В существе ведь дела, ни одна законодательная форма сама по себе не определяет направления того или иного культурного процесса. Ему жизнь дают те творческие силы, которые вливают в него известное социальное и культурное содержание. А оно может быть различно в зависимости от того, какие моменты и задачи избраны этими силами…
Исход противостояния земской «общественной агрономии» с организаторами столыпинской реформы, казалось, наглядно подтверждал правоту прогрессистов: рационально организованная «самодеятельность» активных участников социального процесса оказалась способной переопределить значение любых внешних форм, диктуемых государством. Правда, российские прогрессисты имели дело лишь с государством, не проводившим последовательной враждебной политики и достаточно слабым. Косность полиции и проверка политической благонадежности со стороны охранного отделения являлись главными помехами на пути прогрессистского реформизма, в целом малозначительными. Зато правительственный Департамент земледелия явно сочувственно относился к общественному реформистскому движению, а постоянное привлечение на государственную службу специалистов, разделявших прогрессистское мировоззрение, привело к фактическому сращиванию Департамента и даже в целом ГУЗИЗ с реформистской общественностью.
Если бы государство проводило политику, подобную «подмораживанию» Александра III, никакая «самодеятельность» не сумела бы изменить направление «культурного процесса». Но после социального взрыва 1905 г. идея реакционного сдерживания массового общества оказалась скомпрометирована, а любые современные проекты рационального упорядочивания общества все равно создавались лишь в рамках прогрессистской культуры. Реформы Столыпина легализовали саму идею реформизма в деревне, а после его смерти, когда правительство отказалось от всяких активных преобразований, климат для прогрессистского реформизма стал еще более благоприятным. Не желая поддерживать никакую форму реальной самоорганизации, Николай II и его приближенные не решались и бороться с ней. В результате, к началу 1910-х гг. общественность окончательно перехватила у политического режима лидерство в поддержании современности российского общества.
Не рассчитывая больше на изменение политических «правил игры», прогрессисты добивались фактического перерождения институтов, невзирая на существующие юридические ограничения. Например, у реформаторов не было надежды на изменение в обозримом будущем дискриминационного избирательного законодательства в городские думы. Рассчитывать на приход к власти политической партии, сочувствующей их целям (например, кадетов) не приходилось. Но если видение «лучшего будущего» разбить на ряд конкретных «показателей», сформулировать «технологию» достижения каждого и заручиться массовой поддержкой горожан, то какая разница, какие политические убеждения у городских гласных, на рассмотрение которых будут представлены популярные проекты частных улучшений? Маловероятно, что и самый верноподданный монархист будет возражать против необходимости строительства водопровода и канализации как необходимых мер оздоровления городской жизни. Представители наиболее консервативных предпринимательских кругов понимали полезность развития трамвайной сети и электрического освещения улиц. Можно было даже выстроить коалицию заинтересованных группировок в городской думе и среди фабрикантов и начать реализовывать проект дешевого качественного жилья для рабочих. Именно этим занимались называвшие себя «прогрессивными» объединения гласных Московской и Санкт-Петербургской городских дум, а идейным центром нового «урбанизма» выступал основанный в 1909 г. журнал «Городское дело». И если первые номера журнала были посвящены почти исключительно зарубежным реалиям и пересказу основных прогрессистских проектов трансформации городов (прежде всего, «города-сада» Эбинезера Говарда), то в начале 1910-х журнал уже самостоятельно формулировал повестку реформ в российских условиях.
Благодаря своему принципиальному интернационализму, прогрессизм стал основой «первой глобализации» современного массового общества в начале ХХ в. Глобальная культура книжников или аристократов былых эпох касалась очень узкого круга людей. Распространение грамотности в XIX в. позволило образованным членам одной нации узнавать про нравы и порядки за границей. Но только культура прогрессизма, не зацикленного на политических структурах (а значит, и национальных границах), исходила из принципиальной «надграничности» человеческого опыта и необходимости циркуляции идей. Такое глобальное понимание феномена «современности», не сводимого больше к буквальной «европейскости», позволяло российской общественности окончательно преодолеть оппозицию славянофильства и западничества и беспроблемно перенимать итальянский или немецкий опыт.
Интернационализация культуры современности приобрела массовый характер. Не имея возможности напрямую влиять на систему школьного образования и программу подготовки учителей, активисты, объединившиеся под эгидой Императорского русского технического общества, разработали программу дешевых заграничных экскурсий для школьных учителей. Используя пожертвования, работу волонтеров и скидки для туристических групп, они разработали несколько вариантов продолжительных (4-8 недель) путешествий, которые были по карману даже сельским учителям. Можно было выбирать из нескольких маршрутов в Западную Европу или на Ближний Восток (через Стамбул в Египет и Палестину). Например, один вариант «западного» направления включал две недели в Лондоне, 10 дней в Париже, неделю в Берлине. Независимо от маршрута, поездка включала в себя обязательное посещение местных школ, муниципалитетов и парламентов (на заседание парламента экскурсантов водили и в Стамбуле). Кроме того, программа включала главные музеи и галереи, а те, кто выбирал южный маршрут, делали это еще и в паломнических целях.
Судя по тщательно собираемым отзывам экскурсантов, такая насыщенная и продолжительная поездка вызывала двойственную реакцию, особенно на самом популярном «итальянском» направлении. С одной стороны, особое внимание учителя уделяли устройству современных учреждений; вызывали их восхищение и богатые музеи. С другой, даже провинциальные учителя с удивлением отмечали непритязательность (бедность, грязь) итальянской жизни. Происходило «расколдовывание» и освоение Европы: место прежнего идеализированного образа высшей цивилизации занимало узнавание обычных и далеко не всегда идеальных жизненных обстоятельств. Но одновременно и «европейские» институты — будь то парламент или городской совет — начинали восприниматься обыденно, как часть нормы.
За пять лет, в 1909–1913 гг., на таких экскурсиях побывали почти 4.5 тыс. школьных учителей, две трети которых преподавали в сельских и городских начальных школах. Посещение заседания парламента Османской империи вряд ли повышало их симпатии к пантюркизму (и, возможно, даже к парламентаризму). Тем более не менялась их программа преподавания. Но глубокое изменение личного опыта и социального воображения учителя в результате зарубежной поездки неизбежно накладывало отпечаток на обучение школьников.
Так процесс самоорганизации массового общества проделал полный цикл и к началу 1910-х гг. перешел на качественно иной уровень. Мигранты из деревень в города второй половины XIX в. могли проявить свою потребность в новом сообществе единомышленников, главным образом, лишь в религиозной форме («сект» ваисовцев или штундистов). Но и те, кто не рисковал уклоняться так далеко от нормативной религиозности, демонстрировали способность находить общий язык с чужаками и поддерживать неустойчивое равновесие ширящейся «зоны контакта». Взрывоподобное распространение массового общества едва не смело все государственные институты Российской империи в 1905 г., когда политическая нация общеимперской общественности примкнула к стихийному «восстанию масс» и выступила в роли его координатора. Объявление конституционного режима 17 октября 1905 г. раскололо общественность, большинство отказалось от антисистемной борьбы и поддержало создание Государственной Думы как органа представительства нации. Однако уже к 1909 г. основным вектором деятельности общественности вновь становится прямое взаимодействие с массовым обществом и формулирование его интересов и нужд, без посредничества политических институтов. «Конституционный переворот» 3 июня 1907 г. и разоблачение главы БО партии эсеров Азефа как агента полиции летом 1908 г. окончательно скомпрометировали саму идею политической борьбы. На передний план вышли проекты прогрессистской «точечной» социальной инженерии. Миллионы людей впервые оказались вовлечены в процесс самостоятельной рациональной трансформации своего ближайшего социального окружения. Теперь самоорганизация из совершенно стихийного процесса становилась более целенаправленным, поскольку наиболее активную роль в ней играли люди, в чьих головах заменились «старые представления новыми».
И вот уже в 1914 г. начальные школы заканчивали дети, для которых вся сознательная жизнь прошла после 1905 г.: при Государственной Думе и участковых агрономах, при кооперативных лавках и рабочих клубах («народных домах»), трезвенническом движении и образовательных кинопоказах. Учителя сотен тысяч школьников лично видели пирамиды и Колизей, с галерки наблюдали заседание Рейхстага и осматривали кооперативные квартиры рабочих в Лондоне. Когда эти бывшие школьники вступили бы в самостоятельную жизнь году в 1917, они ориентировались бы в новом социальном мире гораздо сознательнее своих родителей и представляли бы гораздо четче потенциальные возможности его дальнейшего изменения. Их участие в самоорганизации массового общества стало бы еще более продуктивным и креативным.
Однако самоорганизация — шаткая почва для любых прогнозов. В начале 1910-х гг. российское массовое общество представляло собой динамичную многосоставную систему в состоянии неустойчивого равновесия. Общеимперская нация российской общественности являлась единственной рамкой, позволявшей удерживать эту изменчивую мозаику как единое пространство — по крайней мере, генерируя представления, позволяющие помыслить ее как единую социальную среду. Личные и групповые отношения фиксировались, главным образом, достижением консенсуса в «общественном мнении» или через представление об «обычной практике», без фиксации при помощи правовых механизмов, административных норм или политических гарантий парламентского большинства. С точки зрения государственных институтов не существовало Партии народной свободы (кадетов), евреи имели право жительства лишь в черте оседлости, руководители ассоциации кооперативов с многотысячным членством являлись обычными крестьянами или мещанами, а совместное проживание татарина и русской не могло считаться законным браком. В этом отношении положение российской прогрессистской общественности существенно отличалось от ситуации во многих европейских странах или в США, где прогрессистские движения компенсировали отсутствие государственной социальной политики, но не противостояли государственным институтам в принципе.
С одной стороны, идейное отмежевание от правящего режима играло на руку общественности. Внутреннее расслоение и растущее напряжение (например, между украинскими центрами местной инициативы и московскими центрами, претендующими на координирующую роль) смягчалось наличием общего оппонента в лице правительства, олицетворяющего имперский централизм и русификаторское угнетение. Идейное противостояние с имперским режимом поддерживало иллюзию внутренней однородности общественности и тормозило осмысление проблемы ее собственной «естественной» русоцентричности.
С другой стороны, все достижения прогрессистского реформизма всецело зависели от способности мобилизовать массовый энтузиазм сторонников той или иной кампании. Временные неудачи, психологическая усталость, переключение внимания на другие инициативы грозили остановить или вовсе свести на нет любой проект, который нельзя было превратить просто в ежедневную рутину. Эту проблему прекрасно иллюстрирует пример «общественной агрономии», самого успешного реформистского проекта начала ХХ века в России. На пике его развития в 1913 г. идеологи кампании начали бить тревогу, публикуя статьи о наступившем «агрономическом кризисе». Все статистические показатели свидетельствовали о рекордных достижениях по всем направлениям: опережающий рост вакансий на все более выгодных условиях для сельскохозяйственных специалистов, охват крестьян образовательной деятельностью, успешное внедрение элементов интенсивного земледелия. Но для авторов публикаций об «агрономическом кризисе» главным критерием служил накал общественного энтузиазма вокруг их движения, а он явно спадал после 5-6 лет непрерывной мобилизации. К счастью для них, «общественная агрономия» уже стала центральным направлением деятельности земств, и пока земства могли собирать налоги и выплачивать жалованье многочисленному «третьему элементу», никакое падение массового энтузиазма не могло повредить делу. А вот, к примеру, движение за трезвость всецело зависело от добровольной поддержки общественности.
В этом и заключается значение абстрактного понятия «политических институтов» — кажущихся независимыми от конкретных людей механизмов, поддерживающих выполнение определенного задания «автоматически». Государственный орган местного самоуправления (земство) спасло проект «общественной агрономии», но многие другие важные инициативы общественности не могли рассчитывать на институциональную поддержку. Сделав важное открытие — «ни одна законодательная форма сама по себе не определяет направления того или иного культурного процесса», — лидеры российской общественности поспешили списать со счетов важность институтов. Не получая особой поддержки от государственных органов (за исключением реформистских инициатив в деревне), они не видели и особого вреда даже от министерства внутренних дел. Как выяснилось в скором времени, главной проблемой оказалось не вмешательство государственных органов в дела общественности, а то, что общественность не имела никаких механизмов воздействия на государство.
Эта проблема — отсутствие координации между общественным реформизмом и государственными органами — была характерной чертой прогрессизма как международного феномена. Только в демократических режимах игнорирование государства общественными активистами являлось скорее следствием принципиального выбора, а не вынужденной мерой. Поэтому, когда стало ясно, что успех наиболее масштабных и долговременных преобразований требует систематической поддержки, не ограниченной двумя-тремя годами общественного энтузиазма по поводу новой кампании, реформисты новыми глазами взглянули на возможности государственных институтов. В начале 1914 г. американский прогрессист и член британского Фабианского общества («мозгового центра» местного прогрессистского движения) Уильям Уоллинг выпустил книгу «Прогрессизм — и после», в которой предрек переход к «государственному социализму» как логичное продолжение реформизма «общественной самодеятельности». Речь шла о принятии государством на себя ответственности за социальную политику и проведение социальной инженерии для достижения желаемых результатов — всего того, чем прогрессисты занимались «на общественных началах». Уоллинг придерживался левых политических взглядов, но сама логика развития прогрессизма как международного движения по рационализации стихии массового общества и снятию наиболее острых его конфликтов вела в этом же направлении.
Находившееся в состоянии неустойчивого равновесия российское общество, стихийно вырабатывающее проект «прогрессистской империи», стояло перед теми же проблемами, что и остальные передовые страны. Его будущее зависело от того, удастся ли включить в этот проект государство, и на каких условиях. Проблема взаимоотношений старого государства и самоорганизующегося массового общества в новом глобальном мире породила в ХХ веке кризис современности мирового масштаба.
Часть 3. Война глобализации и имперская революция
Находившееся в состоянии неустойчивого равновесия российское общество, стихийно вырабатывающее проект «прогрессистской империи», стояло перед теми же проблемами, что и остальные передовые страны. Его будущее зависело от того, удастся ли включить в этот проект государство и на каких условиях. Проблема взаимоотношений старого государства и самоорганизующегося массового общества в новом глобальном мире породила в ХХ веке кризис современности мирового масштаба.
10.11. Глобализация современности и национализирующиеся империи
Международный прогрессизм решал проблему современного массового общества, которое являлось глобальным феноменом: мигранты из деревни приезжали в города и перемещались между ними, переезжали из страны в страну, расширяя зону контакта (а значит, и конфликта). Это было многостороннее движение: значительная часть переселенцев в Сибирь возвращалась обратно, рожденные в городах образованные люди тысячами отправлялись в деревню в качестве агрономов и инструкторов по кооперации, до 10% крестьян Черниговской губернии уезжали на временную работу через океан, в Пенсильванию и Нью-Йорк, чтобы потом вернуться домой. Глобальная циркуляция людей и идей сопровождалась циркуляцией капитала. Инвестиции и займы, торговые преференции и запретительные тарифы государств выстраивали новые отношения зависимости и влияния при помощи универсальной и «невидимой» субстанции денег. Иностранные компании открывали рудники, заводы и торговые сети на чужой земле, но всеобщая зона контакта, в которой все являлись «чужаками», лишала смысла само понятие «чужой» — а значит, размывала и всякое четкое представление о понятии «свой».
Стихии глобализации все расширяющегося и усложняющегося массового общества противостояли национальные государства, сформированные в своем нынешнем виде в середине XIX в. Компактные в смысле численности чиновников и относительно дешевые для населения по своей налоговой нагрузке, они не проводили никакой «социальной политики» (лишь самые передовые финансировали начальное школьное образование и осторожно ограничивали условия работы женщин и детей). В 1913 г. большинство государств в среднем изымали и перераспределяли лишь 13% валового национального продукта своих стран — всего на два процента больше, чем в 1870 г. (и в три с половиной раза меньше, чем в конце ХХ в.). Главной статьей бюджетных расходов была армия: к началу ХХ века траты на оборону составляли 27% бюджета Франции, 39% Великобритании, 43% Германии, 55% Японии. В 1913 г. на содержание армии и флота в России уходило 27% бюджета. Для сравнения, на долю МВД с его многочисленными функциями помимо полицейских (от ветеринарного контроля до содержания почты и телеграфа, от сбора статистики до контроля «иностранных вероисповеданий») приходилось всего 6%. Армия была главным и почти единственным инструментом государства в проведении последовательной политики. Поэтому любая государственная политика принимала форму военного давления, независимо от наличия или отсутствия воинственных планов.
Сам принцип национального государства противостоял стихии глобализации как идеал суверенитета однородной в культурном и правовом отношении «нации» на четко очерченной территории. Нерушимость границ государства должна была гарантировать нерушимость границ национального «тела», и наоборот. В реальности политические режимы разных стран лишь более или менее приближались к этому идеалу, который господствовал в социальном воображении людей эпохи. Ближе всего к нему была Французская республика, на территории которой этнические чистки «инородного» населения завершились к XVIII в., а столетие интенсивного «национального строительства» после революции 1789 г. распространило единый культурный стандарт и правовой порядок почти по всей стране. Правящий класс и образованная элита континентальных империй Северной Евразии (Германской, Габсбургской, Российской, Османской) также ориентировались на модель французской Третьей республики, но вынуждены были искать компромиссы с наследием своей имперскости.
Германская империя возникла в результате объединения 27 немецких государств в 1871 г., по итогам победоносной войны с Францией (одним из последствий победы стала аннексия объединенной Германией пограничных провинций Эльзас и Лотарингия, см. карту). Новое государство с самого начала создавалось как «национальное», но Германская империя являлась «империей» не только по названию. По условиям объединения, бывшие самостоятельные германские государства сохранили широкую по меркам XIX века автономию (включая содержание собственных армий крупнейшими из них). Хотя лидером объединения и сильнейшим из союзных государств была Пруссия, к началу ХХ в. ее политическое и культурное влияние в империи существенно ослабло. Закрепленный конституцией федерализм вступал в противоречие с притязаниями прусской политической элиты на гегемонию и с желанием части немецких националистов (включая императора Вильгельма II) добиться унификации страны.
Другая линия напряжения была вызвана особенностями прусской избирательной системы, сформированной накануне скачка урбанизации конца XIX в. К началу XX в. сельские избиратели, а особенно аристократы — земельные магнаты, пользовались непропорционально высоким влиянием в парламенте, не говоря уже о неформальных каналах лоббирования. Они использовали свое влияние в Пруссии (а потому и в империи в целом) для пресечения всех попыток либерализации внешней торговли. Тем самым, глобализация переводилась в плоскость конфликта: активная экономическая экспансия Германии поощрялась, но симметричное проникновение «чужих» товаров и работников блокировалось. Наконец, в империи существовало довольно значительное (8%) «не-немецкое» меньшинство (прежде всего, поляков), а сами немцы, помимо региональных различий, были разделены по религиозному принципу: почти каждый третий был католиком.
Германское общество воспринимало общемировые процессы глобализации через призму внутренних разноуровневых конфликтов. В Германии массовой опорой общественных реформаторов-прогрессистов служила социал-демократическая партия, выступавшая под лозунгами «реформизма». На выборах в Рейхстаг 1912 г. СДПГ завоевала треть голосов, став крупнейшей политической силой в империи. Усиление влияния реформистских сил в условиях специфической германской имперской ситуации сулило не просто проведение нового рабочего законодательства. На карту был поставлен вопрос баланса между федерализмом и унификацией страны, а также открытости глобализации, либерализации положения меньшинств, утраты влияния земельной аристократии. Понятные и четкие идеи авторитаризма, национализма и империализма вместе образовывали единый комплекс мировоззрения и практической политики, которому противостояла коалиция довольно аморфных, постоянно меняющихся вслед за изменчивой реальностью идей прогрессисткого реформизма, интернационализма и демократии.
Габсбургская империя решительно перешла на рельсы нациестроительства в 1867 г., после поражения в войне с Пруссией, от исхода которой зависел сценарий объединения германских государств: имперская конфедерация вокруг Австрии или немецкое национальное государство вокруг Пруссии как ядра. Победа Пруссии оставляла Австрии один путь: строить свое национальное государство из разнокультурного населения империи — как «империю наций». В результате конституционного компромисса 1867 г. страна была разделена на две части: Австрийскую империю и Венгерское королевство. Их объединяла фигура правителя (который выступал одновременно в качестве австрийского императора и венгерского короля), верховное командование армией и ведение внешней политики, а также валюта. В остальном это были самостоятельные страны, не существовало единого гражданства и даже бланка паспорта. Каждые десять лет перезаключался союзный договор, частью которого являлось таможенное соглашение и перераспределение пропорции бюджетных расходов. У каждой части были свои парламенты и правительство, законодательство и налоговая система.
Последовательная реализация проекта «империи наций» вела к тому, что все этнокультурные группы в «дуалистической монархии» Австро-Венгрии могли претендовать на политическое признание. Изначальный «компромисс» создал две территориальных нации — австрийскую и венгерскую, но уже на этом этапе внутри Венгерского королевства было выделено автономное Королевство Хорватии и Славонии, в котором государственным языком являлся хорватский (см. карту). В австрийской части лишь 37% жителей считали немецкий язык родным, в венгерской части у 54% родным был венгерский. Австрийская конституция гарантировала право всех граждан использовать свой родной язык в школе, на рабочем месте и в местных государственных учреждениях. Она требовала, чтобы на территориях со смешанным населением «государственные и учебные учреждения должны быть так организованы, чтобы, не принуждая к изучению второго местного языка, каждый народ получал достаточные возможности для получения образования на своем языке». Венгерская конституция тоже признавала права «меньшинств», но не коллективные, а индивидуальные — человека, а не «народности». Начиная с 1867 г. австрийские власти постепенно расширяли права местных этнокультурных групп, а венгерские преследовали курс национальной ассимиляции. С 1907 г. даже в частных школах Венгерского королевства ученики должны были демонстрировать свободное владение венгерским языком после 4 класса, что вынуждало отводить национальному образованию на румынском, словацком или русинском языке вспомогательную роль.
Впрочем, логика территориальной нации приводила к конфликту и внутри Австрийской империи. Имперское правительство было готово признать права основных этноконфессиональных групп на территориях, где они составляли большинство (по крайней мере, среди политической элиты): чехов в Богемии, поляков в Галиции, итальянцев в Тироле, хорватов в Далмации. Но когда австрийский немецкий национализм требовал таких же прав для немцев, это вызывало острое противостояние с чехами не только в Судетах, но и в Богемии. Поляки в Галиции заняли место «государственной нации» (
«Евреи» выступали в качестве универсальной метафоры «внутреннего врага» в здоровом «национальном теле». Важно подчеркнуть, что в данном случае роль исторических традиций религиозной или расовой нетерпимости к евреям была минимальной, речь шла именно о современной символической этнизации политики. Среднеобеспеченные горожане и землевладельцы, пользующиеся избирательными правами в австрийской куриальной системе, боролись за влияние с имперской аристократической элитой при помощи немецкого национализма, обвиняя аристократов в предательстве австрийских интересов ради компромисса с многочисленными меньшинствами. Основным политическим языком этой борьбы со старыми элитами, во главе которой стояла партия христианских социалистов (самая влиятельная политическая сила в Австрии начала ХХ в.), стал ярый антисемитизм, потому что иначе для нападок на аристократов и крупных капиталистов пришлось бы использовать революционный язык социалистов — неприемлемый для мелких собственников. Еще больше евреи подходили на роль символов транснациональной глобализации, которую националисты воспринимали как главную угрозу — антинациональную и антипатриотичную силу.
В массовой пропаганде архаичный космополитизм аристократии сливался с современным интернационализмом глобализации. Как показал российский политический кризис 1911 г. по поводу введения земств в «западных губерниях», реальным противником современной массовой политики национального государства являлась имперская гибридность с ее многомерностью, многоуровневостью и неоднозначностью социальных границ. И в России, и в Австро-Венгрии евреи использовались как понятный простонародным сторонникам националистов символ сложной социологической идеи, которую даже идеологи национализма не могли для себя отчетливо сформулировать.
Резкий рост массового общества в Австро-Венгрии в начале ХХ в. и глобализация привели систему «империи наций» в тупик, к весне 1914 г. была фактически парализована работа австрийского парламента. Каждое националистическое движение мечтало добиться для себя территориального политического суверенитета по примеру Венгрии и возможности подавлять меньшинства на «своей» территории, поэтому в принципе поддерживало конституцию 1867 г. Однако «этнически однородных» территорий было немного и в 1860-х гг., а резкий рост городов и миграции населения подрывал надежду на достижимость национальной гомогенности.
Прогрессистские реформаторы пытались выработать новую концепцию национального устройства страны.
В 1899 г. австрийская социал-демократическая партия приняла специальную программу по национальному вопросу, в которой продвигала утопическую идею равенства всех национальностей и право политического самоуправления на «своей» территории (с обязательной защитой меньшинств). Однако после 1910 г. социал-демократы — левое крыло австрийского прогрессизма — отказались от идеи нации в формате территориальной политической организации этноконфессиональной группы. В духе прогрессистского конструктивизма было предложено разделить политический, культурный и правовой аспект принадлежности к «нации». Введение всеобщего избирательного права должно было создать единую имперскую политическую нацию равноправных граждан. Этнокультурное же единство в современном глобальном массовом обществе могло реализовываться как сетевое сообщество «своих», к которому можно было присоединяться из любого уголка. Более того, как писал один из австрийских теоретиков, «каждому совершеннолетнему гражданину должно быть предоставлено право самому определить, к какой национальности он хочет принадлежать». Характерно, что после смены подхода к «национальному вопросу» на австрийских парламентских выборах 1911 г. социал-демократы впервые одержали верх, опередив христианских социалистов — партию, которая боролась против чужаков в городах и за «национальную чистоту» на «своей земле».
Политической противоположностью социал-демократов являлся официальный наследник престола эрцгерцог Франц Фердинанд (1863–1914), который, однако, придерживался близкой программы реформирования империи. Он открыто заявлял об ошибочности национально-территориального размежевания 1867 г. Его раздражал национализм венгров, провоцирующий рост недовольства балканских славянских народов как внутри Австро-Венгрии, так и за ее пределами. Франц Фердинанд не скрывал, что после восшествия на престол он намеревается восстановить централизованное государственное управление при широкой автономии всех этноконфессиональных групп. На практике это означало бы предоставление румынам в Трансильвании, украинцам в Галиции или словакам таких же прав, что и венграм или немецкоязычным австрийцам — при передаче основных государственных полномочий центральной власти. Сломить сопротивление венгерских правящих кругов он намеревался путем введения всеобщего избирательного права, неизбежно подрывающего существовавшее господствующее положение венгерской элиты, но при этом демократизирующего политическую систему в целом.
Таким образом, в австро-венгерской имперской ситуации идея демократизации избирательной системы и практического уравнения в правах всех этноконфессиональных групп причудливым образом переплеталась с перспективами политической централизации. Принятие массового общества и глобализации означало отказ от проекта территориальной нации (к чему не были готовы многие националисты, не только венгерские или австрийские, но и чешские или польские). Фиксация же на территориальности нации вела к столкновению с соседними национальными государствами в тех случаях, когда этноконфессиональная группа проживала по обе стороны государственной границы (например, румыны Трансильвании под властью Венгерского королевства).
Ирония структурной ситуации заключалась в том, что деятельность националистов одновременно вела к ухудшению отношений с соседями и блокировала увеличение финансирования собственной армии. Повышение уровня налогообложения (необходимое для роста военных расходов) означало, что не имеющие прежде права голосовать рабочие впервые попадали в категорию голосующих налогоплательщиков. Тем самым гарантировалось усиление позиций социал-демократов и планов «детерриториализации» наций в империи, а потому налоговая реформа блокировалась в австрийском парламенте в 1914 г. консервативными националистами. Прямая связь внешнеполитического курса и внутренней политики прослеживалась и у оппонентов националистов. И левый реформизм социал-демократов, и правый реформизм Франца Фердинанда ориентировались на снятие напряженности в отношениях с соседними странами, при этом укрепляя эффективность государства.
Эпоха глобализации — открытости внешним влияниям вне контроля правительства — началась для Османской империи гораздо раньше, чем для других европейских держав, и последствия ее оказались самыми катастрофичными. Начиная с XVIII в. бывшая великая пороховая империя служила для образованных элит Европы объектом проекций собственных страхов, фантазий и нереализованных замыслов. Важной частью формирования культуры современности («европейскости») являлось формулирование концепции «отсталости», наглядным примером которой служила «Турция». Османская империя оказалась открытой глобальной культуре современности, не имея возможности противопоставить ей никакой другой универсально применимой системы идей (даже ислам объединял только часть подданных империи) и не принимая участия в ней (в отличие от России).
В середине XVIII в. от султана Османской империи — халифа всех мусульман — требовали соблюдения прав христиан, в то время как на самопровозглашенной родине Просвещения, во Франции, даже христианские реформаты-гугеноты оставались вне закона. Реализация идеала национального государства, распространившегося после эпохи наполеоновских войн, осуществлялась за счет Османской империи: благодаря давлению европейских стран, сначала в 1817 г. Сербия обрела самоуправление при формальном подчинении империи, а в 1829 г. Греция стала первым государством, добившимся полной независимости от османов. Параллельные же попытки добиться национальной независимости от европейских империй неизменно подавлялись «Священным союзом». Во второй половине XIX в. принципы свободы торговли применялись более последовательно к Османской империи, чем к европейским странам, которые сформулировали их. Колониализм как новый критерий европейской «великой державы» реализовывался также, в первую очередь, за счет Османской империи, у которой враги отбирали территории в ходе войн, а союзники — в качестве компенсации за поддержку.
В начале ХХ в. (1906 г.) население Османской империи составляло около 21 млн. чел. — чуть больше, чем в десяти губерниях бывшего Царства Польского Российской империи, в полтора раза меньше, чем в Италии. При этом оно было рассредоточено на огромной территории почти в 2 млн. км2 и отличалось разнообразием во всех мыслимых отношениях (мусульмане составляли три четверти граждан). Несмотря на проведение реформ, имперское государство было не в состоянии контролировать огромную территорию и упорядочивать население (см. карту).
Самой современной частью османского государства являлся офицерский корпус, выполнявший также, благодаря однородности полученного образования и опыта социализации, функцию ядра национализма в разных его версиях. В 1908 г. местный вариант прогрессистских реформаторов — секретная организация «Единение и прогресс» — при поддержке военных осуществила восстание. Под давлением восставших в империи был введен конституционный режим, проведены всеобщие выборы в двухпалатный парламент, а султан сохранил лишь номинальную власть. Но современная политическая система буксовала в эти годы даже в тщательно продуманной Габсбургской «империи наций», а в Османской империи она сталкивалась с обществом, организованным на совершенно иных, донациональных принципах.
Главное преимущество Османской «пороховой империи» — предоставление возможности завоеванному населению сохранять общинную автономию в обмен на лояльность султану — оказалось величайшей проблемой уже в начале XIX в. Политическая система, экономика и реальная социальная структура империи строились на старых принципах: управление при помощи делегирования части полномочий лидерам регионов и общин, этноконфессиональное разделение труда и экономической специализации, судебная и религиозная автономия миллетов. За столетия османского владычества в восточном и южном Средиземноморье население империи перемешивалось, разные этноконфессиональные группы расселялись на новые места как колонисты и торговцы, служащие гарнизонов и вынужденные переселенцы. Вся империя представляла собой огромную зону контакта, и соседство с чужаком являлось скорее нормой, чем исключением. В этой ситуации распространение нациецентричного социального воображения как однозначного идеала будущего — «европейского», демократического, суверенного (антиколониального) — имело катастрофические последствия. Не имея никаких политических форм для выражения этого идеала, в сложно переплетенном государстве и обществе единственным инструментом национализма становилась «политика тела». Воображаемое «национальное тело» на «исторической территории» формировалось при помощи примитивного «биологического оружия» этнических чисток.
Идея современного национализма получила распространение сначала в европейских владениях Османской империи — прежде всего, на Балканах. Процесс насильственной национализации европейских владений империи привел к беспрецедентным по масштабам человеческим потерям. По существующим неполным подсчетам, за 150 лет после 1770 г. около 5 млн. мусульман и 2 млн. христиан из числа поданных Османской империи стали вынужденными переселенцами. Не считая погибших солдат, число жертв этнических чисток среди мирного населения также исчислялось миллионами. На протяжении XIX в. насильственная «национализация» проводилась на оспариваемых территориях против антиимперских повстанцев, а на успешно отделившихся землях — против «мусульман».
С середины 1890-х гг. массовые этнические чистки начинают использоваться уже против подданных внутренних районов империи, вне контекста войны. Забота о «национализации» самой власти в империи привела к конфликту с прежней городской и региональной элитой — греческой и, в особенности, армянской. Жертвами целенаправленного уничтожения армян в Османской империи в 1890-х и второй половине 1910-х гг. стали, по меньшей мере, 1.5 миллиона человек. Любой национализм потенциально предполагает геноцид «чужаков», но современное «правомерное» государство и политическая культура «европейских» империй препятствовали развязыванию массовых чисток населения в Европе XIX в. В Османской империи и образующихся на ее обломках независимых государствах практически не существовало преград на пути воплощения националистических фантазий: имперские навыки общежития были скомпрометированы как отсталые и «неевропейские», современного государства как (в идеале) безличной правовой машины не существовало.
В обретших независимость Греции, Болгарии и Сербии, как и в самой Османской империи, политическим идеалом образованного класса стала этноконфессиональная нация, а главным политическим институтом — армия. Границы этноконфессиональной нации должна была определять «историческая территория», которая реконструировалась на основании самых разных принципов — границ бывших османских провинций (вилайетов) и политических образований доосманского периода (средневекового или даже античного), а также новейших демографических и этнографических исследований. Современная статистика и апелляция к истории разных периодов в разных сочетаниях позволяли обосновывать практически любые конфигурации границ, поэтому решающее слово оставалось за государством (армией) и самой «нацией» в лице «вооруженного народа» — разного рода нерегулярных милиций и банд.
Глобализация начала ХХ в. и распространение массового общества в странах, все еще находящихся в сфере влияния Османской империи, означали массовую мобилизацию новых наций на вооруженную борьбу всех против всех. В 1912–1913 гг. разразились две «балканские войны». В первой из них Болгария, Сербия, Черногория и Греция напали на Османскую империю с целью увеличить свои «национальные» территории — просто потому, что могли себе это позволить. Во второй, в 1913 г., Болгария напала на недавних союзников — Сербию и Грецию, а затем Болгарии объявили войну Румыния и Османская империя. Как и прежде, балканские войны сопровождались массовыми этническими чистками населения, поскольку «исторические территории» являлись «национальными» только на страницах газет и научных трактатов. Приходилось изменять реальность в соответствии с воображаемой картиной мира силами государства, то есть армии. Греческие войска уничтожили 161 болгарскую деревню, порядка 100 тыс. болгар стали беженцами. Вслед за отступающей османской армией бежали около 400 тыс. мусульман.
Идеологически и политически цели балканских войн не отличались от тех, что оправдывались передовой европейской публикой XIX в. (свержение османского ига, национальное освобождение, объединение исторических земель). И хотя в 1913 г. европейские великие державы с беспокойством следили за «балканизацией» международных отношений, не существовало никаких глобальных политических механизмов для корректировки влияния глобальных идей. Ни одна из влиятельных стран не могла открыто вмешаться в конфликт без того, чтобы ее не обвинили в попытке усилиться за счет других. Еще важнее было то, что на самом глобальном «рынке идей» монополия принадлежала нациецентричному социальному воображению, а новые проекты гибридных наций (наподобие разрабатываемого австрийскими социал-демократами) только начинали обсуждаться в сравнительно узких кругах обществоведов и политиков.
Пришедшая к власти в Османской империи в 1908 г. националистическая элита ориентировалась на идеал Германии, а в еще большей степени — Японии, монокультурной «азиатской» страны, которая сумела сплотиться в нацию и нанести поражение могущественной Российской империи. После серии политических кризисов и военных переворотов, в атмосфере националистической мобилизации Балканских войн, в январе 1913 г. в Стамбуле установился однопартийный режим Партии единения и прогресса. Ее программа, а точнее, идеологическая ориентация большинства лидеров, претерпела радикальное изменение за пять лет. К началу 1914 г. «единение» понималось лидерами партии уже в смысле консолидации турецкой нации — преимущественно крестьянской, малообразованной, рассеянной по обширной территории. Ей предстояло стать господствующей группой в Османской империи (
10.12. Мировая война как национальное сопротивление глобализации массового общества
В 1914 г. не существовало ни одной обычной «объективной» предпосылки для начала большой европейской войны — непримиримых внешнеполитических противоречий, экономических разногласий, религиозных конфликтов. Периодические локальные кризисы в отношениях между «великими державами» разрешались компромиссом, более или менее удовлетворяющим все стороны — именно потому, что война рассматривалась как крайне нежелательный вариант. В сложных глобализованных экономиках война допускалась только против значительно более слабого противника, когда потенциальная выгода заведомо перевешивала риск человеческих и материальных потерь. Если прежде усиленное развитие армии в стране свидетельствовало о подготовке к войне, то теперь все государства одновременно совершенствовали свой арсенал, породив феномен «гонки вооружений». Технологическое совершенство оружия свидетельствовало о «современности» государства и, хотя грозило увеличением количества жертв в случае войны, вряд ли напрямую повышало вероятность ее развязывания, ведь и вероятный противник обладал сопоставимыми по разрушительности средствами. Скорее, гонка вооружений отражала желание государств заявить свои претензии на роль в новом глобальном мире единственным доступным государству начала ХХ в. способом — демонстрацией возможностей своих вооруженных сил.
Зато к лету 1914 г. все без исключения «великие державы» переживали глубокий внутренний кризис, преодоление которого требовало радикальной смены курса дальнейшего развития страны. По сути, речь шла о необходимости принять реальность глобального массового общества и приспособить к этой реальности политическую систему, экономику и социальное воображение. Ставшие уже привычными и удобными для исполнения государственной машиной «простые» решения — территориальный этнонационализм, экономический протекционизм и ограниченное избирательное право — нужно было менять на некие совершенно новые комплексные подходы, учитывающие сетевой и дискретный (прерывистый) характер современных мобильных наций, а также транснациональность производства и потребления продуктов. Во многих случаях выбор был столь радикальным, что грозил началом гражданской войны. Прежние политические элиты рисковали потерять столько, что для многих, впервые, риски международного военного конфликта оказывались меньшим злом, позволяющим разрубить гордиев узел внутренних проблем к своей выгоде.
Даже наиболее «современная» европейская страна — Великобритания, несмотря на свой беспримерный опыт глобализации (приобретенный в процессе поддержания равновесия в огромной империи), переживала острейший политический кризис. Спустя два десятилетия его назвали «странной смертью либеральной Англии» — по сути, «старой доброй Англии». В центре кризиса находилось то же противостояние между прогрессистским реформизмом и территориальным национализмом (казалось бы, относящимися к несоизмеримым сферам), что и в Германской, Габсбургской или Российской империях.
Типичные прогрессистские инициативы — суфражистское движение (за равные избирательные права для женщин) и профсоюзная борьба — вынудили правительство либеральной партии к уступкам. Внесенный в 1909 г. в парламент «народный бюджет» представлял собой попытку проведения масштабной социальной политики, которая натолкнулась на сопротивление палаты лордов. Последовал конституционный кризис, острота которого не была снята даже принятием специального закона 1911 г., лишающего палату лордов права вето. Консервативная часть верхней палаты проявила свое несогласие с правительственным курсом «асимметрично» — через бескомпромиссную поддержку ирландских юнионистов, противившихся предоставлению Ирландии самоуправления. После десятилетий внутренней полемики по поводу желательности достижения автономии от Лондона, в 1914 г. Ирландия оказалась на пороге открытой гражданской войны. Король Георг V проявил новаторскую инициативу и собрал специальную конференцию всех политических сил в Букингемском дворце 21 июля 1914 г., но после четырех дней обсуждений никакого компромисса достичь не удалось. Нельзя утверждать, что консерваторы, юнионисты или ирландские националисты желали вовлечения Великобритании в большую войну, но для каждой из этих разных группировок лозунг «война все спишет» открывал новые возможности. Заморозить провозглашение ирландского самоуправления или добиться полной независимости от Великобритании было много проще, когда война отвлекала все внимание правительства и населения.
Режим Третьей республики во Франции служил образцом национального государства, а главным направлением его внешней политики на протяжении десятилетий была подготовка реванша над Германией. Возвращение Эльзаса и Лотарингии, потерянных по итогам поражения во франко-прусской войне 1870–71 гг., превратилось в один из основополагающих лозунгов национального режима. И все же именно в начале 1910-х гг. во Франции усиливаются антивоенные настроения как часть нового социального воображения групповой солидарности.
Дело не в миролюбии прогрессистов, а в том, что в их логике война просто не воспринималась как эффективный инструмент достижения целей. В центре политической борьбы этого периода во Франции — как и везде — была попытка прогрессистских реформаторов навязать государству социальную политику, против чего возражали как традиционные либералы, так и консерваторы. Всеобщие выборы 10 мая 1914 г. резко изменили расстановку политических сил во Франции: левые партии получили почти 80% мест в парламенте, представительство правых партий сократилось до одной четверти от прежнего состава. Один из лидеров ведущей радикальной партии Жозеф Кайо (1863–1944) и лидер социалистов Жан Жорес (1859–1914) объединили усилия для выработки реформистской платформы, частью которой являлась борьба за разрядку в отношениях с Германией. В контексте французского национал-республиканизма именно так проявлялся пересмотр социального воображения территориального национализма. Не случайно, что одновременно Жорес выражал поддержку развитию местных языков (провансальского, баскского, бретонского) — вопреки принципиальной монокультурности французского республиканского национализма.
Нельзя утверждать, что консерваторы и традиционные республиканские националисты готовы были начать войну с Германией любой ценой. Но они рутинно использовали обвинения в национальном предательстве и связях с германским правительством в борьбе с политическими оппонентами, в первую очередь с Кайо и Жоресом. Кайо подвергся массированной травле в прессе, Жорес был убит 31 июля 1914 г. членом националистической Лиги молодых друзей Эльзаса и Лотарингии, студентом-археологом Раулем Вилленом. Расправа с внутренними политическими оппонентами оправдывалась логикой войны с Германией, которая в реальности еще не началась. Война — потенциальная или реальная — позволяла заморозить рабочее движение и сцементировать монокультурный французский национализм, откладывая социальные реформы на неопределенное время.
Как мы видели, та же логика действовала в Германской империи, где война позволяла прусской элите в правительстве кайзера Вильгельма II восстановить господствующую роль Пруссии, сломить федерализм и нейтрализовать реформистское социал-демократическое движение. В Габсбургской империи политика сторонников гомогенной территориальной этноконфессиональной нации (как в Австрии, так и в Венгрии) могла одержать верх над оппонентами только в условиях военной мобилизации и консолидации общества. Когда 28 июня 1914 г. сербскими террористами в Сараево был убит наследник престола Франц Фердинанд, очень многие и в Будапеште, и в Вене могли вздохнуть с облегчением: ни о каком пересмотре территориально-национального принципа устройства дуалистической монархии теперь не могло идти речи. А Османская империя не могла дождаться большой европейской войны, чтобы осуществить окончательное решение национального вопроса: «зачистить» центр империи от «инородцев», чтобы превратить его в основу турецкой территориальной этноконфессиональной нации.
После убийства наследника престола Австро-Венгрии прошло почти четыре недели, прежде чем империя предъявила ультиматум Сербскому королевству, которое обвинили в подготовке покушения, тем самым сделав первый шаг к войне. Затем свой шаг сделала Россия, потом Австро-Венгрия, Германия, Австро-Венгрия, вновь Россия, Германия, Франция, Великобритания. На обдумывание каждого шага отводилось один-два дня, и каждый раз принималось наиболее радикальное решение из возможных. Этот кризис мог разрешиться мирно, как и многие предыдущие — и несколько недель казалось, что так и произойдет. Германский император Вильгельм II вообще находился в плавании на своей яхте в течение трех недель, предшествовавших объявлению ультиматума Сербии. Но в июле 1914 г. всем ведущим европейским государствам показалось предпочтительнее воспользоваться поводом к войне. Точнее, влиятельные силы в каждой стране смогли склонить шаткий баланс в сторону войны, в которой союз «центральных держав» (Германии и Австро-Венгрии) и Османской империи противостоял союзу Франции, России и Великобритании.
Началась первая мировая война (1914–1918), в ходе которой погибло 10 млн. военнослужащих и свыше 20 млн. получили увечья, пострадали миллионы гражданских лиц (7 млн. погибших) и на десятилетия оказался отброшен назад процесс глобализации массового общества. Еще до начала боевых действий возможную войну в разных странах называли «мировой», хотя точнее было бы назвать ее «глобальной». При всей важности операций в Северной Африке или на море, основной театр военных действий находился в Европе. Подлинно глобальное значение войне придавали не сражения крейсеров у берегов Южной Америки или участие колониальных войск в боях за Францию, и даже не масштаб человеческих и материальных жертв, а ее значение для универсальной культуры современности. Война стала и следствием глобализации, и попыткой защититься от нее, любой ценой восстановив деление общества на внутренне однородные этноконфессиональные нации, отторгающие всевозможных «чужаков».
Само начало войны явилось лучшим доказательством глобальности современного мира, когда одновременно разные страны, с разным политическим устройством и социально-экономической ситуацией, продемонстрировали удивительный параллелизм структурного кризиса. Главными и непосредственными разжигателями войны стали местные военные лидеры — по инерции XIX в., представлявшие наиболее консервативные аристократические круги, вдвойне враждебные массовому обществу и глобализации. Но и они руководствовались в большей степени идеологическими, чем военными соображениями, которые как раз должны были бы умерить их пыл.
К началу 1910-х гг. армейские стратеги всех европейских держав пришли к выводу, что развитие техники не позволяет рассчитывать на успех масштабных наступательных операций, и сосредоточились на планах обороны страны от вероятной агрессии соседей (а не подготовки собственной). Даже в Германии, чья репутация главного агрессора во многом связана с ее большей эффективностью по сравнению с другими, подготовленные после 1912 г. планы ведения войны предусматривали лишь оборонительные действия. Приняв решение начать войну вопреки всякой, в том числе собственной — военной — логике, германское руководство вынуждено было импровизировать и использовать план наступательной войны, разработанный предыдущим руководством Генерального штаба в 1906 г. и давно отвергнутый как нереалистичный.
Когда люди демонстративно поступают против логики, это значит, что они руководствуются некими «высшими» соображениями. Война была начата военными, готовившимися к обороне, и политиками, не имевшими представления о желательных конечных целях войны. Общественная дискуссия с выработкой требований к противнику развернулась в воюющих странах только через несколько недель после начала боевых действий. Зато сторонники войны с самого начала гарантированно достигали одной принципиальной цели. Вместо того чтобы приспосабливаться к реалиям массового общества, они подчинили его себе в своей стране: одели в солдатские шинели и ограничили законами военного времени. Первая мировая война стала войной массовых обществ — массовых наступлений и отступлений, массовых военных преступлений и массовых жертв. Как выяснилось, массовое общество невозможно было победить, но можно было проиграть войну, не сумев эффективно использовать его потенциал или потеряв контроль над ним.
С военной точки зрения первая мировая война представляла собой почти статичную машину по перемалыванию своих и чужих человеческих и материальных ресурсов. После первоначального прорыва германских войск на северо-востоке Франции, фронт стабилизировался на четыре года. Наступления, периодически предпринимаемые каждой из сторон, сдвигали линию фронта в ту или другую сторону на 5-50 км после многонедельных боев, стоивших обеим сторонам сотни тысяч жертв. Линия фронта была более подвижной на рубежах Российской империи. На западе в августе 1914 г. российская армия продвинулась на несколько сот километров вглубь Австро-Венгрии, заняв Восточную Галицию и Буковину. Год спустя, в результате «великого отступления», российская армия оставила и завоеванные территории, и польские губернии Российской империи. На Кавказском фронте в 1914 г. войска Османской империи заняли российскую Батумскую область, а в 1915 г. российская армия вернула контроль над границей и вторглась на территорию Османской империи на 100-150 км. В масштабах Северной Евразии все это были незначительные расстояния. Даже потеря польских губерний с их развитой промышленностью нанесла в первую очередь сильный психологический удар по российскому обществу, поскольку с военной точки зрения «выравнивание фронта» помогло стабилизировать оборону. По большому счету, даже такие колебания линии фронта сами по себе не имели решающего стратегического значения для исхода войны.
Зато чем дольше шла война, тем яснее становилось всем ее участникам, что ключ к спасению страны находится в собственном тылу (что лишний раз указывало на истинный характер врага, против которого велась война). Применение новых эффектных видов оружия — отравляющих газов (1915), танков (1916), нового поколения самолетов (всего за годы войны было построено около 220 тыс. аэропланов) — не могло переломить положения на фронте. Зато различия в подходах стран к организации «домашнего фронта» имели куда более весомые последствия.
Все воюющие стороны столкнулись с необходимостью мобилизации экономики и общества в самом прямом смысле слова. Великобритания сумела добиться этого ценой минимального принуждения. Даже система обязательного воинского призыва была введена лишь в январе 1916 г. — до этого потребности армии покрывались добровольцами и контингентом колоний. Самоцензура издателей газет играла большую роль, чем военная цензура в ограничении распространения информации. Профсоюзы добровольно отказались от выдвижения новых требований к работодателям. С принятием Закона о вооружениях 1915 г. правительство получило право реквизировать собственность (здания, средства транспорта) для военных нужд. Но главным фактором экономической мобилизации стало создание военно-промышленного комплекса как сложной организации по координации усилий и разделению труда, когда частный бизнес встраивался в государственную систему военных заказов. В 1914 г. Управление военных контрактов в правительстве имело 20 служащих, а в 1918 г. его административный штат вырос до 65 тыс. человек, координируя работу 3.5 миллионов рабочих оборонных предприятий.
Во Франции ситуация была сложнее — в конце концов, боевые действия велись на ее территории, в нескольких десятках километров от столицы. В целом страна сохранила демократический характер правления, хотя цензура действовала агрессивнее, чем в Великобритании, а политические разногласия приводили к преследованию оппонентов. Жозеф Кайо был арестован в 1917 г. за измену — призывы к мирным переговорам с противником. Введенный благодаря его усилиям как министра финансов в 1916 г. подоходный налог, вместе с остальными налогами, покрывал лишь пятую часть военных расходов. Поэтому правительство вынуждено было прибегнуть к займам и печатанию денег, что неизбежно вызывало рост инфляции: к августу 1917 г. цены превышали довоенные на 80%. Пришлось вводить пайковое ограничение продовольствия (1917) и установить максимальные цены на продукты (1918), но перебоев снабжения и голода страна не знала.
Германия пошла по совершенно иному пути. К 1916 г. в стране была установлена фактическая диктатура военного командования. Экономика была не просто подчинена нуждам войны, но фактически превращена в трудовую армию: рабочие в возрасте от 17 до 60 лет объявлялись мобилизованными, подчинялись воинской дисциплине, не могли покидать свое место работы. Предприятия, не занятые напрямую военными поставками, могли закрываться правительством, их рабочие отправлялись на фронт. Вводилось жесткое нормирование продовольствия. «Военный социализм» (
Российская империя проводила в тылу политику, напоминающую одновременно и германский, и британский сценарий. Как и в Германии, высшее военное руководство подталкивало страну к войне, одновременно понимая малоперспективность противостояния Германии. Среди высокопоставленных военных были даже такие (например, генерал Алексей Куропатки), кто накануне войны доказывал бессмысленность захвата Константинополя и проливов из Черного в Средиземное море — главной политической цели российской стороны, объединявшей национал-империалистов и современных русских националистов. Однако в результате реформ, последовавших по итогам поражения в русско-японской войне 1904–1905 гг., изменилась сама идеология армии. Это изменение проявилось в заявлениях высшего командования, в процедуре отбора призывников, в осмыслении статистики населения предполагаемых театров боевых действий. На место концепции армии как модели империи (отражающей ее человеческое разнообразие и находящей ему лучшее применение) пришло восприятие армии как главной силы русской имперской нации, противостоящей внутренним и внешним национальным врагам.
Как и для вполне миролюбивого Николая II, для российской военщины отказ от поддержки далекой Сербии в июле 1914 г. означал крах проекта славянского национализма как основы и оправдания русского имперского национализма. Национал-империализм, отказывающий нации в праве на собственную субъектность (самоопределение и самоуправление) и воспринимающий ее лишь как «единое тело», возможен только в рамках расового и расистского социального воображения. «Славянское единство» было важно, прежде всего, во внутренней политике как аргумент, позволяющий ограничивать демократический потенциал национализма, подменяя идею практического гражданского равенства иллюзорной расовой солидарностью. Расистский национализм обозначил предел, до которого старый «до-глобальный» национальный проект был способен освоить реальность массового общества. В нем проявлялось социальное воображение нации как самоизолированного непроницаемыми территориальными и культурными границами и признающего полноправными членами лишь «свою» этноконфесиональную группу. Этот национализм и стал главной движущей силой в развязывании войны против глобализации. Именно расистский национализм являлся господствующей идеологией военной диктатуры, установившейся во время войны в Османской и Германской империях и отчасти преуспевшей в Российской империи.
10.13. Сценарии военной мобилизации Российской империи
После начала войны российская армия начала претворять в жизнь свой социальный идеал, получив неограниченную власть над мирным населением на огромной территории — как оккупированной, так и собственной тыловой. Европейская часть империи была разделена на «театр военных действий» и «внутренние области». Власть гражданской администрации (даже Совета министров) не распространялась на прифронтовую зону, где всеми сферами жизни бесконтрольно распоряжалось военное правительство — Ставка Верховного главнокомандующего, великого князя Николая Николаевича, дяди императора Николая II. Сам институт «ставки» был введен лишь накануне, новым «Положением о полевом управлении войск в военное время» 1914 г. — никакого отдельного «военного правительства» со своими управлениями-«министерствами» в Российской империи прежде не существовало. Первоначальные пять управлений штаба впоследствии разрослись до 15 управлений и трех канцелярий. К концу 1914 г. один лишь Юго-Западный Фронт контролировал тыловую зону глубиной 800 км и шириной около 500 км. Фронтовое управление располагалось в Киеве, фактически подчинив себе все украинские губернии.
К театру военных действий оказались отнесены все «окраинные» земли, а «внутренние» области приблизительно совпадали с территорией Московского царства середины XVII в. «Окраинные» балтийские, украинские и кавказские губернии давно были интегрированы в состав Российской империи, но «империя» являлась пустым звуком для национал-империалистов вроде Николая II, великого князя Николая Николаевича (1856–1929), начальника Генерального штаба в 1914 г. Николая Янушкевича (1868–1918), его заместителя генерала Юрия Данилова (1866–1937) и многих других военных, приобщившихся к современным социальным теориям в ходе обучения в академии Генерального штаба в конце 1890-х — начале 1900-х гг. Старые сословные категории и современные правовые нормы воспринимались ими как абстрактные фикции, а реальной и подлинно научной основой статистики и политики населения считались «этнографические нации». Объявив задачу защиты тыла войск от «подозрительных элементов», армия перешла к широкомасштабной этнической чистке «окраин», добиваясь (в зависимости от местных демографических условий) их русификации, расовой «славянской» чистоты или, хотя бы, доминирования «русской власти».
С самого начала объектом чисток стали немцы — подданные Российской империи. Только с расовой точки зрения можно было объединить в единую категорию земледельцев-колонистов, переселившихся в Россию в начале XIX в., и городских жителей Риги или Варшавы, чьи предки жили на этой территории почти тысячу лет, задолго до появления не только Германской империи, но и немецких государств, из которых она сформировалась. Система чисток создавалась спонтанно, одновременно в виде импровизационных инициатив местного командования корпусами и даже дивизиями и разработки единой идеологии и стратегии высшими чинами Штаба Верховного Главнокомандующего. В начале сентября 1914 г. военные потребовали от губернатора Сувалкской губернии (половина населения — литовцы, четверть — поляки) выселить «немецких колонистов» с территории, непосредственно занятой армейскими частями. Но вскоре (30 ноября) было принято решение об очищении всей территории губернии от немцев — фермеров и горожан, включая государственных служащих (34 тыс. человек). В декабре появились приказы о высылке из всех «польских» губерний немецких фермеров-мужчин во внутренние районы России, затем о высылке немецких колонистов из-под Одессы и украинских губерний. Штундисты-пацифисты не могли представлять никакой практической угрозы российской армии, но их инаковость, осмысливавшаяся в 1890-х гг. как «ненормальность», теперь воспринималась как прямая враждебность.
Глобальная убежденность военных в необходимости этнических чисток не подкреплялась заранее разработанным планом и даже общими принципами: высылать ли только мужчин или семьи целиком, делать ли исключение для семей призванных на войну солдат и офицеров. Не была отработана логистика высылки, от выделения транспорта до вопросов оплаты дороги. Поэтому реальные масштабы депортаций отличались от планов и не до конца известны. Согласно сохранившейся статистике по Волынской губернии, из нее к середине 1916 г. выслали почти 116 тыс. немецких колонистов. Отрывочные сведения по другим губерниям позволяют говорить, по крайней мере, о 20 тыс. немцев-колонистов, высланных к концу 1915 г. из Бессарабской губернии, столько же из Подольской, 10 тыс. из Киевской (отстоявшей от линии фронта на сотни километров) и т.п. Те, кто оставался на месте, подвергались риску произвольной расправы — по недоразумению, в истерии шпиономании или в результате доноса недоброжелателей. Сам начальник Генерального штаба Янушкевич распространял слухи про немецких колонистов, световыми сигналами по ночам передававших расположение российских войск неприятелю, и приказывал вешать пойманных на месте, без суда.
Не менее враждебным и нежелательным элементом с точки зрения армейского командования были евреи, однако систематические меры против них начали приниматься только в конце января 1915 г. Первая зачистка территории вокруг Варшавы от евреев привела к наплыву в город порядка 80 тыс. депортированных. Новый толчок антиеврейской политике придало «великое отступление» российской армии, начавшееся весной 1915 г. В апреле-мае из Курляндской губернии были депортированы свыше 26 тыс. евреев (98%). За две недели мая свыше 150 тыс. евреев депортировали из Ковенской губернии. Войска отступали на широком фронте под ударами противника, железные дороги не справлялись с подвозом снаряжения и эвакуацией раненых, но командование считало более важной задачу этнической чистки собственной территории от сотен тысяч немецких и еврейских подданных России.
Массовые депортации евреев были приостановлены из-за того, что поток высылаемых евреев устремился во внутренние области страны, фактически сломив ограничения черты оседлости и угрожая расовой чистоте «русских» губерний. В начале мая 1915 г. было принято решение оставлять евреев на месте, но в качестве официальной политики ввели институт заложников. От каждой еврейской общины брали в заложники пять-шесть наиболее уважаемых членов, включая раввинов. Населению было объявлено, что в случае враждебного поведения (что бы ни подразумевалось под этим), заложники будут повешены. Сами заложники давали подписку в том, что они предупреждены об этой перспективе. Известно, что впервые систематически стали брать евреев в заложники после вторжения российской армии в Галицию осенью 1914 г., однако тогда речь шла примерно о 400 заложниках. В конце мая 1915 г. в полосе контроля лишь двух армий удерживалось почти 5 тыс. еврейских заложников, а их общая численность по всему фронту, проходящему по территориям с высокой долей еврейского населения, должна была насчитывать десятки тысяч человек. В случае отступления заложники высылались под конвоем в тюрьмы внутренних губерний. Вскоре эта практика распространилась по всей подконтрольной армии территории. Летом 1915 гг. евреев начали брать в заложники даже в совершенно мирных Полтавской и Екатеринославской губерниях.
Логичным следующим шагом стал бы прямой геноцид еврейского населения, коль скоро депортировать евреев, в отличие от немцев-колонистов, вглубь страны военные больше не хотели. По сути, этот шаг и был сделан военным режимом великого князя Николая Николаевича и генерала Янушкевича. Летом 1915 г. в Галиции в течение нескольких недель евреев вынуждали переходить через линию фронта, в расположение австро-венгерской армии. А затем, когда началось масштабное бегство российской армии из польских губерний и Галиции, был издан приказ о проведении тактики выжженной земли. Уничтожалась собственность крестьян, а сами они угонялись в тыл, в первую очередь — мужчины призывного возраста. Таким образом военные спасали от врага русское «национальное тело» (русинских, украинских, белорусских крестьян) и старались не отдать в руки противнику материальные и людские ресурсы. Только евреям было приказано оставаться на месте и дожидаться врага. Фактически, они официально объявлялись «врагами народа». В атмосфере деморализации, когда крестьяне теряли посевы и скот, когда сжигались их дома, а военные отступали, начались массовые еврейские погромы и грабежи имущества, в которых принимали участие и местные жители, и армия (в первую очередь, казаки). Официальный безоружный враг, сохраняющий свое имущество на фоне разорения соседей, был обречен стать жертвой поощряемой властями агрессии.
Судьба крестьян, угоняемых вглубь России после того, как уничтожался их урожай, сжигались дома и инвентарь, отбирался скот, была не лучше. С июля 1915 г. по январь 1916 г. во внутренние губернии добрались более 3 млн. беженцев с «западных окраин», которых точнее было бы причислить к депортированным. Хотя для российской военщины они были «своими», а не «чужаками» (подобно немцам или евреям), их положение мало чем отличалось от положения «подозрительных элементов». Еще полмиллиона беженцев скопились на Кавказе — в первую очередь, армяне, спасавшиеся от геноцида в Османской империи. Впрочем, и здесь порядка 10 тыс. человек составляли аджарцы, депортированные из Батумского округа по подозрению в пособничестве османской армии во время краткой оккупации осенью 1914 г.
Российские войска занимались этническими чистками на завоеванных территориях Османской империи и в Персии, часть которой находилась под контролем Великобритании и России для обеспечения транспортного сообщения. Этому способствовало назначение в августе 1915 г. наместником на Кавказе великого князя Николая Николаевича, который взял с собой и генерала Янушкевича. Однако масштабы и характер чисток в Закавказье пока малоизучены, существуют лишь разрозненные свидетельства очевидцев. На оккупированной территории было создано генерал-губернаторство Западной Армении (см. карту), администрация которого разрабатывала планы массовых депортаций для сегрегации населения, создания изолированных зон компактного проживания армян, курдов и турок. На практике больший эффект имели спонтанные этнические чистки, направленные против курдов и мусульман, проводившиеся армянскими добровольческими формированиями в составе российской армии и казаками.
Массовыми военными преступлениями против мирного населения отметились и германская, и австро-венгерская армия. Однако их действия были вызваны, в первую очередь, антипартизанскими мерами. Так, осенью 1914 г., в ходе вторжения в Бельгию, германские войска целенаправленно убили свыше 6 тыс. гражданских лиц как «диверсантов» и их пособников, а общее число жертв среди мирного населения Бельгии за время войны достигло 24 тыс. человек. Однако лишь военная диктатура Османской империи занималась масштабным геноцидом собственных граждан (прежде всего, армян), и только военная диктатура Ставки российского Верховного главнокомандующего была всерьез озабочена социальной инженерией — превращением украинцев и русинов в «истинно русских».
Девять месяцев оккупации Восточной Галиции были отмечены последовательными усилиями новой администрации по проведению массовой русификации, которая не имела аналогов в истории самой Российской империи. В середине сентября 1914 г. в регионе с пятимиллионным населением (на две трети украинским и русинским) были закрыты все школы. Местные учителя были отправлены на курсы русского языка, им также преподавали основы русской литературы и истории. Униатской церкви, к которой принадлежало большинство населения, объявили войну. Митрополит Андрей (Роман) Шептицкий был заключен в суздальский монастырь, сотни униатских священников подверглись депортации, а на их место в униатские приходы прислали православных священников из России. Их задачей было добиться перехода прихожан в православие. Массовые аресты представителей украинской культурной и политической элиты сопровождались закрытием всех украинских книжных лавок и запретом «зарубежных» книг на украинском — то есть всех, изданных в Галиции. Даже на пике русификаторских кампаний в Западном крае после польских восстаний 1830 и 1863 гг. не допускались столь радикальные меры и репрессии, поскольку они нарушали государственные законы и подрывали сословный строй империи. Однако русские национал-империалисты, действующие под эгидой армейской диктатуры, не были скованы этими формальностями. Итогом российского присутствия в Галиции стала полная компрометация существовавших в регионе сильных русофильских настроений и ожесточение всех категорий населения — и тех, кого считали «своими», и тех, к кому относились как к врагам.
Наряду с весьма скромными военными достижениями по итогам первых двух лет войны, деятельность армейской диктатуры в тылу привела к полной дестабилизации общества. Около 5 миллионов депортированных и добровольных беженцев создали колоссальные проблемы гражданской администрации. Из производителей продуктов они превратились в потребителей бюджетных субсидий. Еврейская черта оседлости фактически была отменена, но связанные с нею законы сохраняли силу. На этом фоне 15 июня 1916 г. начальник штаба Верховного главнокомандующего (которым в августе 1915 г. стал сам Николай II) генерал Михаил Алексеев (1857–1918) направил императору докладную записку, в которой предложил ввести пост «верховного министра государственной обороны». Этому сверхминистру должны были подчиняться все остальные министры и все государственные и общественные учреждения тыла. По сути, речь шла об установлении военной диктатуры по германскому образцу в масштабах всей страны, с перспективой перевода общества на рельсы «военного социализма». Николай II не поддержал этот проект. Во-первых, он не допускал усиления чьей-то власти за свой счет, а во-вторых, военные доказали катастрофичность своих административных способностей.
Параллельно с «германским» сценарием принудительной тыловой мобилизации, в России реализовался и франко-британский вариант добровольной самомобилизации и самоорганизации нации. Точнее, можно говорить о мобилизации нескольких национальных идеологий: общеимперского и монархического патриотизма, русского «славянского» национализма, гражданской солидарности. Разные свидетельства сходятся в том, что объявление о вступлении России в войну 2 августа (20 июля) 1914 г. было встречено с энтузиазмом разными слоями имперского общества, в том числе весьма трезвомыслящими людьми. Почти немедленно пресса окрестила войну «Второй Отечественной», были попытки даже писать о ней как о «Великой отечественной» войне, но этот вариант, видимо, по-русски звучал слишком уж пафосно (в отличие от его английского аналога, The Great War). Война началась с вторжения российской армии на территорию соседних стран (Германии и Австро-Венгрии), что не слишком соответствовало пропагандируемому образу «оборонительной войны» и мало напоминало начало кампании 1812 года. Тем не менее, очевидно, что главную роль в формировании восприятия войны сыграла «юбилеемания» предшествующих лет, в особенности пышные торжества, приуроченные к столетию войны 1812 г. и трехсотлетию династии Романовых. Изобретенное прошлое, окончательно отчужденное от исторических реалий, было «узнано» в новой, не имевшей прецедентов войне.