Можно представить себе последствия введения парламентаризма императорским указом в 1825 или 1835 гг., без решения тех проблем, над которыми бились Сперанский и Новосильцев: в лучшем случае, была бы воспроизведена барочная политическая система Речи Посполитой, вырождающаяся в аристократическую олигархию шляхетская республика. В худшем — произошел бы раскол между допущенными к выборам привилегированными верхушками разных исторических земель. В обоих случаях верховная власть в империи утрачивала бы суверенный («самодержавный») характер, главное достижение политических режимов Северной Евразии XV–XVI вв. При этом утраченный суверенитет не доставался никакой политической нации — общеимперской или некой региональной, этнонациональной, а просто распылялся между аристократами и помещиками, объединяющими власть и собственность на земли и крестьян в нерасчленимое целое, как в средневековом «феодализме». Может быть, на обломках Российской империи могла бы со временем возникнуть некая новая версия современного общества, но Николай I видел своим долгом сохранение империи и не считал оправданным даже временный откат в архаическое состояние аристократической олигархии и дворянской вольницы.
Защита суверенного — полностью независимого от внешних сил — характера верховной власти как атрибута современной («европейской») державы выглядела насаждением отсталого («азиатского») самодержавия не только по контрасту с конституционными европейскими режимами. В самом российском обществе уже существовал социальный слой, для которого свобода публикации книг или идеи политического представительства являлись важной ценностью, и с точки зрения этого слоя людей режим Николая I был безусловно консервативен и даже реакционен. С сегодняшней дистанции мы можем охарактеризовать реакционность этого режима как достаточно «современную», напоминающую скорее авторитарную систему, чем власть деспота былых столетий. При всех личных капризах и эксцессах, власть императора воспринималась как воплощение государственной системы, а он сам — как главный чиновник в государстве, действующий в основном в рамках законов. Его реакционный политический курс опирался на современные государственные институты, от системы цензуры (был создан специальный Главный цензурный комитет) до учреждения политической полиции (Третье отделение Собственной его Императорского Величества канцелярии, 1826 г.). Вооруженной силой Третьего отделения был Корпус жандармов — так называемая «наблюдательная полиция», учрежденная императорским указом от 28 апреля 1827 г. Несмотря на сравнительную малочисленность штата — 16 чиновников Третьего отделения и 4278 жандармов (по одному на 10500 жителей империи) — современникам новая организация казалась воплощением тотального контроля государства над обществом.
Помимо «национально-гражданского» восстания декабристов, установлению реакционного политического климата николаевского царствования способствовало и «национально-сепаратистское» восстание в Царстве Польском в ноябре 1830 г. Формально включенное в состав России, Царство Польское обладало признаками собственной государственности, за исключением свободы внешней политики. В Царстве действовали собственная конституция и парламент (польский Сейм), правительство, собственные вооруженные силы (30-тысячная армия содержалась на средства имперского бюджета). Раздражавшие польское общество частые случаи нарушения автономии воспринимались как нарушение именно с точки зрения представления о полной автономии Польши. С точки же зрения Санкт-Петербурга, Царство Польское являлось частью империи, а потому вмешательство в дела польских властей — будь то введение предварительной цензуры или преследования по политическим мотивам — никак не считалось незаконным.
29 ноября 1830 г. в Варшаве вспыхнуло организованное восстание. Для начала восставшие попытались убить наместника, бывшего кандидата на имперский трон великого князя Константина Павловича, однако ему удалось бежать из дворца. На своем пути во дворец заговорщики убили обер-полицмейстера Варшавы Михала Любовидского (
Как и восстание декабристов, польское ноябрьское восстание показало, что «дух времени», заставивший Александра I искать варианты инкорпорирования национального принципа в систему империи, не был лишь романтической фантазией. Как оказалось, ощущение себя частью некой нации становилось все более распространенным и требовало новых политических форм для самовыражения. Декабристы, представлявшие привилегированное сословие дворян, готовы были ради нового идеала гражданской и культурной нации разрушить систему, гарантировавшую их исключительный социальный статус. С другой стороны, создание автономного Царства Польского как национального государства этноконфессиональной общности поляков не помешало развитию стремлений к установлению полного национального суверенитета (в смысле международных отношений) и даже «имперских» притязаний на земли бывшего ВКЛ, не являвшихся «польскими национальными» в современном смысле.
В 1830 г. революции, движимые по-разному понимаемой национальной идеей, сотрясли наиболее передовые европейские страны. В июле революция во Франции свергла авторитарный режим короля Карла X, явившись победой гражданской нации: была восстановлена роль Палаты Представителей, расширено избирательное право, защищались права личности, новый конституционный монарх Луи-Филипп принял титул «короля французов» (вместо прежнего «короля Франции и Наварры») и получил прозвище «короля-гражданина». В августе разразилась революция, в результате которой на землях южных провинций Нидерландов возникло независимое Бельгийское королевство — преимущественно католическое и франкоговорящее. Революция как проявление мобилизации части населения, осознавшего себя единой нацией — сплоченной на основании тех или иных принципов солидарности, — становилась неотъемлемой частью современности. Ноябрьское восстание в Царстве Польском разразилось на фоне (и под прямым воздействием) летних революций 1830 г., и характерно, как отреагировали на это восстание имперские власти.
Можно спорить, почему не была предпринята попытка подавить восстание немедленно, используя части российского гарнизона — и почему правительственные войска были вообще выведены с территории Царства Польского. Имперские власти не отреагировали на сам факт восстания, которое носило далеко не «европейский» характер политического протеста. Убийства (даже без всякого революционного трибунала) неугодных сановников или вовсе безвредных дворцовых лакеев ни в какую версию «современности» не вписывались и выглядели проявлением обычного «варварского» бунта. Однако полицейские меры по прекращению бессудных расправ приняты не были. 4 декабря в Варшаве было сформировано Временное правительство, а 13 декабря Сейм официально объявил национальное восстание против империи — и вновь без ответа со стороны Санкт-Петербурга. Посланные туда на переговоры представители восставших беспрепятственно вернулись обратно, хотя их с полным основанием можно было рассматривать как государственных преступников (наподобие декабристов). Николай I отказался обсуждать выдвинутые восставшими требования — гарантии невмешательства во внутренние дела Царства Польского и передачу ему земель бывшего ВКЛ, но пообещал амнистию участникам восстания. Больше двух недель после возвращения посланцев из Санкт-Петербурга восставшие обсуждали дальнейшие действия. Возобладала позиция радикалов, и 25 января 1831 г. Сейм принял решение о детронизации Николая I и запрете представителям династии Романовых занимать польский трон. Казалось бы, после попытки убийства Константина Павловича и объявления восстания этот документ мало что менял в отношениях сторон конфликта. Однако умудренный опытом постаревший князь Адам Чарторыйский, который до последнего сопротивлялся детронизации Николая I, именно это решение счел роковым. «Вы погубили Польшу!» — заявил он радикальным депутатам Сейма, все же ставя свою подпись под документом. Спустя 10 дней российская армия перешла границу Царства и началась тяжелая военная кампания, в которой имперские войска неоднократно терпели поражение. Варшава пала в начале сентября, в октябре сдались последние отряды восставших.
Даже если промедление с началом военных действий объяснялось необходимостью привести в боеспособное состояние и стянуть к границе разбросанные по зимним квартирам части имперской армии, очевидно, что акт 25 января сыграл роль спускового крючка для вторжения в Царство Польское. Тем более, если учесть, что собранные к началу февраля правительственные силы лишь немногим превосходили по численности войска восставших и ради достижения решающего перевеса имело смысл подождать еще несколько месяцев. Видимо, с точки зрения Николая I абсолютно недопустимым являлось покушение на суверенитет государственной власти, а не сама национальная революция внутри провинции империи, не выходящая в своих требованиях за ее пределы. Сразу после подавления восстания была объявлена полная амнистия повстанцам — небывалый политический жест в ту эпоху, тем более беспрецедентный для российского самодержавия. Впрочем, из амнистии были сделаны важные исключения: она не распространялась на участников резни 29 ноября в Варшаве, членов сейма, голосовавших за детронизацию Николая, и польских офицеров, бежавших за границу. Таким образом, она касалась лишь тех, кто действовал — даже с оружием в руках — по политическим мотивам в рамках имперского суверенитета (т.е. не отвергая публично конституцию Царства Польского, дарованную российским императором). Убийцы безоружных в Варшаве и эмигранты оказывались вне поля легитимности с точки зрения имперской суверенной власти.
Акт Сейма 25 января 1831 г. денонсировал конституцию Царства Польского, дарованную императором Александром I. Текст конституции был помещен в Оружейную палату Московского кремля среди других славных реликвий прошлого, а вместо нее был провозглашен Органический статут — скорее конституционный акт Российской империи, регламентирующий организацию одной из ее провинций, чем самостоятельная конституция этой провинции. Впрочем, и этот документ в значительной части остался лишь на бумаге. Был принят курс на интеграцию Царства Польского в состав Российской империи, начиная с отмены метрической системы и введения рубля и кончая унификацией с остальной империей административной системы, законодательства, введения русского языка в делопроизводство и систему образования. Сознательно направленная на укрепление суверенитета имперской власти над Польшей и разрушение институтов и социальной базы польской политической и этнокультурной нации, политика Николая I была реакционной — но вполне реформаторской. Признавая значение современного эффективного государства и нации как его основы, режим Николая I наделял абсолютной ценностью суверенитет имперской власти, интересам которого подчинялось все остальное. Причем, эта власть на практике олицетворялась не столько с династией и фигурой монарха, сколько с государственной системой, в совершенствование которой Николай внес огромный вклад.
8.7. Поиски конструктивной реакции на нацию как угрозу
Для того чтобы государство работало как идеальная машина камералисткой утопии, полностью исключив произвол «человеческого фактора», вся его деятельность должна регулироваться единой «программой» — законами. Чтобы любой чиновник мог своевременно сориентироваться, какой именно закон подходит к конкретному случаю и правильно понять его, законы должны быть классифицированы по определенной системе и следовать единой логике, основанной на некоторых самых общих базовых принципах. Эта идея впервые в полной мере осуществилась на практике лишь в наиболее «современной» стране Европы начала XIX в. — Франции. Для того чтобы появился гражданский кодекс Наполеона, понадобилось меньше четырех лет: от принятия принципиального политического решения, через работу по составлению, систематизации и редакции разнородного корпуса законодательных актов, к «рецензированию» сообществом правоведов, сложной процедуре принятия Государственным советом — и к публикации законов в газете, а после и всего кодекса отдельным изданием.
В России попытки систематизации законов растянулись на весь XVIII век, семь уложенных комиссий (начиная с учрежденной Петром I в феврале 1700 г.) безрезультатно пытались сдвинуть решение этой задачи с мертвой точки. Сложно сказать, насколько задача систематизации законов в Российской империи была труднее систематизации французских законов — норм римского и канонического права, королевских ордонансов и постановлений провинциальных парламентов, а также местных норм обычного права. С одной стороны, в России уже действовало сравнительно недавнее Соборное уложение 1649 г., пусть и составленное по домодерным принципам классификации. С другой стороны, к царским указам и церковным нормам добавлялся авторитет шариата и местного права у мусульманских подданных империи, на землях бывшего ВКЛ и в балтийских губерниях действовали местные правовые нормы, в частности, магдебургское право в городах. Главной же проблемой было полное отсутствие специализированной юридической теории и корпорации профессиональных юристов, способных воспринимать законы через призму неких общих принципов. Не было самого «языка», на котором возможно было сформулировать эти принципы.
Мало что изменилось и к концу XVIII в., когда после смерти Екатерины II взошедший на престол Павел I учредил в декабре 1796 г. очередную Комиссию составления законов. Перед членами комиссии вновь была поставлена задача собрать существующие законы и сгруппировать их по трем категориям: уголовные, гражданские и государственные. Не преуспевшую в своей деятельности при Павле I, комиссию начинают реформировать при Александре I, многократно увеличив штат и создав разветвленную структуру специализированных отделений. Главное же, впервые практическую деятельность комиссии возглавил человек с юридическим образованием. В 1803 г. на должность главного секретаря комиссии пригласили лифляндского немца Густава Розенкампфа, окончившего юридический факультет Лейпцигского университета. Формально будучи подданным империи, он не знал ни реалий ее жизни, ни российских законов, ни русского языка, олицетворяя собой попытку прямого переноса «европейских» норм в Россию — как в эпоху Петра I. Возглавив комиссию по составлению Уложения, Розенкампф пригласил туда таких же юристов, как он сам — носителей современного («европейского») юридического сознания, образованных немцев и французов, не владевших русским языком и не знавших российской действительности. Существовавшие законы для них потребовалось сначала переводить на французский язык, что поглощало время и ресурсы и сводило на нет преимущества более эффективной структуры и профессионального состава комиссии. В 1808 г. Александр I назначил Сперанского в комиссию по выработке Уложения, и одновременно — товарищем (заместителем) министра юстиции, курирующим работу разросшейся Комиссии. Сперанский инструктировал Розенкампфа: «Вы призваны составить Уложение для обширнейшей в свете империи, населенной разными языками, славящейся своею силою, рабством, разнообразием нравов и непостоянством законов». Правда, как примирить это очевидное разнообразие с идеалом рационализации и унификации, не знал и сам Сперанский, которого критики обвиняли в попытке скопировать Кодекс Наполеона.
Сперанский начал с разработки Гражданского уложения, т.е. занялся гражданским правом, регулирующим индивидуальные права собственности, наследование имущества, взаимные обязательства и т.п. С точки зрения задачи модернизации и рационализации российского законодательства такое начало выглядело логично, поскольку права личности были наименее развитой его областью. Однако с точки зрения практических потребностей государства и реального социального устройства выбор Сперанского выглядел абстрактным теоретизированием. В российском имперском обществе основными субъектами права выступали не индивидуальные граждане, а коллективы: общины, сословия, а также этноконфессиональные группы. Как писал в своей «Записке» заклятый враг Сперанского Николай Карамзин, только поклонник всего иностранного мог «начинать Русское уложение главою о правах гражданских, коих в истинном смысле не бывало и нет в России».
У нас только политические или особенные права разных государственных состояний; у нас дворяне, купцы, мещане, земледельцы и пр. Все они имеют особенные права: общего нет, кроме названия русских.
В общем, это была лаконичная декларация «гоббсовского» состояния имперского общества, которое Сперанский пытался реформировать по «локковскому» сценарию. Сперанский намеревался прояснить права личности в обществе, а его критики указывали, что сначала нужно интегрировать в единое социальное пространство локальные сообщества статуса и соседства.
Как уже упоминалось, в результате конфликта со сторонниками альтернативных сценариев реформирования Российской империи, включая Карамзина, Сперанский на несколько лет попал в опалу, а Комиссия составления законов продолжала работать без осязаемых результатов до смерти Александра I в 1825 г. Николай I начал правление с того, что ликвидировал Комиссию после почти тридцати лет ее существования. Вместо нее в апреле 1826 г. было образовано Второе отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии в ранге министерства, с целью кодификации законодательства. Фактическим руководителем кодификационной деятельности был приглашен Михаил Сперанский. Сперанский предложил Николаю I сначала составить «Полное собрание законов» (публикация всех российских законов начиная с «Соборного уложения» 1649 г., в хронологическом порядке и без изменений), затем — «Свод законов» (действующие законы, очищенные от повторений и взаимных противоречий, — из нескольких вариантов оставляли позднейший), а на его основе составить «Уложение» (действующие законы, переработанные на основе общих принципов, с учетом современного состояния правовой науки и потребностей развития страны). Николай I принял только два первых пункта этого плана. «Уложение», по его мнению, вело к слишком серьезным потрясениям существовавшего в империи порядка вещей. В итоге под руководством Сперанского всего за шесть лет было составлено «Полное собрание законов» Российской империи в 45 томах (1832). В него вошло более 30 тысяч различных указов, актов и постановлений. После этого каждый год, до 1916 г., выходили новые тома ПСЗ. За ним последовал и «Свод законов» Российской империи в 15 томах. После первого издания 1832 г. «Свода законов» при Николае I были подготовлены еще два (вышли в 1842 и 1857 гг.), а между ними и позднее выходили ежегодные и сводные (за несколько лет) продолжения с указанием отмененных и измененных статей.
За несколько лет под руководством Сперанского была проделана работа, которую не смогли выполнить семь комиссий за предыдущие сто с лишним лет. По иронии истории, эпохальное достижение Сперанского во второй период его работы над кодификацией законов (при Николае I) стало результатом выбора стратегии, буквально следовавшей «Записке» 1811 г. его идейного оппонента Карамзина:
Сей труд велик, но он такого свойства, что его нельзя поручить многим. Один человек должен быть главным, истинным творцом Уложения Российского; другие могут служить ему только советниками, помощниками, работниками... Здесь единство мысли необходимо для совершенства частей и целого; единство воли необходимо для успеха. Или мы найдем такого человека, или долго будем ждать Кодекса!
…Мы говорили доселе о систематическом законодательстве: когда у нас нет людей способных для оного, то умерьте свои требования, и вы сделаете еще немалую пользу России. Вместо прагматического Кодекса издайте полную сводную книгу российских законов или указов по всем частям судным, согласив противоречия и заменив лишнее нужным, чтобы судьи по одному случаю не ссылались и на Уложение царя Алексея Михайловича, и на Морской устав, и на 20 указов, из коих иные в самом Сенате не без труда отыскиваются. Для сей сводной книги не требуется великих усилий разума, ни гения, ни отличных знаний ученых. Не будем хвалиться ею в Европе, но облегчим способы правосудия в России, не затрудним судей наших галлицизмом и не покажемся жалкими иностранцам, что, без сомнения, заслужим переводом Наполеонова Кодекса.
Если рассматривать «Полное собрание законов» и «Свод законов» как своего рода самоописание империи юридическим языком, то мы увидим крайне громоздкое повествование, часто противоречивое и сложное для понимания, сопротивляющееся попыткам любой однозначной классификации, кроме хронологической. Многослойное внутри, оно, тем не менее, описывало имперское социальное пространство лишь частично, с серьезными лакунами. В «Свод» не вошли военные и военно-морские законы, законы для Прибалтийских губерний, Царства Польского и Бессарабии, которые управлялись по специальным ведомственным и местным Сводам законов. Лишь частично были включены в общий имперский «Свод» законы по ведомству императорского двора, иностранным делам и православному вероисповеданию.
И все же, это был рабочий и работающий юридический текст, впервые закладывающий общие юридические основания для функционирования современного имперского государства и очерчивающий основные параметры единого имперского общества. Успеху кодификационной работы Сперанского в рамках Второго отделения канцелярии Николая I способствовали как иная стратегия и формат работы, так и накопленный опыт — в том числе в качестве сибирского генерал-губернатора. Многолетняя работа в Комиссии Густава Розенкампфа сыграла роль важной «прививки» культуры юридического мышления, которая позволила начать вырабатывать российскую имперскую юридическую культуру в соответствии с местными реалиями и требованиями политического строя.
Уже в 1828 г. по инициативе Сперанского ко Второму отделению были прикомандированы шесть студентов Московской и Петербургской духовных академий для получения специального юридического образования, в 1829 г. — еще девять студентов. Полтора года они знакомились с основами юридической теории и практической кодификационной работы, сдали экзамен и были отправлены на три года в Берлин изучать юриспруденцию. По возвращении они выдержали экзамены на степень доктора права и составили основу российской юридической науки. В 1835 г. при участии Сперанского в Петербурге было основано Императорское училище правоведения — элитное учебное заведение, готовившее высококвалифицированных специалистов для государственной службы. В результате впервые в России начинает формироваться слой современной профессиональной бюрократии — чиновников, воспитанных на идее служения не просто монарху и даже «государству», а закону, наглядным воплощением которого стали подготовленные под руководством Сперанского ПСЗ и Свод законов. С этого момента можно говорить о том, что современное государство в Российской империи перестает быть одним лишь абстрактным идеалом. Выпускники Училища правоведения, а затем и юридических факультетов университетов не просто разделяли утопию государственной машины, они были подготовлены к тому, чтобы «думать как государство» — на основании общих принципов и по правилам правовой культуры, усвоенных во время учебы, самостоятельно формулировать решения в возникающих новых и не предусмотренных инструкциями ситуациях. Вместе они и создавали, пока еще тонкую, прослойку нового «посткамералистского» государства, становящегося самостоятельным субъектом имперского реформизма — не совпадая вполне ни с окружением императора, ни с формирующейся интеллигенцией. Как отмечают историки бюрократии, именно при Николае I реалии жизни и опыт российских чиновников стал во многом идентичен опыту и жизненным обстоятельствам их западноевропейских коллег.
Николай I был достаточно просвещенным и современным человеком, чтобы оценить значение и политическую силу национальной солидарности. Однако из восстаний 1825 и 1830 гг. был сделан, очевидно, однозначный вывод: единственно допустимой формой национального чувства является лишь то, которое напрямую санкционирует суверенитет имперской власти. В крайнем случае, допускался сугубо «этнографический» интерес к некой национальной культуре, прямо заявлявший о политической лояльности режиму.
Попытка поставить на службу империи «хороший» национализм, запретив все остальные формы политики национальной солидарности, привела к появлению лозунга «православие, самодержавие, народность» как формулы триединой природы имперской власти (в 1870-х годах публицисты назовут ее «теорией официальной народности»). Непосредственным автором этой кажущейся элементарной формулы был граф Сергей Семенович Уваров (1786–1855), президент Российской академии наук, в 1833–1849 гг. занимавший пост министра образования. Германофил, при этом писавший по-французски гораздо лучше, чем по-русски, Уваров находился под влиянием политической теории немецкого романтизма. Одним из главных идейных вдохновителей Уварова был немецкий философ и историк Фридрих Шлегель. В основе его политических взглядов лежало представление о нации как о коллективной личности, единство которой основано на кровном родстве, общности обычаев и языка — на том, что со временем стали называть «этничностью». Нация как политическое образование рассматривалась как высшая ступень исторического развития этой естественной этнической общности.
Такое понимание нации в Европе первой половины XIX века было буквально революционным, поскольку компрометировало политический порядок, унаследованный от «старого режима» (существовавшего до Французской революции 1789 г. и наполеоновских войн). Прямым последствием распространения этнической версии нации могла быть социальная революция, поскольку сословная иерархия противоречила представлению о кровном братстве членов нации. Но если главный упор делался на обретении собственной государственности этническим народом — разделенным ли внешними границами (как немцы), находящимся ли под властью империи (как поляки) — то характер национализма менялся, и социальное неравенство могло казаться даже привлекательным признаком «настоящей» (суверенной) нации. Этнический национализм мог питать требования введения институтов народного представительства, а мог быть враждебен парламентаризму как вносящему раскол и склоки в единство народной «души» и «тела».
Уваров, понимавший невозможность искусственного запрета на идеи, использовал двусмысленность романтического этнического национализма. Вскоре после своего назначения министром народного просвещения, в марте 1833 г., он разослал программный циркуляр попечителям учебных округов, в котором впервые была сформулирована идея имперского национализма как симбиоза «православия, самодержавия и народности». По словам Уварова, дилемма состояла в том, «как идти в ногу с Европой и не удалиться от нашего собственного места,… взять от просвещения лишь то, что необходимо для существования великого государства, и решительно отвергнуть все то, что несет в себе семена беспорядка и потрясений?» Программа Уварова максимально разряжала революционный потенциал национализма и приспосабливала его — пусть и в выхолощенном виде — для легитимации имперской власти.
Романтическое представление о солидарности нации воспринимает народ как средоточие коллективной «души», а также как носителя коллективной политической воли, подлинный источник верховной («национальной») власти. Уваров произвел довольно тонкую подмену, предложив российскому обществу вполне годную националистическую идею, в которой оказались разведены источник «национальных» качеств («субъект») и его атрибуты. Так, оставаясь ключевой характеристикой нации, «духовность» оказалась идентифицирована с русской православной церковью — т.е. с государственным институтом, подчиняющимся «министерству религии» (Священному синоду). Точно так же выделяемая отдельно политическая воля нации связывалась с институтом самодержавной монархии — которая выражала «народную волю» на неком мистическом уровне, но никакой обратной связи с «народом» на практике не имела. «Народность» прямо признавалась третьим основополагающим компонентом имперского национализма, но после передачи политической воли самодержавию, а духовного творчества церкви, в удел этой эфемерной народности оставалась расплывчатая комбинация фольклорных традиций, этнокультурного чванства и осторожного умиления крестьянскими добродетелями. К этой неопределенной «народности» апеллировали и церковь, и правительство, как к некому самоочевидному символу нации — но никакой «нации» как группы, чье единство проявляется через выражение солидарного мнения и согласованные поступки, не существовало.
Сравнение триады романтического национализма Шлегеля (общность происхождения («раса»), обычаи и язык) с триадой Уварова (православие, самодержавие, народность) наглядно иллюстрирует специфику российского имперского контекста. Так, специальный акцент на вере («православие») был неприемлем в германском обществе, разделенном на католические и протестантские области, в то время как делать упор на общности происхождения в сложносоставной Российской империи можно было лишь с крайней осторожностью. Нарочито расплывчатая категория «народность» оказалась главной концептуальной новацией Уварова как архитектора имперского национализма.
В отличие от немецкого проекта национального объединения, в России «народность» не могла определяться ни через общую «этничность», ни через язык — достаточно сказать, что сам документ, утверждавший народность в качестве основы российской государственности, был написан Уваровым по-французски. Романтическая трактовка нации была органицистской, т.е. воспринимала народ как органическую естественную общность, которая развивается и взрослеет подобно человеческому организму. «Народность» же Уварова была своего рода культурным конструктом, существование которого делали возможным два прочих элемента его триады. Иными словами, русскую народность образовывал тот, кто верил в свою церковь и своего государя. Эта «вера» воспитывалась посредством гражданского образования, реформированием которого в патриотическом духе и занимался Уваров в качестве министра народного просвещения. В этом отношении Уваров далеко ушел от романтического органицистского национализма, служившего ему ориентиром. По сути, он оказался предшественником современных конструктивистских концепций нации, в основе единства которой находится не факт рождения, но сознательный выбор ее членов. Неизбежно ослабляя мобилизующий потенциал национализма (главный политический фактор, позволявший вырываться вперед наиболее «современным» обществам XIX в.), идеология официальной народности Уварова демонстрировала, тем не менее, способность имперского режима к развитию и адаптации к новой версии «европейскости».
С первых лет правления Александра I вопрос об отмене крепостного права оставался камнем преткновения для имперских реформаторов. «Крепостное право» воплощало целый узел проблем, как морального свойста, так и связанных с неуниверсальным характером частной собственности как привилегии дворянского сословия, о чем говорилось выше. Скандальная неуместность крепостного права, его «неевропейскость» и «нерегулярность» с точки зрения идеала современной организации государства и общества была очевидна даже таким консервативно настроенным людям, как Николай I.
Во-первых, «крепостное право» бросало вызов идее правомерного государства (в смысле
Во-вторых, любое понимание нации было несовместимо с положением, когда часть членов сообщества находилась в личном владении другой части. Даже в самой благонамеренной версии нации Уварова, допускавшей «народность» крепостных как таковых, невозможно было помыслить их членами одного «народа» с помещиками без того, чтобы немедленно не вызвать нежелательные мысли.
В-третьих, все более заметным компонентом «европейскости» как нормативной версии современности становилась экономическая теория, доказывающая преимущества свободного труда (и вообще ничем не ограниченной экономической деятельности). Особого влияния на имперские власти этот аргумент против крепостной формы крестьянского труда не имел — просто потому, что эпоха особого политического веса экономических идей еще не наступила, а наглядной убедительности тезис об экономической неэффективности крепостных крестьян не имел (да и сегодня не имеет, по мнению ряда историков). Однако у наиболее современной части имперского общества и части бюрократии идея несвободного труда крепостных как тормоза на пути прогресса не вызывала сомнений.
Главной проблемой на пути ликвидации «крепостного права» как своеобразной «свалки отходов» на стройке современного имперского общества была необходимость снова перестроить это общество так, чтобы оно теперь включало и крестьян. Как и в случае с другими радикальными реформаторскими проектами первых десятилетий XIX в., боязнь вызвать социальные потрясения не была основным сдерживающим фактором. Реформу тормозило полное отсутствие представлений о практической, «технической» стороне дела. Что значит «освободить крестьян от крепостной зависимости»? Как оформить их новый статус юридически, на каких принципах определить новый режим землепользования, как организовать поддержание правопорядка в новой деревне, суд, сбор налогов? Нужно было учесть и множество более частных, но не менее важных аспектов, прежде неразрывно «упакованных» в симбиозе крепостных и помещика. Николай I начал разрешение этих вопросов с реформы государственных крестьян, которые, будучи лично свободными, платили подати государству и жили на государственных или дворцовых землях, к которым считались прикрепленными. Превращение их в экономически активное и юридически независимое от местной дворянской власти сословие должно было создать прецедент и послужить моделью для возможной масштабной реформы крепостного крестьянства.
В 1837 г. было учреждено Министерство государственных имуществ, которое возглавил генерал Петр Киселев — человек крайне умеренных политических взглядов, но последовательный сторонник реформирования имперского государства в соответствии с идеалом «современности» постнаполеоновской эпохи. 30 апреля 1838 г. император утвердил «Учреждение об управлении государственными имуществами в губерниях», по которому государственные крестьяне получали сословные (не индивидуальные гражданские!) права. Это был важный шаг к превращению их в субъект права — хотя бы коллективный, а также к началу их интеграции в сословное имперское общество. До реформы государственные крестьяне находились под управлением «земских исправников» — избираемых на три года местных помещиков, которые, за неимением разветвленной государственной администрации на местах, управляли казенными крестьянами. Государственные крестьяне платили фиксированный оброк в казну, независимо от размера земельного участка, которым располагали, и несли разного рода местные повинности, включавшие строительство дорог и участие в других общественных работах. Таким образом, они оказывались вдвойне незащищенными: отсутствующее на местном уровне «государство» никак не ограничивало возможные злоупотребления представлявших его помещиков, а сами помещики, получая власть лишь на три года, были склонны эксплуатировать государственных крестьян куда сильнее, чем своих собственных крепостных.
В рамках реформы Киселева в губерниях создавались Палаты государственных имуществ, в ведении которых были земли, леса и другие угодья, но не сами крестьяне, впервые четко отделяемые от «имущества» землевладельца (государства). Непосредственное управление крестьянскими делами подлежало ведению крестьянской общины, которая выступала в качестве коллективного контрагента государства. С одной стороны, с точки зрения воплощения идеала современной государственной машины, такое решение кажется очередным неудовлетворительным компромиссом. Вместо прямого включения государственных крестьян в общую правовую систему, новое имперское законодательство о государственных крестьянах опиралось на архаичный институт общинного самоуправления, хранителя «традиционного» образа жизни, следующего нормам обычного права. С другой стороны, сам этот архаический институт в значительной степени являлся новейшим продуктом социальной инженерии властей. Государственные крестьяне объединялись в сельские общества, совпадавшие с большой деревней или включавшие несколько небольших — всего в империи их было учреждено около шести тысяч. Из нескольких сельских обществ составлялась волость. Все местные вопросы, включая вопрос о переделе общественных полей, решались самими обществами на сходах, которые собирались раз в три года, а между ними — сельскими управлениями из выборных крестьян. Текущие дела конкретной деревни решал обыкновенный сельский сход. Так законодательно создавалась «исконная общинность» крестьян — облегчая нагрузку на государство благодаря старинной практике насаждения круговой поруки и коллективной ответственности, но одновременно и создавая основу для солидарного коллективного действия, в диапазоне от бунта до национальной мобилизации.
Новые судебные институты для государственных крестьян тоже строились на общинном принципе: низшим судебным органом была сельская расправа, состоявшая из сельского старшины и двух «добросовестных» крестьян, «отличных хорошим поведением и доброй нравственностью». Недовольные решением сельской расправы могли обжаловать ее приговор в волостной расправе. Для деятельности крестьянских судов был составлен специальный «Сельский судебный устав». Раз в три года волостной сход выбирал волостное правление и членов волостного суда (расправы), которых утверждала Палата государственных имуществ по представлению окружного начальника. Так имперское государство создавало архаические по форме институты, стимулирующие развитие местного самоуправления — потенциальную основу сверхсовременного, демократического государственного строя.
Киселев стремился сделать формирующееся самоуправляющееся сословие государственных крестьян экономически процветающим, представляющим привлекательный образец для будущих освобожденных помещичьих крепостных. В годы царствования Николая I государственные подушная и оброчная подати, взимаемые с казенных крестьян, не повышались ни разу. Возведенный в графское достоинство в 1839 г. Киселев твердо стоял на том, что «каждый сверх меры исторгнутый от плательщиков рубль удаляет на год развитие экономических сил государства». Слабым хозяйствам предоставлялись долговременные податные (налоговые) льготы, малоземельным крестьянам добавлялись наделы из фонда свободных государственных земель. В рамках этой программы крестьян переселяли из губерний, страдавших аграрным перенаселением, в губернии, располагавшие свободными землями. Если крестьяне переселялись в степные районы, которые нужно было колонизировать, они получали больше земли и помощь от властей, а на месте поселения им выделяли бесплатный лес. Такие переселенцы на три набора освобождались от рекрутской повинности, в течение шести лет к ним не подселяли солдат (так называемая льгота от воинского постоя), с них списывались все недоимки (долги), и они освобождались от податей на четыре года, а следующие четыре года платили половину суммы налога.
Министерство государственных имуществ пыталось влиять и на методы хозяйствования, в частности, заставляя сажать на общественных полях картофель, что снижало риски монокультурного зернового хозяйства. Подобные модернизационные меры сверху могли провоцировать протест — так, насаждение картофеля вызвало волнения среди государственных крестьян Поволжья. Но в целом хозяйство государственных крестьян постепенно становилось более рациональным и интенсивным. Кроме того, в деревнях поощрялось устройство школ. Если в 1838 г. в сельских обществах насчитывалось 60 школ с 1800 учащимися, то через 16 лет школ уже было 2550. В них училось 110 тыс. детей, в том числе 18,5 тыс. девочек.
Таким образом, реформа государственных крестьян продемонстрировала реализуемость программы ликвидации «крепостного права» и рациональной организации крестьянского хозяйства. Но даже в своей умеренной версии и свободная от необходимости преодолевать сопротивление помещиков, реформа Киселева содержала элементы социальной революции.
Во-первых, за крестьянами признавалось право не только на личную свободу (в рамках верховного суверенитета государства), но и на земельную собственность. Речь шла не об индивидуальных правах и не о полноценной частной собственности (чего можно было бы ожидать от радикальной реформы), но, по сути, государство пересматривало принципы произошедшей в середине XVIII в. конвертации доимперских форм владения и господства в современные категории собственности. Крестьян освобождали от состояния «крепостной зависимости» с предоставлением земли (пусть и в общинном владении) не просто из соображений гуманизма или нежелания создавать прослойку «пролетариев» европейского типа. Как бы ни спорили историки и правоведы о природе землевладения в Московском царстве, последовательно правовой («государственный») подход требовал применить по отношению к крестьянам ту же процедуру «конвертации» прежних прав и привилегий, которая избирательно была применена в свое время лишь к шляхетству. Если крестьянские сообщества в доимперский период пользовались землей верховного собственника-царя для выполнения повинностей и собственного прокорма (аналогично помещикам, распоряжавшимся землей от имени царя), то учреждение современной собственности на землю делало их не безземельными, а владеющими некой долей земли, наряду с прежними распорядителями ее — помещиком или государством. Государство было готово уступить часть владений для восстановления крестьянской собственности; перспективы компенсации частновладельческих крепостных за счет помещиков оставались туманными.
Во-вторых, как уже упоминалось, ради получения земли государственных крестьян стимулировали переселяться на свободные территории, положив начало современному типу колонизации — как элементу более глобальной социально-экономической программы. Обретение нового правового и экономического статуса оказывалось обусловлено вольным или невольным участием в неком политическом проекте. Традиционно являясь главным агентом имперской колонизации, с распространением представлений о нации (в разном понимании) крестьяне все больше начинают восприниматься как проводники той или иной версии «русскости». Эта новая миссия была не столь заметна в случае освоения старых и новых имперских владений в Новороссии, Харьковской, Тамбовской, Оренбургской и Астраханской губерниях, а с 1845 года — и в западной Сибири. Более отчетливо она проявилась при переселении государственных крестьян на Северный Кавказ, где ими даже пытались усилить казачье сословие, компенсируя убыль казаков в результате не прекращавшихся в регионе военных действий.
Совершенно целенаправленно стали проводить политику «национализации» крестьян после подавления Польского восстания 1830–31 гг. Имперские власти попытались ограничить влияние польских дворян-землевладельцев на западных (литовских и белорусских) и юго-западных (украинских) окраинах империи, в том числе посредством воздействия на принадлежавших им крестьян. Главным образом руськие по происхождению, говорившие на диалектах белорусского и украинского, исповедовавшие православную, униаткую или католическую веру крестьяне, в силу низкого социального статуса и образования, не испытали столь глубокой полонизации, как местная шляхта. С началом реформы Киселева в Западном крае шляхтичи-арендаторы отстранялись от контроля за государственными крестьянами и заменялись штатными чиновниками, а в государственных деревнях учреждались органы крестьянского самоуправления по образцу центральной России. Именно на бывших «кресах» (пограничных территориях бывшей Речи Посполитой) Российская империя начала проводить национализирующую, т.е. русификаторскую, политику, объектом которой становились крестьяне. В годы николаевского правления понимание русификации диктовалось идеологией официальной народности, а не романтическим образом русской «этнографической» нации. Поэтому крестьян территорий, которые сегодня входят в Украину, Литву и Беларусь, ориентировали на принятие православия и на лояльность российскому самодержавию как защитнику от эксплуатации польскими панами. Через принятие принципов «православия» и «самодержавия» они вливались в русскую «народность», а вместе с тем в благонамеренный российский имперский национализм проникали идеи этнокультурной русскости и недоверия привилегированным сословиям.
8.8. Культ суверенитета как дестабилизирующий фактор
К началу XIX в. Российская империя монополизировала право на воплощение современности («европейскости») на большей части Северной Евразии, обосновывая легитимность своего господства политикой более или менее систематических реформ. Это не значит, что потенциал самоорганизации местных сообществ был исчерпан, в чем можно убедиться на примере неконтролируемой еще периферии империи на Северном Кавказе, несколько десятилетий сопротивлявшейся экспансии России. С точки зрения российского образованного общества «Кавказская война» 1817–1864 гг. воспринималась в терминах покорения, усмирения и привнесения цивилизующего начала в местную архаику, по мере того, как армия пыталась обезопасить сообщение с присоединенной после 1801 г. Грузией. Такое восприятие обычно не позволяет увидеть параллелизм между реформизмом российского правительства и новаторской политической деятельностью лидеров антироссийского сопротивления на Северном Кавказе. Между тем, лидеры мусульманского сопротивления империи в Нагорном Дагестане и Чечне пытались не только противостоять российским войскам, но и создавать принципиально новый тип общества, объединяющего многоплеменное население под властью единого военно-теократического мусульманского государства —
Российское покорение Кавказа, направленное на установление контроля над регионом и частичную замену местных институтов самоуправления новыми имперскими, стимулировало типологически схожий проект унификации и централизации со стороны самих мусульман Кавказа. Просто концепция
Шамиль стоял во главе единого военно-теократического государственного образования как одновременно светский и религиозный правитель. Он официально принял титул халифа (араб.
В 1842 г. Шамиль сформировал совет из своих приближенных (
Уже после смерти Николая I, в 1859 г., имам Шамиль сдался после упорного сопротивления и был отправлен в ссылку во внутреннюю Россию, в Калугу, где проживал как почетный пленник. В 1870 г. он получил от императора Александра II дозволение совершить хадж, покинул Россию, поселился в Медине, где и умер в 1871 г. Несмотря на долгую историю ожесточенного противостояния, имперские власти проявили терпимость и подчеркнуто уважительное отношение к поверженному лидеру повстанцев. Тем самым де-факто признавался равноправный статус поверженного противника, вопреки распространенному восприятию горцев как дикарей, ведущих войну нецивилизованными методами. Унификаторские и рационализаторские усилия Шамиля, пусть и осуществлявшиеся в совершенно чуждом империи идеологическом контексте, в конечном итоге сделали разнокультурные общества Северного Кавказа более понятными, а освоение Кавказа империей, как это ни парадоксально, — более успешным. В годы своего наивысшего могущества Шамиль уже воспринимался как правитель мусульманского государства — территориального и централизованного, т.е. во многом аналогичного политической организации европейских государств. Созданную Шамилем территориальную структуру управления можно было практически в готовом виде интегрировать в империю, и не случайно, что после пленения Шамиля российские власти продолжали его преобразования, порой руками шамилевских наибов, перешедших на российскую службу. Опыт «административных» реформ Шамиля в Дагестане был использован и на юге края, а также на равнине, никогда не входивших в состав имамата.
Как и в других регионах, стабильность контроля империи над завоеванным Северным Кавказом зависела от того, насколько успешно имперская власть учитывала местные тенденции и находила форму для выражения интересов наиболее влиятельных групп населения. Легитимность империи как внутри России, так и за рубежом зависела от ее соответствия самопровозглашенному статусу «главного европейца» на подчиненной территории, то есть адекватности приспособления путем реформ к постоянно меняющейся версии современности. Поскольку само понятие «современность» («европейскость») не являлось самоочевидным и трудно было определить, в какой степени ему соответствовали те или иные институты огромной Российской империи в определенный момент, на практике требовалось хотя бы поддерживать эффективную обратную связи с разными стратами имперского общества и с соседними странами. Обратная связь позволяет договариваться об общем понимании «современности» — тем самым и являясь ее главным условием. Когда же главной целью имперского правительства становилось «утверждение суверенитета» — т.е. сохранение существующего имперского режима любой ценой — неизменно следовал тяжелый политический кризис. Так случилось и с режимом Николая I, когда он попытался отгородиться от слишком быстро меняющегося внешнего мира, законсервировав имперские порядки (еще недавно считавшиеся образцово «современными») и заморозив процессы самоорганизации в разных сегментах общества.
Николай I с юности имел репутацию консерватора. Узость политических взглядов не компенсировалась и масштабом прагматичного государственного мышления: в отличие от старших братьев, Александра и Константина, Николая не готовили в правители, и по меркам XIX века он получил крайне скудное домашнее образование. Преемственность его политики по отношению к предшествующему периоду и готовность к проведению достаточно серьезных реформ можно объяснить лишь сложившейся в высших эшелонах власти определенной политической культурой, влиявшей на нового императора. В целом, объяснений требует не то, что на третьем десятилетии своего правления, перейдя пятидесятилетний рубеж, Николай I начал проводить более реакционную политику, а то, что это показалось современникам шокирующим контрастом с первыми десятилетиями царствования. Видимо, из всех современных политических концепций Николаю I понятнее всего была идея неограниченного суверенитета (самодержавия), и до определенного момента он считал, что упорядочивающие правовой режим государства и его социальную структуру реформы способствуют укреплению суверенитета. Во всяком случае, ни восстание декабристов, ни Польское восстание 1830 г. не спровоцировали его на установление репрессивной системы правления.
Очевидно, в конце 1840-х гг. Николай I полагал, что программа рационального упорядочивания государственной системы в целом выполнена и любые новые проблемы объясняются уже не структурными недостатками Российской империи, а порочностью конкретных личностей и народов. Во всяком случае, новая волна национальных восстаний — причем прокатившаяся за пределами России, так называемая «Весна народов» 1848–1849 гг. — вызвала совершенно иную реакцию в Санкт-Петербурге, чем революции 1830 г.
Новую эпоху европейской «современности» вновь открыла Франция, где 25 февраля 1848 г. революция свергла конституционную монархию «короля-гражданина» Луи-Филиппа и провозгласила Вторую республику. Революционное Временное правительство приняло закон о всеобщем избирательном праве для мужчин, что явилось колоссальным шагом вперед в формировании политической нации. Вслед за Францией начались волнения в германских государствах под лозунгом объединения Германии (в интересах этнокультурной нации) и введения конституции (для утверждения политической нации). Прокатившиеся в то же время восстания в империи Габсбургов вынудили императора Фердинанда I согласиться на введение конституции и созыв Учредительного собрания. Протестные выступления, выглядевшие в столице империи Вене как политическая революция, в провинциях обретали характер восстаний этнокультурных национальных групп, пытавшихся совмещать риторику либеральной политики с сепаратистскими требованиями. Венгерские либералы-националисты в Пеште и чешские в Праге требовали независимости. Началось восстание и в австрийских владениях в Италии. О намерении создать собственное государство заявили хорваты. Так как националисты действовали в имперском сложносоставном пространстве, то требование признать политический суверенитет за той или иной этнокультурной нацией сталкивало их не только с имперскими властями, но и с другими этнокультурными группами, проживавшими на той же территории. Так, лидеры венгерской революции воспринимали земли Венгерского королевства как венгерскую национальную территорию (в этнокультурном смысле) — притом, что две трети населения этой территории не являлись мадьярами. Поэтому они крайне болезненно реагировали на стремление других обитателей королевства — хорватов, словаков или сербов Воеводины — добиться собственной национальной независимости. В то же время, венгерские революционные лидеры объявили о намерении присоединить к королевству габсбургскую провинцию Трансильванию, в которой венгры составляли большую часть дворянства. Однако численность влахов (румын) более чем вдвое превышала численность венгров в Трансильвании, и у них были свои представления об этнокультурной нации в крае. Кроме того, в силу типичного для Северной Евразии «этноконфессионального разделения труда» большинство крестьян Трансильвании были румынами, поэтому межнациональный конфликт с венграми (составлявшими большинство помещиков) приобрел острый экономический и даже классовый характер. Регион начал быстро погружаться в кровавый хаос.
Весть о провозглашении республики во Франции повергла Николая I в шок — вероятно, он ожидал повторения истории революции 1789 г. и наполеоновских войн. Министр иностранных дел Временного правительства сумел убедить российского посла, что планов революционных походов в соседние страны у новых французских властей нет, и до разрыва дипломатических отношений дело не дошло. Тем не менее, 14 марта 1848 г. Николай I издал крайне эмоциональный манифест:
Объявляем всенародно:
После благословений долголетнего мира, запад Европы внезапно взволнован ныне смутами, грозящими ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства.
Возникнув сперва во Франции, мятеж и безначалие скоро сообщились сопредельной Германии и, разливаясь повсеместно с наглостию, возраставшею по мере уступчивости Правительств, разрушительный поток сей прикоснулся, наконец, и союзных Нам Империи Австрийской и Королевства Прусского. Теперь, не зная более пределов, дерзость угрожает, в безумии своем, и Нашей, Богом Нам вверенной России.
Но да не будет так!
По заветному примеру Православных Наших предков, призвав в помощь Бога Всемогущего, Мы готовы встретить врагов Наших, где бы они ни предстали, и, не щадя Себя, будем, в неразрывном союзе с
Уступая настойчивым просьбам молодого императора Франца-Иосифа, Николай I летом 1849 г. — спустя более чем год после начала «Весны народов» — отправил огромный экспедиционный корпус для подавления венгерской революции. Основные боевые действия развернулись в Трансильвании против войск под командованием польского эмигранта, генерала Юзефа Бема (который сражался против России еще в 1812–1814 гг., а в ходе Польского восстания 1830–1831 гг. командовал польской артиллерией). Очевидно, помимо давления со стороны габсбургского правительства, на принятие решения об интервенции Николая I подтолкнуло ощущение приближения революции к самым границам России (см. карту).
И все же главные меры по борьбе с революцией были приняты внутри страны. Будучи убежден, что причиной эскалации революции была «уступчивость правительств», Николай I выбрал курс бескомпромиссной защиты «самодержавия». По сути, началась первая в истории Российской империи полоса целенаправленной реакции. Была заморожена любая реформистская деятельность, даже самая «государственническая»: граф Уваров отправлен в отставку, остановлены реформы государственных крестьян Киселева. Подданным Российской империи был запрещен выезд за границу. Цензура приняла совершенно драконовские формы. Над университетами нависла угроза закрытия, однако в итоге власти ограничились запрещением приема в студенты выходцев из непривилегированных слоев населения и тщательным надзором за содержанием преподавания. При этом такие предметы, как конституционное право и философия, были вообще исключены из программ университетов. Полиция разгромила интеллигентские кружки-«салоны» в Петербурге (т.н. «петрашевцев») и Киеве (Кирилло-Мефодиевское братство). Участники киевского кружка без суда были заключены в тюрьму или отданы в солдаты, с петербуржцами обошлись еще более сурово: суд приговорил 21 человека к расстрелу, замененному императором на каторгу. Режим продемонстрировал свою мощь — и полную несовместимость с любой, самой умеренной версией «современности».
Главным объективным свидетельством «европейскости» Российской империи — т.е. ее соответствия статусу передовой державы — оставался теперь лишь ее стратегический вес на международной арене. Подобно тому, как в начале своего правления Александр I вовлек страну в несколько продолжительных войн лишь потому, что боялся заронить сомнения в самоочевидности «цивилизационного» превосходства России над «азиатскими» соседями, так и Николай I после 1848 г. начал придавать большее значение политическим жестам, а не стратегическим планам и даже соображениям
К примеру, он очень остро отреагировал на провозглашение Луи Наполеона — племянника Наполеона Бонапарта, избранного в 1848 г. первым президентом Французской республики — императором Наполеоном III в декабре 1852 г. Николая I возмутил не сам конституционный переворот, ликвидировавший республику и восстановивший монархию. В глазах Николая Луи Наполеон являлся нелегитимным монархом, поскольку династии Бонапартов было запрещено занимать французский трон по решению Венского конгресса 1815 г. На этом основании Россия могла бы вовсе отказаться признать новый режим во Франции, но Николай I не решился в данном случае выступить в принятой на себя роли гаранта постнаполеоновского политического порядка в Европе (которая бы соответствовала внешнеполитическим претензиям Российской империи). Вслед за главами других государств он отправил поздравление Наполеону III по поводу коронации, однако в нарушение дипломатического этикета обратился к нему «дорогой друг» вместо «дорогой брат» (как принято в «семье монархов»). Этот мелочный выпад лишь подчеркивал политическое бессилие российского императора, зато вызвал во Франции такую враждебную реакцию, как если бы Николай I открыто отказался признавать режим Второй империи.
Аналогичным образом за несколько лет испортились отношения России с остальными державами. Никаких решительных шагов, могущих вызвать острую ответную реакцию, Николай I не предпринимал, никаких враждебных планов против России никто не лелеял, фактически речь шла лишь о такой неуловимой материи как «нарастающее раздражение» — как в правящих кругах, так и в общественном мнении, которое играло все возрастающую роль в европейских странах. Раздражение вызывали сами претензии Российской империи на особую роль в континентальной политике при ее фактическом самоустранении из всякой актуальной «современности». С Россией невозможно было заключать перспективные стратегические альянсы в новых политических конфигурациях; неинтересно было развивать торговлю; культурное влияние России стремилось к нулю. То, что спустя два десятилетия после поражения Польского восстания 1830 г. резко возрос резонанс антироссийской пропаганды польских эмигрантов в европейских столицах, стало одним из индикаторов усиливавшегося раздражения против России. Еще неожиданнее было распространение симпатий к борьбе с Российской империей повстанцев на Северном Кавказе: озабоченные собственными колониальными войнами, жители Нидерландов, Франции или Великобритании скорее должны были выражать симпатии к империи, ведущей войну против «варваров» во имя мира и прогресса. То, что в сторонниках имама Шамиля увидели не «мусульманских фанатиков», а борцов с «азиатским деспотизмом», была прямая заслуга Николая I, решившего, что легитимность Российской империи зависит от защиты «суверенитета», а не ее «европейскости».
Совершенно незаметно и неожиданно режим Николая I оказался изгоем, против которого сформировался единый фронт стран, никогда прежде не входивших вместе в одну коалицию: Англии, Франции, Габсбургской империи, Пруссии и Османской империи. Лишь некоторые из них были готовы начать против России активные военные действия, но все соглашались, что России не место «в Европе». В военно-стратегическом отношении это означало лишение Российской империи статуса морской державы — полную ликвидацию ее военного присутствия во «внутреннем» Средиземном море путем ликвидации Черноморского флота и, по возможности, изоляцию Балтийского флота в Финском заливе. Отдельные страны строили еще более амбициозные планы, но, не подкрепленные готовностью и даже теоретической возможностью мобилизовать достаточные для их реализации силы (сопоставимые с Великой армией Наполеона), эти планы являлись лишь «визуализацией» абстрактной идеи исключения России «из Европы». Несмотря на абстрактность, идея эта была широко распространена в общественном мнении, и в речи министра иностранных дел Великобритании в парламенте война против России представлялась как «битва цивилизации против варварства».
«Соскальзывание» в войну с Россией продолжалось на протяжении всего 1853 г., пока в октябре 1853 г. она не началась официально. Идеологический, а не «геополитический» характер войны подчеркивало то обстоятельство, что войну России объявила Османская империя, традиционная пария «Европы», а ее военными союзниками выступили Великобритания, Франция и Сардинское королевство (лидер объединения Италии), при молчаливой поддержке традиционных союзников России — Габсбургской империи и Пруссии. Тем самым подчеркивалось, что даже по сравнению с «больным человеком Европы» (Османской империей) Российская империя оказывалась настолько чуждой, что отступали на задний план стратегические противоречия Франции и Великобритании, Габсбургской империи и Сардинского королевства.
Война выросла из конфликта столь же незначительного, сколь и символичного: кто должен распоряжаться ключами от церкви Рождества Христова в Вифлееме — местная община греческой православной церкви или католические монахи? Стычка местных священнослужителей переросла в дипломатический скандал, когда Луи-Наполеон поддержал католиков, а Николай I — православных. Обе стороны требовали разрешения конфликта между разными христианскими общинами от османских властей, апеллируя к разным договорам XVIII в., предоставлявшим России привилегии в отстаивании прав христиан Османской империи, а Франции — покровительство христианским святыням в Палестине. В декабре 1852 г. османские власти решили «имущественный» спор в пользу католиков (а значит, Франции). Российское правительство повысило ставки и под угрозой начала войны потребовало подписать договор, не только безоговорочно закрепляющий владение христианскими святынями в Палестине за греческой православной церковью, но и передающий под протекцию России все христианское население Османской империи. Под давлением британского правительства османские власти согласились подтвердить исключительные права православных общин на древние церкви в Святой земле, но договор, передающий едва ли не треть подданных султана под протекторат российского императора, подписывать отказались.
В логике обычного политического процесса такой исход можно было рассматривать как победу России — изначальный конфликт был разрешен в ее интересах. Даже если бы церковь в Вифлееме осталась за католиками, прямого урона российским политическим интересам это не нанесло бы: ведь речь шла о лоббировании интересов самостоятельной (автокефальной) Иерусалимской православной церкви на территории другого государства (Османской империи), чей суверенитет нарушался требованиями Франции и России. Не все империалистические инициативы удаются даже самым могущественным державам, и случающиеся разочарования компенсируются ожиданием удачного исхода следующего предприятия. Но Николай I самоустранился из европейского политического процесса, всецело сосредоточившись на защите суверенного статуса Российской империи как абсолютной категории, вневременного состояния, для которого имеет значение лишь безукоризненность провозглашенного имиджа. Вопреки опасениям Великобритании, Османской и Габсбургской империи, Николай I не намеревался перекраивать карту Балкан и Ближнего Востока, а лишь подтверждал самопровозглашенный статус главного защитника православия в мире. Реальная внешнеполитическая игра могла бы оказаться более или менее успешной, привести к взаимной торговле и уступкам, но статус защитника православия не допускал компромиссов: либо он доказывался по любому частному случаю, либо утрачивался. То же самое с «европейскостью», понимаемой как привилегированное положение, зафиксированное неким формальным образом. Если реальность воспринимать как «театр» фиксированных амплуа-идентичностей, то очевидно, что «европейский государь» ни при каких обстоятельствах не может получить отказ от «турка», сколь несуразны бы ни были его требования. С этой точки зрения частичное выполнение султаном требований российского императора приравнивалось к поражению, потому что у российской политики не было иной прагматичной цели, кроме доказательства исключительного статуса Российской империи.
Пройдя несколько развилок, когда конфликт еще можно было разрешить компромиссом, 1 июня 1853 г. Санкт-Петербург разорвал дипломатические отношения с Османской империей. Спустя три недели российский экспедиционный корпус в 80 тыс. человек в очередной раз оккупировал Дунайские княжества (Молдавию и Валахию), пообещав вывести войска лишь после выполнения Стамбулом всех предъявленных ранее требований. Накопившееся раздражение против принципиально «антиевропейской» политики Николая I привело к тому, что осенью 1853 г. на стороне Османской империи против России выступила коалиция Великобритании, Франции и Сардинского королевства, при молчаливой поддержке остальных европейских держав. Началась Крымская война, в которой со всех сторон участвовали почти два миллиона человек, ведя боевые действия на Кавказе и на Дунае, на черноморском и азовском побережье России, на Балтике, на Белом море и даже на Камчатке.
Несмотря на географическую протяженность конфликта, общую многочисленность армий и использование новых видов вооружений (пароходов, бронированных плавучих батарей, морских мин), кульминацией войны стало сражение формально локального масштаба — битва за военно-морскую базу Черноморского флота России в Севастополе (см. карту). На южном побережье Крыма в сентябре 1854 г. союзники смогли высадить сравнительно небольшой десантный корпус: 62.000 солдат при двух сотнях орудий. Сама десантная операция — доставка по морю за много сотен километров (из Варны в Евпаторию) такого количества солдат, лошадей, боеприпасов и снаряжения — представляла собой новое слово в военном деле, но в масштабах Российской империи это были ничтожные силы. И хотя численность союзнических войск спустя год выросла почти в три раза, главный «поражающий фактор» противников Российской империи был идеологический и символический: война в Крыму воспринималась, особенно в России, как противостояние «современности» и «отсталости». Помимо высоких боевых качеств солдат, союзники демонстрировали превосходство техники, логистики и управления войсками на огромном удалении от своей территории. Российская же армия так и не смогла создать решающий численный перевес в Крыму — внутренней территории империи — и после года ожесточенной обороны вынуждена была оставить Севастополь. Когда в декабре 1855 г. Австрия поспешила присоединиться к «клубу передовых держав» и предъявила России ультиматум — отказ от Черноморского флота и претензий на «покровительство» подданных в чужих государствах или война — а Пруссия настоятельно посоветовала принять его, стало ясно, что дело проиграно. Созванный в феврале 1856 г. Парижский конгресс завершил войну, лишив Российскую империю права содержать военный флот в Черном море и «покровительствовать» православным в Османской империи. О территориальных потерях (за исключением узкой буферной зоны в устье Дуная), а тем более о выплате контрибуций победителям речь не шла, так что и поражение в символической войне носило главным образом символический характер. Несмотря на успехи российской армии на других фронтах (прежде всего, на Кавказе), неудачная оборона стокилометровой прибрежной полосы в Крыму — в полутора тысячах километрах от Москвы, двух тысячах километрах от Петербурга — была воспринята как системная катастрофа.
В образованных слоях российского общества сложился консенсус: несмотря на массовый героизм, проявленный солдатами и офицерами, Россия проиграла войну еще не начав ее, на системном уровне. Ее парусный флот не соответствовал современным требованиям, не существовало эффективной системы снабжения армии на собственной территории, в стране не было железных дорог — и просто хороших дорог, чтобы быстро перебрасывать войска и снаряжение в Крым. Подчеркивавшаяся техническая сторона отставания была преувеличена (ни флот союзников не был столь современным, ни российская артиллерия столь отсталой) и являлась скорее метафорой — более понятной и политически безобидной — основного диагноза: Россия нуждалась в системной модернизации. Парижский мирный договор зафиксировал формально лишение Российской империи статуса великой европейской державы с лидирующим положением на Балканах и ролью европейского форпоста в «Азии». Фиксация Николая I на суверенитете империи в ущерб участию в «европейскости» как коллективном процессе привела к изгнанию России из клуба передовых представителей европейской модерности, но в конечном счете — по иронии истории — нанесла удар и по столь лелеемому «самодержавному» суверенитету. Никаких «материальных» предпосылок (скажем, оккупации хотя бы нескольких губерний, разгрома армии в генеральном сражении) для столь серьезного ущемления суверенитета страны (запрет Черноморского флота) не было. С «технической» точки зрения Российская империя проявила себя вполне адекватно. Сегодня военные историки оценивают сам факт мобилизации российским правительством на Крымскую войну более чем миллионной армии как важное достижение современного государства. Весной 1855 г. российская армия насчитывала 1.200.000 человек, из которых 260.000 охраняли Балтийское побережье, 293.000 поддерживали порядок в Польше и на землях Украины, 121.000 находились в Бессарабии и вдоль черноморского побережья, а 183.000 сражались на Кавказе. Огромная протяженность империи являлась объективным препятствием для эффективной передислокации и концентрации воинского контингента. Однако все эти аргументы имеют мало значения, поскольку современники событий (да и их потомки) увидели в Крымской войне крах сценария умеренно-консервативного реформизма и жаждали радикальных перемен.
Николай I умер в марте 1855 г., и его смерть символизировала крах его режима. Оказалось, что нельзя законсервировать некую особую версию «европейскости», изолировавшись от общеевропейских процессов — т.е. от политики глобальной современности. Как уже говорилось, суверенитет — необходимая предпосылка возникновения современного («европейского») общества, но он не может быть самоцелью, потому что «современность» — это готовность формулировать аргументированную позицию в ответ на новые вызовы времени. Защищая суверенитет самыми современными методами, правительство империи все равно начинало выглядеть «отсталым», а значит — нелегитимным.
Часть 2. Проектирование национальной империи
8.9. Александр II: Великая реформа донациональной империи
Император Александр II (годы правления 1856−1881), сын Николая I, вступил на трон в 37 лет уже сложившимся человеком без романтических иллюзий, вполне разделяя политические взгляды отца в его последние годы. В свое время он с восторгом принял мартовский манифест 1848 г. Николая I, одобрял жесткий курс в отношении Царства Польского, был против радикальных шагов по отмене крепостного права. Однако возглавив страну в момент глубокого кризиса, он столкнулся с системной ситуацией, созданной общественными ожиданиями и практически не оставлявшей ему выбора действий. Российская империя проиграла Крымскую войну, представ в общественном мнении как государство слабое, не вполне «европейское» и потому нуждающееся в глобальной модернизации; консервативный курс Николая I был дискредитирован; в обществе сформировался запрос на радикальные перемены. В Манифесте об окончании Крымской войны Александр II озвучил то, чего от него ждали, — он пообещал реформы. Cубъективно ощущаемое несоответствие постниколаевской России своему имперскому статусу и общеевропейским представлениям о модерности стало главным фактором, побудившим Александра II выступить с программой глобальных реформ, направленных на осовременивание имперского государства и общества. Первые два десятилетия его правления вошли в историю как эпоха Великих реформ.
Империям свойствен большой стиль, поэтому в официальных хрониках не бывает недостатка в эпитетах «великий», «великолепный» и пр. Однако когда речь идет о преобразованиях правительства Александра II, термин «Великие реформы» воспринимается едва ли не как технический: реформы затронули фундаментальные основы общества и изменили их настолько радикально, что восприятие перемен практически не зависит от формального названия.
Главной из реформ стала столь долго откладывавшаяся отмена крепостного права. В отличие от Екатерины II и Александра I, наследник престола Александр Николаевич (будущий Александр II) не высказывал особых намерений покончить с крепостным режимом. Напротив, в качестве председателя секретных комитетов по крестьянскому делу (созывавшихся в конце 1840-х гг. для обсуждения перспектив ликвидации крепостничества) он определенно возражал против отмены крепостного права в обозримом будущем. Однако спустя десять лет, выступая перед московским дворянством на церемонии коронации в 1856 году, Александр II заявил, что «лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно само собою начнет отменяться снизу». Это признание передает ощущение исторической обреченности крепостничества, заставлявшее действовать куда более решительно, чем отвлеченные соображения морально-филантропического характера.
Подготовка отмены крепостного права началась в январе 1857 г. в традиционном для «реформ сверху» духе, т.е. с создания очередного Секретного комитета при императоре. Но вскоре к обсуждению реформы подключили «общество», т.е. собственно помещиков, в чьей поддержке нуждался реформаторский режим. В каждой губернии предписывалось создать дворянские комитеты для разработки предложений по освобождению крестьян, началось широкое обсуждение крестьянского вопроса в российской печати. Поражение монархии в Крымской войне и возникшее вокруг этого поражения ощущение глобального кризиса развития подорвали статус государства как «единственного европейца в России». Впервые формулирование актуального понимания «европейскости» и самой повестки реформ проводилось при участии и под давлением альтернативного «субъекта европеизации» — «интеллигенции», «образованного общества» или, в сегодняшних категориях, «гражданского общества». Не существовало никаких политических и даже организационных механизмов консолидации гражданского общества. В тот период оно сводилось к нескольким стратам образованного населения, включенного в «дискурсивные сообщества» — т.е. в ряды читателей и авторов определенных журналов, в дворянские клубы и организации, где обсуждались вопросы политики и идеологии, а также в подпольные интеллигентские кружки, которые тоже занимались чтением современной литературы по социальным проблемам и обсуждением сценариев развития страны. Все эти группы имели шанс быть услышанными влиятельными государственными чиновниками и императором, поскольку они говорили на языке, соответствовавшем принятым представлениям об идеологическом или политическом высказывании (даже если государство не соглашалось с его содержанием или объявляло его революционным).
У крестьян и других необразованных слоев населения, тем более не говоривших и не читавших по-русски, безусловно, имелось свое отношение к происходящему и свое видение крестьянской проблемы, но у них не было инструментов для его выражения, они не являлись частью дискурсивного сообщества, которое могло вступить в диалог с властями. Они оставались за пределами возникавшей в ходе либеральных реформ Александра II публичной сферы как пространства для обмена мнениями и циркуляции идей «образованного общества». Крестьяне, в частности, выражали свои настроения посредством восстаний и бунтов, число которых росло в середине XIX века, но в этих «высказываниях» власть не прочитывала никакого осмысленного содержания, кроме угрозы стабильности режима.
В феврале 1858 г. был создан Главный комитет по крестьянскому делу, который начал рассматривать составленные губернскими дворянскими комитетами проекты. Ключевой являлась проблема, порожденная непоследовательностью первых архитекторов камералистского государства: разграничение единого феномена «поместья» на экономическую, социальную и юридическую составляющие, причем, отдельно для помещиков, а отдельно для крестьян. Как уже говорилось в предыдущей главе, необходимо было перевести в современные юридические категории правовые реалии Московского царства, когда помещики получали землю в обусловленное службой
Планы освобождения крестьян без земли (сугубо юридический акт) были быстро отвергнуты в пользу более радикального варианта освобождения с землей (что предполагало масштабную экономическую и правовую реформу), к которому склонялся и Александр II — тем более что практическая сторона такого сценария была опробована в рамках реформы государственных крестьян. Главным отличием от проблем, решавшихся ведомством графа Киселева, было отсутствие единства в интересах частных землевладельцев, от которых требовалось поступиться частью несправедливо полученной собственности. Помещики южных и центральных регионов, где преобладали плодородные почвы, были заинтересованы в том, чтобы сохранить за собой как можно больше земли при размежевании хозяйства на помещичью и крестьянскую доли, в то время как помещики северных губерний отстаивали вариант денежной компенсации за утрату части собственности. Все разнообразные мнения с мест поступали в учрежденные в феврале 1859 г. Редакционные комиссии
Реформа затрагивала сразу несколько аспектов жизни бывших крепостных: они переставали быть экономической собственностью помещиков; помещики утрачивали административную и судебную власть над бывшими крепостными; крестьяне становились юридическими лицами, т. е. могли покупать землю, недвижимость, заключать сделки, открывать предприятия. При этом освобожденные крепостные обретали не личные, но коллективные («корпоративные») права: они образовывали особое сословие крестьян, с общими сословными правами и обязанностями. Лишь налог государству они платили в индивидуальном исчислении («подушную подать»), и то не напрямую, а через общинные органы. Пашенными наделами и выпасами крестьяне пользовались общинно (везде, кроме украинских земель), были связаны круговой порукой в уплате налогов и несли коллективные натуральные повинности; наконец, крестьянские волостные суды, избираемые общиной, руководствовались в своих решениях обычным правом, а не общеимперским законодательством. Фактически, реформаторы признавали, что даже после преобразований Николая I существующему в России государству было не под силу и не по карману взять под прямой контроль миллионы новых подданных. Организованное самоуправление крестьян позволяло лишить помещиков статуса частных агентов государства, не раздувая при этом штат чиновников и не перегружая бюджет.
«Положение о крестьянах» отводило два года на составление уставных грамот, т.е. соглашений между помещиками и крестьянами, оговаривавших размер компенсации, которую крестьяне должны были заплатить за получение собственности. Выкуп предполагалось выплачивать в течение 49 лет. Лишь после этого наделы становились собственностью крестьян. Сумма выкупных платежей определялась размерами прежде выплачиваемого крестьянского оброка. Таким образом, удалось наиболее корректно перевести в современные категории суть отношений в допетровской деревне: выкупалась не личная свобода крестьян (чей рабский статус никогда не признавался формально) и не земля (на которую помещики исторически не имели исключительных прав), а повинности крестьян. Средства выкупных платежей, помещенные в банк под 6% годовых, должны были приносить помещику ежегодный доход в размере утраченных им оброчных платежей. Посредником между крестьянином и помещиком выступало государство, оно платило помещику при заключении выкупной сделки сразу около 75% выкупной суммы. Крестьяне должны были ежегодно вносить государству 6% от этой суммы в течение 49 лет. По сути, речь шла о погашении ипотечного кредита, выданного по обычной для того периода кредитной ставке. Реально платежи были отменены в 1905 г., но к этому моменту крестьяне успели внести в государственную казну сумму большую, чем полученные ими земли стоили в 1861 г. Крепостные рабочие помещичьих и казенных фабрик и заводов тоже получали право выкупа своих прежних наделов. Государственные крестьяне (кроме Сибири и Дальнего Востока), считавшиеся лично свободными, по «Положению» сохраняли за собой находившиеся в их пользовании земли. Они могли продолжать платить оброчную подать государству либо заключить с казной выкупную сделку.
Чтобы обслуживать крестьянскую реформу, правительство пошло на еще одну реформу — финансовую. Еще в 1860 г. был создан Государственный банк для проведения выкупных расчетов между помещиками и крестьянами. В 1862 г. единственным распорядителем казенных средств стало Министерство финансов, которое самостоятельно планировало государственный бюджет и совместно с Государственным советом утверждало сметы отдельных ведомств. Проверку правильности расходования бюджетных средств осуществлял обновленный в 1864 г. Государственный контроль, отчеты которого были публичными. Уже эта мера являлась революционной, если учесть, что в 1850 г. Николай I приказал засекретить реальные показатели государственного бюджета даже от Государственного совета. В губерниях учреждались контрольные палаты, проверявшие финансовую отчетность по первичным документам, а не итоговые отчеты, как прежде. Прямые налоги частично заменялись косвенными, что позволяло обойтись без создания колоссального фискального аппарата после освобождения крестьян: ведь прежде налоговыми агентами выступали помещики, а заменить их штатом государственных чиновников в короткое время было нереально и слишком дорого. Таким образом, новая государственная финансовая система становилась эффективнее, оставаясь не слишком затратной.
«Положение о крестьянах» делило губернии на три группы (черноземные, нечерноземные и степные), в которых размеры земельных наделов разнились по уездам. При выделении земель крестьянам первое слово оставалось за помещиками, которые могли выбирать самые лучшие участки в свою долю, в том числе вклинивая свои земли в середину крестьянских полей. Это, как и довольно сложная система выкупных платежей, вызывало растерянность и недовольство крестьян. В Казанской губернии, например, начались волнения из-за распространения слухов о том, что царь даровал землю крестьянам бесплатно, а выкуп придумали помещики. В ходе подавления этих волнений было убито более 300 человек. Всего в год объявления реформы (1861) было зарегистрировано более 1370 крестьянских выступлений, но позже волна бунтов пошла на убыль, и в целом реформа прошла мирно, не вызвав серьезного сопротивления у помещиков и массового недовольства у двух десятков миллионов крестьян, которых она коснулась. Этот результат сам по себе должен был восприниматься как успех имперского режима, особенно на фоне практически одновременного освобождения в США четырех миллионов чернокожих рабов — освобождения, достигнутого в результате длительной и тяжелой Гражданской войны, расколовшей общество пополам.
Если рассматривать крестьянскую реформу с точки зрения логики модернизации Российской империи — распространения современного государства на все население страны и перевод в современные правовые, социальные и экономические категории комплекса отношений помещиков и крестьян допетровского времени, «замороженных» и искривленных в режиме «крепостного права» — то она увенчалась успехом. Главным ограничителем оказался уровень развития имперского государства, не позволявший радикально увеличить штат квалифицированных чиновников для взаимодействия с освобожденными крестьянами на индивидуальном уровне. Окончательное оформление личного экономического и юридического статуса бывших крепостных было отложено до лучших времен, но, во всяком случае, характер этого будущего оформления был решен в принципе.
Споры же об итогах реформы были вызваны самой революционностью, с которой решалась ее непосредственная задача модернизации имперского пространства: созданием новой социальной группы свободных крестьян, законодательным ограничением сферы частной собственности помещиков, экономически рациональным нормированием и размежеванием земли между юридическими лицами, сложными финансовыми схемами взаимозачета и обеспечения. В восприятии современников, а позднее — историков, радикальные методы решения крепостного вопроса заслонили непосредственную цель реформы, из-за чего вот уже более полутора веков сохраняются принципиально неразрешимые разногласия. Достаточны ли были предоставляемые крестьянам наделы — и сколько
С самого начала проведения реформы представители радикальной интеллигенции, а позже и советские историки доказывали, что она привела к обнищанию крестьян, получивших наделы меньшие, чем они обрабатывали для собственных нужд до реформы. С другой стороны, еще в начале ХХ в. российские экономисты определили оптимальный размер хозяйства, придерживающегося трехпольной системы севооборота, в 400 га — что соответствовало среднему помещичьему хозяйству. Очевидно, что крестьяне в принципе не могли получить такие наделы и что оптимальным с хозяйственной точки зрения являлся «симбиоз» крестьян и помещика в рамках крепостного поместья, позволявший при существовавшем уровне агрикультуры к общей выгоде использовать имевшиеся ресурсы. Но если целью реформы 1861 г. было уничтожение крепостного режима, то единственным способом компенсировать разрушение экономического комплекса «поместья» было развитие новых интенсивных форм земледелия на крестьянских землях. При сохранении трехпольного севооборота изолированные крестьянские хозяйства не спасло бы и пятикратное увеличение наделов. Сохранение общинного землепользования должно было до поры сгладить остроту проблемы, сохраняя элементы старой поместной хозяйственной модели в новых правовых условиях. Во всяком случае, историческая демография зафиксировала заметное снижение смертности в деревне в последней трети XIX века, обусловленное улучшением питания, что свидетельствует о росте жизненного уровня крестьян после реформы. Факты говорят и о том, что крестьяне покупали значительное количество земли, как индивидуально, так и общинами.
Аналогично обстоит дело с представлениями о кризисе помещичьего хозяйства после 1861 г. Сама дифференциация сельского хозяйства на крестьянское и помещичье, как и выделение сферы рационального экономического производства из комплексного «образа жизни» (крестьянского или помещичьего), объясняет противоречия в оценках итогов реформы. Если прежде люди являлись помещиками или крестьянами в силу самого факта рождения в деревне и, с большим или меньшим успехом, продолжали вести образ жизни предков, то после реформы экономическая деятельность, правовой статус и образ жизни дифференцировались. Те, кто имел возможность и желание заниматься сельским хозяйством, оставались в деревне, остальные искали способ сменить место жительства и род занятий. Продажа поместий или крестьянских наделов оказывалась, в первую очередь, следствием появления выбора и нового понимания сельского хозяйства как рациональной экономической деятельности, а не предустановленного с рождения удела. Сегодня исследователи экономики XIX века предпочитают говорить не о половинчатости перехода экономики России от стагнирующего «феодализма» в «капитализм», от крепостного права к наемному труду, но о том, что реформа 1861 года придала новый динамизм существовавшим и прежде рыночным тенденциям в деревне, ускорив уже протекавшую эволюцию крестьянской и помещичьей экономики.