– Чего? Не нравлюсь? – заметил Аркаша. – А ведь был таким – не выделялся. Утром на работу, вечером – с работы. Ужин с женой, «Международная панорама»… Но не мог я так… Повело меня… упирался… и всё равно… Заплутали мишки, заплута-али, заблудились в паутине ули-иц… Могу спастись, в Иваново, домой уехать. Мать у меня там, братья есть… А зачем? Не хочу просто жить… тихо-мирно. Допою и подохну здесь где-нибудь, среди камней… как Сережа.
– А вы правда с Алешей Димитриевичем дружите? – перебил его Михаил.
Аркаша скривил лицо:
– Гоню я, чуваки… Не дружу. И не видел никогда… Просто… Просто скучно жить вот так вот – просто. Вот и сочиняю… Хотел бы дружить, спеть с ним, посидеть… А – вот… – Он снова развёл руками, и та что в гипсе, тупо ударилась о спинку сиденья. – Лучше сочинять, чем с тоски повеситься. – И перешёл на одесский говорок: – Нэ прэвдэ ли, гэспода?
– Ну всё, – громко сказал человек по имени Рудик. – Всем спасибо. Мы посидим ещё с пленкой, почистим, а потом передадим вам копию… Аркаша, по коням!
Тот, хоть и шатаясь, как деревце в бурю, послушно поднялся, побрёл к выходу. Михаил, Витя и Андрей тоже пошли на улицу – очень хотелось курить.
Понаблюдали, как поскуливающего, пускающего слюни Аркашу запихивают в «жигуль», и направились к автобусной остановке. Прощаться, базарить с ребятами из «Россиян» не хотелось… Михаил не так представлял себе запись в студии. Да и Аркадия тоже – не таким. Конечно, чувствовал по манере пения, что он не прочь выпить, наверняка прикинут не в ширпотреб, может, и с кольцами на пальцах, но реальный Аркадий – Аркаша – его словно пришиб к земле.
Напился быстро и как-то тупо, одет хоть и в костюм, при галстуке, но от этого казался ещё ничтожней, что ли, комичней. Вместо колец – гипс, обернутый грязным бинтом… И эти его признания… Хотелось забыть, но мозг, как назло, прокручивал то, что было в красном уголке, что говорил Аркаша…
– А я не испугаюсь про комиссара петь! – сказал Андрей.
– Ты о чём?
– Ну, этот испугался, а я не испугаюсь. Такое что-нибудь: пуля пролетела, в грудь попала мне, но спасуся я на лихом коне… – Андрей замялся, вроде как подбирая слова. – Но шашкою меня комиссар достал, кровью исходя, на коня я пал… А? Потянет?
Михаил остановился:
– Это ты сочинил? Сейчас прямо?
– Ну. – Круглое, полное лицо Андрея-Свиньи стало ещё полнее из-за улыбки. – Будем считать, народ сочинил… Но я, – голос его стал строгим, – буду это петь.
– А мне про анашу запало, – вставил Витя. – Анаша, анаша, до чего ты хороша… Включу в свой репертуар.
– Все, пошли, – сказал Михаил. – Холодно.
Ему хотелось в родной центр – на Невский, Жуковского, Владимирский…
– Ну так согреемся. – Андрей вытащил из своего модного до неприличия, просторного плаща бутылку портвейна с заранее срезанной пластмассовой пробкой.
Сделали по нескольку хороших глотков сладкого и слегка обжигающего, и Михаил, сам не ожидая от себя, сказал:
– А ведь он прав – Аркадий.
– В чем этот соловей ощипанный может быть прав?
– Андрюша, не оскорбляй людей. Оскорбляй себя… Кстати, назовись Свином: Свинья – это женского рода… Прав он – не слишком весёлая нас жизнь ждёт, если мы по этому пути пойдём.
– По пути алкоголизма? – усмехнулся Витя.
– Музыки честной… А ведь мы пойдём?
Андрей поднял бутылку над головой:
– Вперёд, к победе панк-рока!
Через год с небольшим Михаил, для многих в городе успевший стать Майком, начал работать над своим первым альбомом. Готовился долго и тщательно. Узнал, что в театре кукол главный режиссер, Виктор Борисович, большой демократ и разрешает по ночам использовать студию для записи бардов.
Устроился техником-радистом, познакомился со звукорежиссерами, постепенно стал напевать им свои песни, и в конце концов один из них, Игорёк, спросил:
– А у тебя плёнка есть?
– Что? – Майк сделал вид, что не понимает. – Какая плёнка? – И осторожно отложил гитару.
Игорёк недоуменно округлил глаза:
– Ну как, плёнка с твоими песнями!
– Да откуда. Это ведь, говорят, надо аппаратуру, микрофон… – Он изо всех сил хотел выглядеть чайником в делах звукозаписи, хотя попытки записаться были, но не в студии – на квартирах, на берегу Невы.
– Так, – Игорёк ударил пальцами по столу, – тебя необходимо увековечить. Я договорюсь с Виктором Борисовичем…
Дня через три Игорёк объявил:
– Завтра вечером, после десяти, первая сессия. – И показал лист с автографом главрежа: «Разрешаю использовать студию для экспериментальной записи…»
Когда назавтра Майк вошёл в привычное помещение студии, то не узнал его. Всё было, конечно, как всегда, но значимость этого места изменилась. Сейчас здесь будет происходить самое главное событие в его, двадцатипятилетнего человека, жизни. На магнитофонную пленку будут ложиться его голос, его мелодии. Выхватываться из воздуха, из сгорающих в полете времени секунд, и ложиться на коричневатую полоску, оставаться, может быть, и навсегда. Превращаться в то, что можно сохранять бесконечно долго. До конца времён.
Конечно, такое вслух Майк бы никогда никому не сказал, но подумать-то было можно. Почти десять лет сочинял песни, три года мечтал о настоящей записи. И вот – сбывалось…
В ту ночь они записали четыре номера. В следующую – два. Потом, с разрешения Игорька и его напарницы и начальницы Аллы, Майк привёл друзей, Славу и Бориса. Понадобилась вторая гитара и подыгрыш на губной гармошке. Борис принёс с собой портвейна.
Записали песню, выпили по полстакана, занялись следующей.
Майк стоял с гитарой по центру студии и глядел на чёрный, в мелких точечках, будто исколотый булавкой микрофон, свисающий с потолка. Второй микрофон, торчащий на согнутом штативе, приготовился хватать звуки гитары. В углу студии, у третьего микрофона, был Борис с гармошкой.
Звукорежиссер Игорёк в отделенной от основного помещения стеклянными рамами будочке, отрегулировав громкость, частоты, наконец дал команду начинать. Слава стоял рядом с ним и держал в руке стакан…
запел Майк, отыграв вступление, —
Песня была динамичная, почти веселая по манере, несмотря на не очень-то весёлый текст. Слова Майк знал наизусть – тогда он все свои песни знал наизусть, – но на середине чуть не сбился: в будочку вошёл главреж. Не просто вошёл, а нахмурил брови, увидев вино возле пульта.
Допел Майк, сыграл ещё четыре фразы, дав Борису оторваться на гармошке. Потом положил шестиструнку на стул и пошёл в будочку, предчувствуя нехорошее.
– Здравствуйте, Виктор Борисович, – поздоровался вежливо и даже слегка поклонился. – Мы вот… работаем.
– Да я вижу. – Главреж, наверняка мягкий по природе, в силу своей должности обязан был проявлять твёрдость и иногда жёсткость; за портвейн вполне мог прикрыть лавочку. – Вижу и слышу… Что-то печальные у вас песни, Миша. Мне вот Алла дала послушать – «отмою с паркета кровь и обрету покой», «интересно, с кем ты провела эту ночь». Вот, скажут, каким творчеством занимаются в Большом театре кукол… А вообще, Миша, – Виктор Борисович сменил тон, и стало ясно, что до сих пор он говорил не вполне всерьёз, – вы очень талантливы. Не думал, что у нас такой радист. Вы, по-моему, талантливей Северного.
– Кого? – охрипшим голосом спросил Майк. – Аркадия Северного?
– Да-да, его имею в виду. Он, кстати сказать, записывал здесь свои песни… Жаль, умер, а вполне ещё молодой человек…
Чувствуя, что выглядит глупо, задавая один вопрос за другим, Майк всё же не удержался:
– А он умер?
– Да вот недавно, в апреле, по-моему. Говорят, зал крематория был переполнен. Жаль, жаль, уникальный был голос.
– Гм… Так он здесь умер, в Ленинграде?
– Да, конечно, – слегка как-то с удивлением произнёс Виктор Борисович. – Здесь жил, пел, здесь и умер.
Но Майку представился берег моря, деревья – то ли кипарисы, то ли платаны…
– А я люблю очень одну песню, которую Северный исполнял, – сказал он. – Ну, не только он… «Панама» называется. «Я милого узнаю по походке…»
Главреж кивнул:
– О, чудесная песня… Что, нальёте капельку?
Выпили. Майк, которого не отпускало известие о смерти того, с кем год назад довелось познакомиться и тут же расстаться навсегда, предложил:
– А давайте спою её… Песню. Может, и запишем.
– Запишем? – послышался брезгливо-недоуменный голос Бориса. – Ты всерьёз?
– А что – пусть останется… Игорь, запишешь?
Звукорежиссёр пожал плечами и сел за пульт.
– Я не участвую, – сказал Борис.
Прав он, конечно, – эта песня из другой оперы может сорвать настрой, разрушить атмосферу, и работа над альбомом застопорится. Но нужно было спеть. Сейчас. Именно в эти минуты.
Майк поднял гитару, перекинул веревочку, заменяющую ремень, прошёлся пальцами по струнам. Всё в порядке. Вопросительно взглянул на Игорька. Тот кивнул, мол, поехали. И Майк, мгновенно повеселев, отчеканил в микрофон:
– Любимая песня, хит номер один!
Пел, закрыв глаза, и видел Витю, с которым ходили тогда на запись, в каком-то подвале, перемазанного черным, но весёлого, с гитарой. И Витя горланил: «Анаша, анаша, до чего ты хороша!» Потом увидел Андрея-Свина. Тот, сидя на корточках на балконе старого ДК с колоннами и лепниной, кричал без музыкального сопровождения толпящимся внизу, странно и дико одетым: «Шашкою меня комиссар достал!» Увидел какого-то незнакомого, давно не бритого парня, похожего на гопника, который стоял на огромной сцене, освещённой разноцветными огнями, и этот похожий на гопника печально, но громогласно благодаря мощнейшим колонкам жаловался: «Пьяненькая печаль, пьяненькая печаль».
Увидел Майк старика в квартире. И в окне той квартиры, раскорячив ноги-опоры, торчит Эйфелева башня. Майк каким-то чутьем угадал: это Алёша Димитриевич, хотя не знал, как он выглядит. Старик грустно ждёт своего друга, которого никогда не встречал и который к нему теперь не приедет.
– В Париж, в Париж! – выкрикивает ему Майк. – Он больше не вернётся. Оставил только карточку свою…
Увидел и самого себя. Сначала обычного, каким видел себя каждое утро в зеркале. Он стоял на сцене, но попроще, чем та, с похожим на гопника; он только что спел что-то и слышит в наступившей тишине возмущённое: «Что это за питерский уголовник целый час поёт блатные песни под видом рок-н-ролла?» А потом увидел себя нестарым, но толстым и седым. Он сидит в незнакомой комнате, но со знакомыми, его, плакатиками на стенах, книгами в шкафу. И он, толстый и седой, одинокий, хотя у него есть жена, есть ребёнок – но они не с ним – поёт эту же песню…
Майк ударил по струнам. Открыл глаза. Игорёк тряс сжатым кулаком с выставленным большим пальцем, Виктор Борисович поднимал руки для аплодисментов. Гитарист Слава, изумлённо открыв рот, застыл у стены. Борис, красиво подперев подбородок кистью руки, смотрел в пол… В студию заглядывала светловолосая девушка Наташа, с которой Майк гулял уже почти год, но не решался даже поцеловать, а теперь понял, что она будет его женой; Наташа держала в руках лист с эскизом обложки его будущего альбома.
Моргнул; Наташа исчезла, остальные ожили, задвигались, главреж хлопал громко, как школьник.
– Какой интересный портвейн, – сказал Майк, – можно ещё полстаканчика?
Возвращения
Я открыл глаза и не узнал номер в отеле Palazzo Salgar на берегу Неаполитанского залива, куда наша писательская делегация вселилась пять дней назад. И вообще я был не в кровати – а ведь в неё лёг вечером, побеждённый граппой, – а стоял у окна в большом, с высоким потолком зале и смотрел на море.
Неаполитанский залив был виден широко – ни бетонных сооружений у пирса, ни многоэтажного лайнера, ни морского вокзала. Зато много-много мелких корабликов, рыбачьих лодчонок… Ничего похожего на то, что было вчера. Лишь Везувий на месте, но и он какой-то не совсем такой, к какому я уже успел привыкнуть, – словно бы выше и острее.
И я сам не тот, что обычно. Волосы до плеч, лицо – чувствую – ýже и длиннее, и одет в стягивающий, плотный, как панцирь, то ли сюртук, то ли камзол…
Меня удивляли перемены, но не до такой степени, чтобы заметаться в панике. Стоял и смотрел сквозь волнистые из-за плохой шлифовки стекла на мир. Пытался сообразить, что случилось.
В дверь стукнули, и вошёл откуда-то хорошо знакомый, близкий мне человек. Но вызывающий страх и желание спрятаться. Он был пожилым, невысоким, плотным. Тоже в старинной одежде, белом парике при густых черных бровях.
– Как почивали, Алексей Петрович? – спросил он.
«Какой ещё Алексей Петрович?!» – хотел возмутиться я, а вместо этого качнул головой.
– Спасибо, благополучно, Пётр Андреевич.
Тот, кого я назвал Петром Андреевичем, улыбнулся:
– Слава богу, слава богу… Так как, Алексей Петрович, вчера вы обещали объявить решение. Каково же оно?
Откуда-то я знал о вчерашнем разговоре и ответил:
– Я в сомнении, граф. Я не верю…
– Но ведь государь написал, что прощает, что примет, ждёт.
– Я не верю, что батюшка… что государь действительно простил. Меня казнят или замучают на дыбе. Довольно я видел тех, кто вставал поперек государя, а потом каялся. И все они были без голов, с переломанными костями, вывернутыми рёбрами.
– Но ведь меня простил, – напомнил граф, – а я ведь ой как стрельцов распалял в первом бунте, Софье рьяно служил. И государь живот даровал, милостями осыпал. А вы ведь сын его! Вы – наследник.
– После рождения Петра я уже не наследник. Государь грозился отсечь меня, как уд гангренный.
И от обиды на батюшку-государя у меня в горле заклокотали едкие слезы.
– Позволите? – граф Пётр Андреевич кивнул на кресло.
– Конечно, присаживайтесь.
– И вы, царевич. Потолкуем откровенно.