхождения, в наркоманском притоне в Рочестере – за преступление, которого не совершал!
Утешало одно: в начале повторного десятилетия Дадли Принс, как и каждый из нас, помнил все, что с ним будет в ближайшие десять лет. Он знал, что через семь лет его оправдают на основании ДНК-экспертизы засохшей семенной жидкости, оставшейся на трусиках жертвы. Результат экспертизы, подтверждающей его невиновность, вновь найдут спрятанным в плотный конверт в сейфе у окружного прокурора, который осудил Дадли Принса по ложному обвинению, надеясь тем продвинуть свою кандидатуру на губернаторских выборах.
Кстати, еще через шесть лет этого самого прокурора найдут на дне озера Кайюга с цементными башмаками на ногах. А Принс тем временем снова получит аттестат о полном среднем образовании, снова уверует в Бога и т. д., и т. п.
А потом, когда Принса вновь выпустят из тюрьмы, его опять пригласят выступать в телевизионных ток-шоу вместе с другими людьми, которые были несправедливо осуждены, а потом справедливо оправданы, и он будет рассказывать о том, как ему повезло, что его упекли в тюрьму, потому что именно там он обрел Иисуса.
В какой-то из двух сочельников 2000 года – не важно, в который именно, если не принимать во внимание представления людей о том, что происходит – бывший зек Дадли Принс принес «Сестричек Б-36» в кабинет Моники Пеппер. Ее муж Золтан, сидя в своей инвалидной коляске, предсказывал скорый конец всеобщей грамотности – уже в самом что ни есть обозримом будущем.
«Пророк Мухаммед не умел ни читать, ни писать, – разглагольствовал Золтан. – Иисус, Мария и Иосиф наверняка тоже были неграмотными. Мария Магдалина уж точно была неграмотной. Король Карл Великий признавался, что не владеет грамотой. Ведь это такая хитрая премудрость! Во всем Западном полушарии не было ни одного человека, который умел бы читать и писать. Даже мудрые майя, инки и ацтеки не знали грамоты, пока не пришли европейцы».
«Кстати, и большинство европейцев в то время не знали грамоты. А те немногие, которые знали, относились к числу узких специалистов. И помяни мое слово, солнце, благодаря телевидению уже очень скоро мы все снова станем неграмотными».
И вот тут Дадли Принс произнес, в первый раз или уже во второй, без разницы: «Прошу прощения, но, по-моему, кто-то пытается нам что-то сказать».
Моника пробежала глазами «Сестричек Б-36», а под конец раздраженно поморщилась и объявила, что это бред. Она отдала рукопись мужу. Тот только глянул на имя автора, и его аж передернуло. «Боже правый, – воскликнул Золтан, – опять Килгор Траут! Четверть века ни слуху ни духу, и вот он опять тут как тут!»
Я сейчас объясню, почему Золтан Пеппер так бурно отреагировал. Когда Золтан учился в десятом классе – он тогда жил в Форт-Лодердейле, штат Флорида, – он переписал фантастический рассказ из какого-то старого журнала из отцовской коллекции фантастики и, выдав за собственное сочинение, сдал его миссис Флоренс Уилкерсон, их учительнице английского. Это был один из последних рассказов Траута, отданных им в издательство. Когда Золтан учился в десятом классе, Траут уже бомжевал вовсю.
В «позаимствованном» рассказе говорилось о некоей планете в другой галактике, где жили маленькие зеленые человечки с единственным глазом на лбу. Эти самые человечки могли добывать себе пищу лишь при условии, что им удастся продать кому-то товар или услугу. Потом на планете закончились покупатели. Нужно было срочно принимать какие-то меры, но никто ничего умного не придумал. Все маленькие зеленые человечки умерли голодной смертью.
Миссис Уилкерсон заподозрила плагиат. Золтан признался, что действительно слямзил рассказ. Он не думал, что это какое-то преступление. С его точки зрения, это было забавно и даже весело. Для него плагиат был криминалом не больше, чем
Миссис Уилкерсон решила преподать Золтану урок. Заставила его написать на доске: «Я УКРАЛ СОБСТВЕННОСТЬ КИЛГОРА ТРАУТА», – перед всем классом. А потом в течение целой недели он должен был сидеть на ее уроках, повесив на грудь картонную табличку с большой буквой «П». Сегодня ее затаскали бы по судам за подобное обращение с учениками. Но тогда все было по-другому.
Идею этого наказания для Золтана Пеппера миссис Уилкерсон почерпнула, конечно же, в романе Натаниела Готорна «Алая буква». Женщине, героине романа, приходится носить на груди алую букву «П» – что в данном случае означает «прелюбодейка», – потому что она разрешила мужчине, который не был законным мужем, излить семя в ее родовые пути. Она упорно не говорит, как зовут этого человека. Ведь он
Поскольку Дадли Принс сказал, что рассказ выбросила на помойку какая-то бомжиха, Золтану даже в голову не пришло, что это мог быть сам Траут. «Наверное, это была его дочь или внучка, – рассуждал он вслух. – А сам Траут наверняка давным-давно умер. Я очень на это надеюсь, чтоб ему гнить в аду вечно!»
Но Траут был жив-здоров. И находился всего в двух шагах! И чувствовал себя замечательно! Он так обрадовался, что избавился наконец от «Сестричек Б-36», что тут же уселся за новый рассказ. Начиная с четырнадцати лет он писал в среднем по одному рассказу каждые десять дней. То есть в год выходило около тридцати шести. Это мог быть его две тысячи пятисотый рассказ! На этот раз действие происходило не на другой планете, а в кабинете психиатра в Сент-Поле, штат Миннесота.
Рассказ назывался «Доктор Шаденфройд»[7], по имени главного героя, этого самого мозгоправа. Его пациенты лежали на кушетке и говорили без умолку – все, как положено, – но Шаденфройд запрещал им рассказывать о себе. Они могли говорить только о посторонних вещах, о всяких дурацких или бредовых эпизодах, приключившихся с абсолютно незнакомыми им людьми – с героями заметок из макулатурных таблоидов, которые раздаются бесплатно в любом супермаркете, или с участниками телевизионных ток-шоу.
Если пациент случайно произносил слова: «я», «мне», «мое», «мой», – доктор Шаденфройд приходил в бешенство. Он, как ужаленный, вскакивал с кресла. Топал ногами. Размахивал руками.
Он наклонялся над пациентом и кричал ему прямо в лицо, брызжа слюной: «Когда ты уже уяснишь, что ты вообще никому неинтересен! Да, ты! Скучный, никчемный, ничтожный кусок дерьма! Все твои проблемы, они оттого, что ты полагаешь, будто ты что-то значишь! Каждая самодовольная задница мнит себя центром мира! Ты вот кончай упиваться собой, или катись отсюда ко всем чертям!»