Не желая делать ему больно, Беатрис слушалась. Но где же еще может быть этот пульт? В доме так жарко!
Она потянулась к карману за ключами, которые всегда носила при себе, и обнаружила, что до сих пор держит в руке сырое яйцо. Заинтересовавшись странным теплом в доме, она совсем забыла опустить его в кастрюлю. Губы Беатрис дрогнули в легкой улыбке. Прилив гормонов сделал ее такой рассеянной! Сэмюэл непременно будет дразниться, пока она не расскажет, отчего это. Вот тогда все будет хорошо.
Переложив яйцо из руки в руку, Беатрис вынула из кармана связку ключей и отперла дверь.
Навстречу ударила стена ледяного мертвого воздуха. В спальне было холодно, как в морозилке. Изо рта густыми клубами вырвался пар. Беатрис сдвинула брови, шагнула внутрь, и прежде, чем ее мозг успел понять, что видят глаза, яйцо выскользнуло из пальцев и с влажным треском разбилось об пол у ног. На двуспальной кровати бок о бок покоились два женских тела – застывшие рты разинуты в беззвучном крике, страшные раны зияют в распоротых животах. Кожа, лишь чуть смугловатая, как и у Беатрис, покрыта тонким слоем кристалликов льда, под изморозью темнеют рубиновые потеки застывшей крови…
Беатрис тоненько застонала от страха.
– Но, мисс, – спросила Беатрис у учительницы, – как же теперь достать яйцо из бутылки?
– А как ты думаешь, Беатрис? Бутылку придется разбить; другого способа нет.
Так вот как Сэмюэл покарал тех, кто пытался родить на свет его детей – его прекрасных черных малышей! На животах обеих покоились мускульные мешочки – вынутые из чрева и взрезанные матки с багровой массой плаценты внутри. И Беатрис не сомневалась: если разморозить и вскрыть их, в каждой обнаружится крохотный зародыш. Убитые, как и она, были беременны.
Вдруг под ногами что-то зашевелилось. На миг оторвав взгляд от мертвых тел на кровати, Беатрис опустила глаза. На полу, в лужице быстро застывающего желтка, копошился эмбрион, покрытый зачатками перьев. Должно быть, в курятнике мистера Герберта имелся петух. Беатрис прижала ладони к животу, пытаясь унять сжавшуюся от сострадания матку. Жуткое зрелище в спальне притягивало взгляд, как магнит – булавку. С губ сорвался новый стон.
Позади, за распахнутой дверью, прошелестел тихий вздох. Поток воздуха горячо лизнул щеку и ворвался в комнату, оставив за собой шлейф пара. Зависнув над головами убитых, шлейф разделился надвое, и обе его половины начали обретать форму. Над столбиками тумана появились лица, искаженные яростью. Те же лица, что и у мертвых женщин на кровати! Одна из призрачных женщин склонилась над собственным телом и, точно кошка, принялась слизывать кровь, оттаявшую на груди. Отведав живительной влаги, призрак стал виден немного отчетливее. Второй призрак последовал его примеру. Животы призрачных женщин слегка выдавались вперед. Беременность, из-за которой Сэмюэл и убил их… Беатрис разбила бутылки, в которые были заключены призраки его жен, а их тела оставались такими, какими были, потому что духи не могли обрести свободу. Она освободила их. Она впустила их в дом. Теперь ничто не могло остудить их ярость, и ее жар быстро согревал промерзшую насквозь спальню.
Придерживая животы, призрачные женщины устремили взгляды на нее. В глазах их полыхала жгучая ярость. Беатрис попятилась назад, прочь от кровати.
– Я же не знала, – сказала она призрачным женщинам. – Не делайте мне зла. Я не знала, как обошелся с вами Сэмюэл.
Что это? Понимание на их лицах? Или всякое сострадание им чуждо?
– Я тоже ношу в себе его ребенка. Сжальтесь хотя бы над ним.
Сзади донесся щелчок отпертой входной двери. Сэмюэл вернулся. И заметил разбитые бутылки, и почувствовал, как потеплело в доме… Беатрис охватило странное спокойствие – спокойствие жертвы, осознавшей, что ей остается одно: развернуться и встать лицом к лицу с преследующим ее хищником. Заметит ли он истину, спрятанную в ее животе, словно яйцо в бутылке?
– Не мне… не за что вам мне мстить, – с мольбой сказала она призрачным женщинам. И, сделав глубокий вдох, вымолвила слова, навсегда разбившие ее сердце: – Это… это все Сэмюэл.
До ушей Беатрис донесся звук шагов Сэмюэла. Голос мужа зарокотал – зловеще, точно гром перед грозой. Слов она не расслышала, но злость в его тоне невозможно было спутать ни с чем иным.
– Что ты говоришь, Сэмюэл? – крикнула она, осторожно шагнув за порог жуткой холодильной камеры.
Тихо притворив за собой дверь, но не забыв оставить узкую щелку, чтоб призраки жен Сэмюэла смогли выйти наружу, когда будут готовы, Беатрис с приветливой улыбкой пошла встречать мужа. Нужно отвлечь его от третьей спальни, задержать, насколько удастся. Большая часть крови в телах убитых наверняка свернулась, но, может, довольно будет и того, что она согреется? Оставалось надеяться, что вскоре оттаявшей крови хватит, чтоб призраки напились досыта и обрели полную силу.
А что будет, когда они насытятся? Придут ли они ей на помощь, спасут ли ее? Или, заодно с Сэмюэлом, отомстят и ей, узурпаторше и самозванке?
Глянь и ты, Эгги-Ло: ай да милая корзинка…
Нало Хопкинсон родилась на Ямайке, росла на Тринидаде и в Гайане, а последние тридцать пять лет живет в Канаде. В настоящее время – преподает литературное творчество в Калифорнийском университете в Риверсайде, США. На ее счету шесть романов, два авторских сборника рассказов и повестей и брошюра. Нало Хопкинсон удостоена премии «Уорнер» за дебютный роман, премии Художественного совета Онтарио для начинающих писателей, мемориальной премии Джона В. Кэмпбелла и премии «Локус» (как лучший дебютант), Всемирной премии фэнтези, премии «Санберст» (дважды), премии «Аврора», премии «Гейлактик Спектрум» и премии имени Андре Нортон. Последний из ее авторских сборников – «Влюбиться в гоминида» – был выпущен издательством «Тахион Пабликейшнс» в 2015 г.
Дева-дерево
Просто удивительно, как веретено похоже на шприц.
Этим, конечно же, и объясняется его привлекательность. Шестнадцатилетние девицы определенного сорта просто не могут сказать такой штуке «нет», а я и была именно такой девицей – из тех, что, бросив взгляд вниз, на звездочку на острие полночной иглы, неуклюже торчащей кверху, будто смешная миниатюрная копия Александрийского маяка, тут же выдохнут: «да». Так вот, те, кому не терпится сесть на этот маяк, словно на кол, прижимают к груди веретено, хотя тут вполне хватило бы и надушенного пальчика, и, тяжко дыша, пропитывая потом жесткий корсет, ждут, когда в голове расцветет, распустится ужасная роза…
Да, все мы когда-то были глупыми детьми.
Вынуть его так и не смогли. И вот я лежу здесь, а эта штука торчит из груди, словно выброс адреналина, с прилипшими к ней волоконцами льна, тонкими, как пепел. Со временем кожа сомкнулась вокруг него, хлопья запекшейся крови осыпались, и стали мы с ним одним целым, точно так вместе и родились из королевского чрева, так вместе – дух и дитя – и выскочили в этот мир, и все эти шестнадцать лет, пока мы, наконец, не познакомились, как подобает, я безуспешно пыталась поймать его, как собачонка – свой занюханный хвост. Но вот он, мой маленький
Таковы они, мысли девицы, спящей и дышащей во мгле столь же непроглядной, как туман, порожденный опиумом; таковы мысли трупа, в котором, благодаря этому грубому симбиозу веретена и девы, теплится подобие жизни. О такой возможности даже не заикались авторы всех известных мне трудов по биологии, на нее даже не намекали алхимики, пустившие прахом целых шестнадцать лет, понапрасну пережигая прялки на свинец и золу.
Меня устроили здесь со всей роскошью, на какую только способны лучшие из похоронных дел мастеров. Мои волосы покрыли золотой пудрой, чтобы они не утратили блеска, даже когда спутаются, раскинутся по простыням, лягут на паркет пола, достигнут оконных проемов, доберутся до чердака, где и голуби не вьют гнезд. Мои губы выкрасили той самой краской, какой румянят щеки серафимов на церковных фресках, и впрыснули в них льняное масло, чтобы мой поцелуй остался и румяным, и нежным. Кожу отполировали до девственной молочной белизны, а под язык, чтоб сохранить свежесть слабеющего дыхания, положили лепестки фиалок. Затем меня от макушки до пят нежно обмахнули кистями из павлиньих перьев, смоченными формалином – конечно же, специально обработанным так, чтобы не оскорбить обоняния любого возможного визитера. То место, где грудина срослась с веретеном, смазали тинктурой из клевера и лещины и вычистили, как только возможно. Все это было проделано с такой любовью и даже преданностью… Вскоре под первой из башен взошли колючие кусты, и розы погрузили в сон всех остальных.
Вот только они-то были к этому не готовы, и замок превратился в могилу с одной лишь живой душой – Джульеттой; букетик пионов и хризантем прижат к ключицам, спина ноет от холода каменных плит…
Вы и вообразить себе не можете, что здесь произошло!
С первого года моей жизни во дворе замка дважды в год пылали огромные костры, один – в день летнего солнцестояния, другой – в день зимнего. Отец всякий раз стоял рядом со мной. Держал меня подальше от всех этих колес с длинными точеными спицами, доставленных к замку на телегах, на тачках и на крестьянских спинах, в скатертях, в холщовых мешках и в рыбацких сетях, и сложенных посреди двора, как гекатомбы античных времен. С замиранием сердца смотрела я, как они с треском пылают – ярко, словно в День всех святых, как пряди огня и дыма вздымаются к небесам, рассыпая вокруг тучи искр, крохотных, будто зернышки льна. Казалось, колеса прялок свивают кудель неба в длинную черную нить.
– Теперь тебе ничто не грозит, – шептал отец, гладя мои золотистые волосы. – Теперь ничто не причинит тебе зла, и ты останешься моей любимой маленькой дочкой во веки веков, аминь.
– Но, отец, – спрашивала я, не в силах выкинуть эту мысль из головы, – как же люди будут прясть без прялок и веретен? Их с каждым годом все меньше, у всех вокруг прохудились чулки. Нестриженые овцы на пастбищах скоро упадут в грязь под тяжестью собственной шерсти! А люди начнут одеваться в ветки и листья, и на рынках станет так тихо, так тихо!
– Молчи, молчи, – вздыхал он. – Об этом не тревожься. Тебе ничто не грозит, и этого довольно. Я выполнил свой долг.
– Но, может, люди переберутся в большие города? Пойдут работать на фабрики под огромными окнами, что так похожи на стеклянные шахматные доски? И будут шить по тысяче пар брюк в час и по сотне чепцов в минуту?
– Нет, – отвечал он (о, как холоден и мертв был его взгляд!). – Ткацкие фабрики – те же веретена, только со стальными клыками. Они тоже будут сожжены до того, как ты станешь взрослой. Все, все обратится в золу и пепел. Все, кроме тебя.
– О, понятно. Понятно… – шептала я, склоняя голову и крепче прижимаясь к его огромной ладони.
Пожалуй, лучше всего запомнились мне кусты ежевики, разросшиеся под моим окном и испятнавшие воздух пурпуром.
Розы поглотили и их.
Вот я лежу, лежу без движения, руки молитвенно сложены на груди, однако слышу – о, так хорошо не может слышать никто, кроме мертвых! Сквозь глинистую почву среди кустов, усыпанных жирными черными ягодами, пробивается тоненький росток, невинный, будто овсянка, и я слышу, как он выползает наружу, змеится по камню вверх. Конечно, убедившись в его ботаническом естестве, ему охотно расчистили место и начали заботливо поливать – что может усластить сны спящей красавицы лучше розы, цветущей прямо у ее спальни?
Ясное дело, ничто.
И все вполне могло быть в порядке, это вполне могла оказаться всего лишь роза – милая роза, белая, оранжевая или пурпурная, с тугими бутонами, сомкнутыми, точно сложенные трубочкой губы. Но прошел месяц, другой, третий, а цветов нет как нет! Глядя на это, садовники хмурились, как повивальные бабки, и удобряли землю у его корней рыбьими головами. Куст рос, рос ввысь и вширь, и в том бы не было никакого вреда, если бы однажды ночью его побеги не проникли ко мне сквозь выбитое октябрьским ненастьем окно, не проползли украдкой по полированному паркету и не коснулись – о, совсем легонько! – моей ноги, с изяществом, достойным ангела, уложенной на каменную плиту.
Ползучие ветви замерли рядом, точно в намерении всего лишь украсить мое ложе…
Поначалу я решила, что слышу голос матери, и даже не припомню, в какой момент – после стольких-то лет – вспомнила о визите ведьмы, и о проклятии, и о том, что проклятия обычно исходят от ведьм, каковые тоже наделены от природы голосами более или менее женскими. Девицы определенного сорта так легко забывают о происхождении вещей и их взаимосвязи!
Но поначалу я даже не понимала, что сплю. Думала, все это – естественное воздействие шприца-веретена, что это-то чудесное, теплое ощущение жидкости, проникающей внутрь, и хотел спрятать от меня отец, скаредный старый болван. А в постели я только потому, что голова так горяча, так горяча, так переполнена звуками, стоном румяной плоти, что мне просто не устоять, не удержаться на ногах. А когда прошептала в пустоту, что вся, вся переполнена цветущими алыми розами, еще подумала, что фраза вышла весьма удачной – не забыть бы записать, когда снова приду в себя.
Нет, ощущения падения не было – скорее, казалось, будто мне никак не удается упасть. Так лежала я и лежала (со временем я так привыкла лежать, что могу счесть себя мастером сего искусства, посвященным во все его тайны – никакому загадочному созданию с ветвями-щупальцами меня не перележать), но вот, перед самым рассветом, настал момент, когда я попыталась подняться, чтобы спуститься вниз и сесть к столу, где непременно найдется яичница с превосходными жареными колбасками в светлых пятнышках кусочков яблока, и сделала неизбежное открытие.
Конечно, я, охваченная паникой, забилась на надушенных простынях, завизжала, как умалишенная, но все мои крики лишь отдавались эхом в моей голове. Наружу не вырвалось ни звука. Вскоре отец – о, как постарело, осунулось его лицо! – утратил всякие надежды и так тихо, так тоненько приказал слугам обеспечить сохранность моего тела. Я продолжала визжать и после того, как рот мой залили воском, но никто ничего не слышал. Один из них с изысканной жалостью потрепал меня по щеке, точно все знали: я – скверная девчонка, и рано или поздно чем-то подобным все и должно было кончиться.
Так вот, поначалу я решила, что слышу голос матери. Он как-то странно отдавался внутри… но ведь матери нередко шепчут что-нибудь детям на ухо, разве нет?
– Ты так прекрасна, моя дорогая крошка, точно свет, закупоренный в склянку на продажу.
Теперь-то я знаю: это говорило веретено – веретено, проникшее в меня, как супруг. Это оно пело мне во сне все эти черные псалмы.
– Прекрасна, спору нет, но не можешь же ты вправду думать, что кто-то придет за тобой! Знаешь ли ты, что станется с твоим телом через сто лет? Быть может, младший сын какого-нибудь мещанина и прорубится сквозь колючки. Такой труд очень нужен в мире без веретен, в том мире, каким он стал благодаря холокосту прялок, устроенному твоим отцом. Уж в этом-то мире не будет недостатка в голодных, оборванных парнях, что с радостью дадут бой шипастым кустам. Вот только не ради тебя, малютка
Да, он разденет тебя донага, будто возлюбленную. Снимет и фату, и платье, и простыни с ложа, и волосы твои обрежет под корень, и ногти обрубит – они пойдут на ножи. И оставит тебя, нагую, одну-одинешеньку, гнить в этой башне, пока еще один отчаянный принц не явится следом сквозь колючие заросли из роз и не разделает тебя на мясо.
Пожалуйста, прошу тебя, замолчи. Я в жизни не сделала тебе ничего дурного. Мне не хотелось ничего кроме этой иглы. И этой розы.
– Никто, никто не придет к тебе. Все, что у тебя есть, это я. И я люблю тебя крепче и преданнее, чем все принцы Аравии. Кто, кроме меня, остался бы с тобой все это время?
Прошу тебя… Я хочу спать…
Аристотель сказал, что это невозможно. (Не удивляйтесь: девицы, лишенные природной защиты от веретен, всегда имеют классическое образование.) Почесывая бороду, точно овечью шерсть после мартовского дождя, он уверял стайку юнцов, сверкающих нежными розовыми яичками, что никому на свете не удастся, зарыв в землю кровать, вырастить из сего огромного и нелепого семени кроватное дерево.
Однако…
Выходит, можно посадить деву и – о, да! – взглянуть на деву-дерево в цвету. Веретено, так сказать, посадило меня в кровать, будто в грядку, и кровать начала расти вместе со мной. И поглядите – о, вы только поглядите, что с нами стало!
Во сне я плакала и поливала ее слезами, но могла бы и сберечь влагу. Колючая розовая ветвь тихо, словно стараясь остаться незамеченной, но неотступно подползла к моей стопе. Негромкий треск проколотой кожи, красная метка, вполне предсказуемо напоминающая стигмат… Проникнув внутрь, шипастая лоза поползла вперед сквозь хитросплетение костей лодыжки, и листья ее защекотали мышцы икры.
Мгновение – и ветвь взорвалась цветком. Чудовищным, бесстыдно багровым цветком, раскрывшимся, точно паук. Безмолвие его дыхания наполнило уши. Лепестки распластались по потолку кожи, но ничего: месяц-другой – и они пробьются наружу, и корни роз проникнут во все поры моего тела.
– Вот так я и опутаю, и привяжу тебя к себе навсегда, – зазвучал в голове голос веретена, тихий, изможденный, совсем как та ведьма, продавшая душу ради силы заклятья.
Внутри моих ног расцвели, распустились розы; шипы, пронзив ногти, рванулись наружу, и – о! – все, все вокруг затянула багровая мгла.
– Будь ты жива, веретено и тогда так и осталось бы торчать из тебя. Тебе от него не избавиться. Исколотые пальцы, запах пропотевшей овечьей шерсти от бедер… Разве не лучше так? Роза есть роза есть роза есть дева[27], ведь девы – это розы, и я превращу тебя в ложе для роз, распускающихся, точно девство…
Шипастые стебли рванулись наружу из моей груди, устремляясь вверх вдоль тулова веретена, кандалами обвив мои руки и горло, вплетаясь в волосы. Я стала почвой. Я стала землей. Я не могла шевельнуть и пальцем, и плоть моя взорвалась лепестками роз, источающих аромат сумрака. Я закричала, но оставалась безмолвна.
– Я спасаю тебя, вот увидишь. Я – твое веретено, я – твой принц, а это – мой поцелуй. Вот так, растерзав цветами, я увожу тебя из этого мира – разрушенного, опустошенного, лишившегося одежд ради твоей красы, из нищей, заваленной мусором земли, что породила тебя на свет. Этой земли больше нет – ни ее виноградников, ни покатых холмов, ни кукурузных полей…
Нет, нет, кто-нибудь непременно придет, унесет меня прочь, будто мешок хлопка, и я вновь буду есть ежевику, запивая парным молоком, а от тебя останется только едва заметный шрам меж грудей, и, когда мы состаримся, он заметит, что этот шрам выглядит, точно звезда. И я никогда больше не услышу твоего голоса изнутри, ведь не вечно тебе засевать мою кожу…
– Ошибаешься. Кто сказал, что твое заточение продлится сто лет и ни крупицей больше? Все врут календари! Я живу в тебе не хуже печени и селезенки, дышу твоим дыханием, вздымаюсь и опадаю вместе с твоей спящей грудью, и мое острие бьется в тебе, согретое у твоего сердца. Вот так-то, краса моя. Вот так-то.
Ветви роз вырвались за дверь, расколов ее в щепы, устремились по лестнице вниз, и – нет, вовсе не благоухание могилы свалило с ног весь двор. Нет, нет, это сделали розы! Это розы, захлестнув их лодыжки, быстро нашли путь наверх! Их стебли, скользнув меж губами, проникли в глотки и там расцвели. Лепестки роз, точно вязкие сласти, лишили их воздуха так, как никогда не была лишена его я, разорвали их легкие так, как никогда не были разорваны мои. Тонкие струйки крови потекли вниз из пяти сотен ртов, пять сотен криков захлебнулись, забулькали, словно вода в котле. Дева-дерево вступила в пору лета, и на ее шипастых ветвях закачались, приплясывая в воздухе, пять сотен ярких плодов: леди-апельсины, лорды-лимоны, вишенки-судомойки, сливы-повара, король-яблоко и самая царственная среди смокв.
– Я не для них. Я – для тебя и только для тебя.
Но они-то были не подготовлены к этому! Их не покрыли золотой пудрой, не обработали формалином, их тела на ветвях посерели, как положено всякому мертвому телу, и я почувствовала запах пронизанной плесенью кожи матери, почуяла, как смердят гнилью сестры.
Вокруг не осталось ничего – ничего, кроме шипастых стеблей да душительниц-роз, обшаривающих камень…
– Вздор, дорогая. Я здесь. Я с тобой.
Прошу тебя… Я так устала…
Спустя годы дала побеги даже кровать. Тонкие щупальца зелени выползли из пропитавшегося дождевой водой дерева, потянулись наружу в поисках новых источников влаги, и отыскали все, что могли отыскать – мою кожу, мою кровь, мои слезы. Комната, которой с избытком хватало девице, отсыпающейся после передоза, превратилась в сгусток зелени, сплошь пронизанный твердыми ветвями и нежными свежими побегами. Меня довольно, чтоб напоить их все, а веретена довольно, чтоб напоить меня. Такова биология девства.
И так уж вышло, что даже брачный чертог пустил во мне корни, а подушки стали цветами, а покрывала – корой, а я – сердцевиной, неподвижной и твердой внутри. Эх, Аристотель, Аристотель, мудрец с колючей, как розовый куст, бородой! Когда кровать вырастает в дерево, в ход идут настолько тайные силы, что тебя трудно винить в невежестве.
У меня было много времени на раздумья.
Если бы не эта игла…
Кэтрин Морган Валенте – автор более дюжины прозаических и поэтических бестселлеров по версии «Нью-Йорк таймс», включая «Бессмертного», «Палимпсест», цикл «Сказки сироты» и феномен краудфандинга – роман «Девочка, которая объехала Волшебную Страну на самодельном корабле»; лауреат премии имени Андре Нортон, премии Типтри, Мифопоэтической премии, а также премий «Райслинг», «Лямбда», «Локус» и «Хьюго». Кроме этого, ее произведения не раз попадали в списки финалистов премии «Небьюла» и Всемирной премии фэнтези. Ее последний роман – «Сияние». Живет она на островке у побережья Мэна, в окружении небольшого, но неуклонно растущего зверинца, населенного различными живыми тварями, среди которых имеется и несколько людей.
Сюртук из звезд