ВЛАДИМИР САЛАМАХА
ЧТИ ВЕРУ СВОЮ...
Повесть
1
...И все же женщинам до приезда домой надо было совершенно точно выяснить, кого Катя видела на базаре: Иосифа Кучинского или человека, похожего на него. Иосиф — односельчанин. Семь лет назад, весной, он бесследно исчез из Гуды. Исчез при довольно-таки непростых обстоятельствах, и как считали гуднянцы — по их вине.
Если на базаре действительно был Иосиф, то и греха на них нет. Жить с тяжестью душегубцев — не дай бог никому. Вот и Ефим, случается, места себе не находит, когда вспоминают об Иосифе. Послушает внимательно, что говорят о Кучинском, пусть и не очень лестное, но с сожалением, что все так случилось, вздохнет, а потом как отрубит:
— Сидел бы в своей хате, когда все окрест затопило, так и горя не знал бы, и мы лишней мороки не имели. А то думай, гадай, где и в какую западню попал, да так, что и следа не найти. А ты считай себя виноватым, потому как был последним, кто его видел, последним, кто с ним говорил и не задержал на островке, хотя мог задержать...
— А как можно удержать человека, если тот что задумал? Сколько мы его тогда ни звали, как ушел, не отозвался! — говорил кто-то из мужчин. — Конечно, глупость он сотворил: его изба спасла бы. Она хоть и старая, но крепкая. Это нам тогда с лихвой пришлось горя хлебнуть, это мы могли сгинуть. Сами-то что — а детишки, женщины?..
Оно так, дом Кучинского большую воду выдержал бы. Это не землянки сельчан, вырытые после того, как наши фашиста прогнали. В землянках Ефиму, Николаю, Михею, и прежде всего Наде с ее детишками, Валиком и Светкой, да Кате на сносях, спасения не могло быть. И если бы не сарай за деревней на взгорке, собранный мужчинами летом сорок четвертого из обгоревших бревен (надо же было где-то держать двух лошадей и козу — все тогдашнее колхозное богатство), сами погибли бы и детишек не уберегли. В сарае приют нашли не на день и не на два, а на долгих три месяца.
Кто тогда гнал Иосифа из дома? Чего, спрашивается, не сиделось ему в теплом?.. Вишь, в полночь зашлепал веслами по воде: к вам хочу! А не спросил, хотели они этого или нет...
А так что? Один захотел, остальные — нет. Поэтому и случилась беда. Да еще какая: погиб человек...
И вот сейчас Катя не знала, что думать: был это Кучинский или кто иной... Определенности нет. Поэтому и тяжело на душе. Очень... Чувство такое, будто тебе не дают вздохнуть. За эти годы ощущение вины приутихло: так при ожоге бывает — затянется коркой, и вдруг невзначай сорвешь ее — взвоешь от боли...
Да что гадать! Это Иосиф. Глаза его. Катя хорошо помнит их, был случай, так и пропечатались в памяти. Когда? Однажды зимой сорок четвертого года...
В тот день вышла она из своей землянки на улицу, чтобы подышать свежим воздухом, — сыро в ее жилище, копоть от лучины да от огня из снарядной гильзы, заменяющей фонарь. Вышла на свет, остановилась... Ночью выпал снег. А утром небо очистилось от туч. Глянула перед собой — слепящая белизна, пересыпанная золотистыми блестками.
На мгновение зажмурилась, голова закружилась: не упасть бы. Открыла глаза, подождала, пока они привыкнут к яркому солнечному свету, к слепящей снежной белизне, посмотрела на улицу. Она была пустынной, но на снегу заметила две цепочки маленьких следов от бахил. Следы вели из того конца деревни в этот, к дамбе.
Подумала, что Валик со Светкой побежали к реке — землянка, в которой они живут с матерью, Катиной подругой Надей Саперской, находится в том конце деревни, ближе к сарайчику, на взгорке. Там же недалеко и землянки Ефима Боровца, Николая и Михея. Это Катина здесь, среди деревни, на их с Петром бывшей усадьбе, где стоял дом, сожженный в войну фашистами. Напротив, на другой стороне улицы, чуть правее — хата Иосифа Кучинского. А вот она уцелела, когда летом сорок третьего года фашисты вместе с его сыном-полицаем уничтожили деревню.
Стояла Катя возле землянки, а в воздухе — такая тишина, что, казалось, сделай шаг, она всколыхнется, все вокруг зазвенит, и от этого звона золотисто-синее хрупкое марево рассыплется на мириады кристалликов, щедро усеяв ими заснеженную землю. И вдруг, в стороне, слева от нее, возле дома соседа послышались осторожные шаги, вкрадчиво захрустел снег — и ничто не зазвенело, не всколыхнулось, не рассыпалось.
Катя посмотрела туда и обомлела: от крыльца своего дома, держа в руке ведро, шел Иосиф. Он направлялся к колодцу и не видел ее.
Колодец был напротив его хаты, на этой стороне улицы, недалеко от Катиной землянки.
Катя замерла. Она боялась шелохнуться, чтобы не вспугнуть старика, — он же избегает людей, увидит ее, растеряется: как ему быть? Поздороваться или сделать вид, что не заметил?..
Торопливо заскрипел колодезный журавль, словно сухая ветка, хрустнула наледь на деревянном ведре, и сразу же в оцинкованную посудину глухо плеснулась вода.
Катя по-прежнему стояла как вкопанная.
Иосиф набрал воды и поспешил к крыльцу своего дома. Вновь захрустел снег под его большими, подшитыми резиной валенками.
Он сделал шагов пять — вмерзшая в землю искривленная калитка осталась позади, как неожиданно за углом его хаты, от улицы, она заметила Валика и Светку. Катя еще не успела подумать, почему дети прячутся здесь, как Валик изо всей силы бросил в старика увесистый кусок льда. Лед, стукнувшись о дверь, разлетелся на множество мелких искрящихся осколочков, на мгновение ослепивших ее...
Катя тихо ойкнула...
Иосиф осторожно поставил ведро, медленно повернулся...
Тем временем Валик поднял еще более увесистый кусок льда, прищурил глаз, прицелился, чтобы бросить в старика. Катя сорвалась с места, бросилась во двор, стала между мальчиком и стариком, прокричала:
— Что же ты делаешь? Дедушка тебе дружок, что ли? Как тебе не стыдно? И кто только тебя этому научил?..
Эти слова она и сейчас помнит. Произнести их было непросто: с одной стороны — ребенок, мстящий за односельчан отцу полицая, с другой — немощный старик, как считала Катя, ни в чем не повинный перед людьми, хотя...
Вот тогда впервые за последние годы она так близко увидела глаза Иосифа: прежде чем уйти, он долго молча смотрел на нее, словно хотел увидеть все, что сейчас на душе у соседки.
Глаза старика были бесцветные, но не пустые. Казалось, где-то в их глубине, за белесой поволокой затаились невысказанная печаль, страдания, боль и страх...
Она понимала: в его душе накопилось столько обиды, что, казалось, еще мгновение — и он не удержится, бросится к ней, прильнет к ее плечу и зарыдает. И в то же мгновение печаль, боль, страдания и страх вихрем ворвались в ее душу. Обожгли, да так, что не было мочи терпеть — закричи, взвой, чтобы легче стало, но нет сил — перехватило дыхание...
Она не закричала, не завыла, а сжалась, будто под обжигающими ударами плети, собрала волю в кулак: как же утешить его, такого слабого и беззащитного перед всем миром?!.
А он, вопреки всему, не уронил слезы, сдержался, скользнул по ее лицу уже мягким влажным взглядом, медленно повернулся, с минуту постоял, будто что-то вспоминая, затем по своим свежим следам в искристом снегу, тяжело пошатываясь, побрел к крыльцу.
Она взглянула на Валика. Мальчик стоял растерянный. Ничего не понимая, посматривал то на нее, то на старика. Наверное, не ожидал, что она заступится за Иосифа. Еще бы, видел, слышал, что дед Ефим, дядя Михей и дядя Николай, да и его мать, очень не любят этого человека: отец нелюдя...
И нелюдя этого Валик, конечно же, знал. А звали того Стас. Это был полицай из их деревни, от которой сейчас и следа нет, если не считать вот этого дома старика Иосифа Кучинского.
Страшный был Стас. Всегда, когда шел по деревне, пугал детишек, если они попадались ему на глаза, орал: «Кыш, шантрапа!..» Если они не убегали, хватался рукой за приклад винтовки. (Если на улице не было взрослых.) Конечно, винтовка — не шутка: детишки мигом разлетались кто куда.
Если же на улице были взрослые, Стас зверем посматривал на них, ни с кем не здоровался (да ему никто и не ответил бы), тяжело сопя, тащился к своему дому.
Подойдя к калитке, сколоченной из жердочек, бил по ней тяжелым сапогом, та отлетала за столбик, на котором держалась, и он, шатаясь, брел к крыльцу.
Обычно возле крыльца его ждал Иосиф. Он молча смотрел на улицу, видят ли люди, потом тихо что-то говорил Стасу, тот резко отмахивался от отца, шел в сени. Иосиф направлялся следом, наглухо затворял за собой дверь.
Случалось, и нередко, там слышалась возня: люди догадывались, что сын на отца поднимает руку...
И это знал Валик. Более того, знал, что Стас убил мужа тети Кати, дядю Петра!.. Да как она может защищать отца полицая?!.
— Не делай этого, Валичек! Нельзя так, — кое-как успокоившись, стараясь быть твердой, сказала она тогда мальчику, подошла к нему и решительно перехватила в запястье его ручонку, держащую кусок льда. — Прошу тебя, выбрось. Дедушка Иосиф никому ничего плохого не сделал.
Сказала и только тогда вспомнила о Светке: где же она? Заглянула за угол дома — стоит девочка, сжалась, вобрала в плечи голову, покрытую тяжелым маминым платком, вид у нее такой, словно ждет, что ударят по лицу...
И еще заметила тогда Катя, что глаза у Светки блестели: слезились то ли от страха, то ли от ветра, бросающего колючий снег в ее красное от мороза личико.
А Валик стоял, по-прежнему ничего не понимая. Его ручка все сильней и сильней сжимала льдинку, на побелевших щеках выступили маленькие желваки — казалась, мгновение и он презрительно бросит ей в лицо: «Защитница!.. »
Кате хотелось закричать, да так, чтобы все вокруг всколыхнулось, взъерошилось, завихрилось, обожгло и ее, и всех еще большим холодом, чем сейчас: «Да не какая я не защитница!.. У меня у самой все внутри горит...» Но не закричала, сдержалась, дрожащими губами молвила:
— Валичек, война скоро окончится. Ваш папка вернется домой. Если узнает, что ты в немощного старичка бросал лед, он тебя не похвалит. Ведь наши солдаты и твой отец на той земле, где живут детишки и родители фашистов, не обижают ни детей, ни стариков. А знаешь почему? Потому, что дети там точно такие же, как и вы со Светкой. Они не виноваты, что их отцы стали фашистами. И родители их не виноваты... И дедушка Иосиф не виноват, что Стас был плохим. Ты же — мужчина, будущий солдат, попробуй понять это...
Говорила она тихо, не хотела, чтобы слышал Иосиф. Но тот ее слов и не услышал бы, уже был в сенях.
Валик молчал, по-прежнему не отводил от нее глаз. Ноздри его тонкого, опаленного морозом носа дергались.
Катя понимала, что мальчик разочаровался в ней: да как она может жалеть деда Иосифа?!.
Она не мигая смотрела мальчику в глаза: неужели у него нет и капли сочувствия к старику?.. А этот же дедушка еще не так давно качал его на своих коленях да орехами угощал — любил Иосиф с чужими малышами возиться, своих внуков у него не было, соседи детишек ему доверяли: добряк... Хотя вряд ли помнит это мальчик, до войны было.
Нет, старика ему не жаль. Каким же Валик вырастет, коль сейчас такой? Знает же, что Иосиф одинокий, немощный. Знает, что бы ни говорили взрослые о Кучинском, но никто его даже пальцем не тронул.
Смотрела на мальчика и боялась, что не выдержит его взгляда, не по- детски полного ненависти. И попробуй сейчас понять, к кому эта ненависть: к ней или к Иосифу... Обжигает ее, а ненавидит, наверное, одинаково обоих.
И вдруг заметила, что в глазах мальчика встрепенулся еле заметный лучик света. Расслабляя свои пальцы, сжимающие в запястье его руку с кусочком льда, увидела, как из его покрасневшей ручонки на снег упала капля воды...
«Да, его, Иосифа, исстрадавшиеся глаза видела я сегодня! — в который раз пыталась убедить себя Катя и все равно продолжала сомневаться: — Хотя как сказать: а кто за войну не исстрадался?»
Конечно, за войну, да и после нее, не один Иосиф много чего пережил, вдоволь настрадался и душой, и телом. Горя всем с лихвой хватило, может, только кому больше, кому меньше.
Но уж очень несчастных людей, особенно пожилых и старых, сразу узнаешь, только загляни в глаза. Усмехнется он невзначай, а в глазах страдание. Что здесь скажешь. Наверное, человек — такое создание, что если ему плохо, а он пытается это спрятать от людей, все равно глаза выдают. Улыбается, а глаза — плачут без слез...
Без слез плакали глаза Иосифа и тогда, когда Валик бросал в него льдинку. Без слез плакали глаза и того человека, которого Катя видела в городе на базаре.
Впрочем, глаза-то похожие, а фигура у того, в ком она увидела бывшего соседа, не его. Иосиф, когда она видела его в последний раз незадолго перед исчезновением из Гуды (почему-то ходил по своему огороду вокруг увядшего после того, как сожгли деревню, куста сирени), был высокий и на удивление прямой. Издалека видела, но запомнила. А этот человек — сгорбленный, будто усохший, хромой. Левой подмышкой опирался на самодельный костыль, крепко держа рукой. Правая же рука — протянута к прохожим: подайте кто может... Как есть нищий.
Нет, не Кучинский. Иосиф с голоду умирал бы, а подаяния не стал бы просить.
Катя хорошо знала Иосифа еще задолго до того, как вышла замуж за Петра и перебралась из своего Забродья в Гуду, где жил ее суженый. Как не знать? Иосиф вместе со своим другом Ефимом Боровцом (тот, между прочим, хоть и был в колхозе при лошадях, но находил время плотничать и столярничать) в окрестных деревнях ставил людям избы. Их приглашали охотно: все делают на совесть и лишней копейки не возьмут.
Знала, Иосиф, как и Ефим, был немногословен, нежаден. Сказывали, если видел, что хозяин живет бедно и детишек у него много, получая за работу деньги, не пересчитывая их, сразу же какую-то часть возвращал хозяйке:
— Детишкам от нас что-нибудь купи.
Если женщина удивленно смотрела на Ефима, одобряет ли он Иосифа, тот говорил строже:
— Бери, бери! На детишек даем.
Ефиму перечить боялись: чародей! Такое за ним тянулось издавна. То забудут, что он владеет тайным словом, способным и добро нести, и карать, то вдруг вспомнят.
Конечно, никаким колдуном Ефим не был. Напраслина это. Когда-то сам ее на себя возвел — была ситуация, местные парни столярный инструмент воровали, надо было как-то их остановить, вот и придумал небыль: колдун, знали бы с кем связываетесь... Придумал — в детстве с нищими много по свету хаживал, всякого наслушался и насмотрелся — и о колдовстве тоже, так почему не припугнуть?
«Чародей!» — потом долго в деревне за ним тянулось...
А попал он сюда, в Гуду, можно считать, случайно. Уже парнем, в поисках заработка бродил по свету с товарищем. Где что-то строили, где пахали, а где убирали — коль здоров и силен, то в одном месте, то в другом можно найти работу.
Однажды объявились в Гуде. Деревня как деревня, люди живут, землю пашут, рыбачат, строятся... А пришлые, говорят, в этом деле мастера. Нашлись хозяева, кому они были нужны.
В деревне как: коль новые люди, так к ним — с вниманием, с присмотром, дескать, это хорошо, что мастеровые, а так что за птицы? Оказывается, холостяки, вечерами не прочь на гулянье прийти да с местными девчатами сплясать. А те нет-нет да и посматривают с улыбками на чужаков — ребята видные, при костюмах, в сапогах, не то что свои: в чем дома, в том и на вечерки. Вот и решили однажды гуднянские кавалеры проучить чужаков: увели инструмент. А инструмент дорогой, как у стоящих мастеров, где его здесь купишь?
Долго думал Ефим, как быть, и надумал: пущу слух, что колдовским словом владею. А что? По земле хожу, можно сказать, бродяга, черный, словно смолье, видел, старые женщины поглядывают с опаской (как бы чего на живность не наслал). Вот и сказал однажды Ефим на вечеринке товарищу так, чтобы все услышали, дескать, слово тайное знаю, напущу на того, кто инструмент увел, он его назад в зубах притащит, да еще волком будет выть...
Вернули инструмент, подбросили под ворота сарая хозяина, в котором ночевали Ефим с товарищем. А чародеем еще долго Ефим значился. Тем более, и подтверждение этому было: знали сельчане, что вскоре после случая с инструментом Ефим своим только ему ведомым словом местную девушку чуть ли не с того света вытащил, а потом и в жены взял. (На ту девушку после испуга хворь навалилась, да такая, что и свои, и чужие знахари перед ней были бессильны, а он враз ее на ноги поднял.)
Сказывали люди, что тогда в молодые годы, после всех этих событий и подружились Ефим с Иосифом, а почему и как, никто не знал.
Много позже, когда Катя стала жить с Петром, она не однажды слышала, как женщины говорили вслед Иосифу: «Золотой человек. Никого не обидит. А если тебе что надо, так свое последнее отдаст и никогда не вспомнит об этом. Отдаст и Марии не побоится. Вот только горе ему с ней, и как только терпит такую жену? А ведь любил свою Теклюшку, да так, что когда Авдей вез ее под венец, упал поперек дороги, но она на него даже не глянула...
Откуда женщины все это знают, и спрашивать незачем: сказано, значит так и есть!..
Запало тогда Кате в душу: золотой человек...
Говорили также, что и через много лет после того, как Текля стала жить с Авдеем, Иосиф не мог забыть ее. Долго был холостяком. Поздно женился, и хоть девчат в округе было полно, почему-то взял Марию — ох как не любили ее женщины!.. А она, пока не умерла, поедом ела Иосифа.
Сплетничали, а языки у иных женщин уж больно ядовитые, будто не свое дитя растил Иосиф. Судачили, что Мария, прежде чем с ним сойтись, будто любилась с неким Матвеем, старовером из Нетомли. Только тот ее не взял — родители не дозволили — чужой она веры.
Удивлялись, почему Иосиф, терпя от Марии издевательства, ни разу не сказал о ней худого слова, никому не пожаловался на свою судьбу. А она оскорбляла Иосифа и дома, и при людях. Случалось, могла из-за пустяка наброситься на него с кулаками (корову в сарае не закрыл, воды вовремя не принес, дров не нарубил...). А он даже не пытался ее приструнить...
Набросится на него Мария, Иосиф отмахнется, как от назойливой мухи, повернется, уйдет куда глаза глядят, и на людях его неделю не видно.
Случалось, кто из мужчин посочувствует ему: «Пусть бы моя так попробовала со мной, я показал бы ей, где раки зимуют!»
Иосиф выслушает, потом тихо хрипловатым голосом ответит: «Показал бы... Ты что, хочешь, чтобы я на женщину руку поднял?»
Этот хриплый голос последний раз Катя слышала в войну, еще до того, как немцы сожгли деревню. Слышала, как Иосиф однажды, вернувшись от Стаса из гарнизона Борвице, предупреждал односельчан о том, что, наверное, немцы что-то плохое удумали: уж больно зашевелились...
Ефим тогда Иосифу будто под дых саданул: скулишь, как пес, когда ему хвост прищемят. Да пригрозил: дескать, смотри, нелюдь, захочешь о наших связях с партизанами немцам шепнуть — не успеешь...
Иосиф бывшему другу ответил тихо, таким же хрипловатым голосом: «Зря ты так, Ефимка. Я перед Богом чист». Было видно, как ему тяжело: лучше бы сквозь землю провалиться, чем вот таким униженным стоять перед людьми...
...А сегодня на базаре Катя услышала тот же голос — негромкий, хрипловатый, без всякого сомнения, его голос. И сейчас она его слышит — стоит в ушах. Да, да, тот издавна знакомый голос... Но вот загадка: униженности, чувства вины перед людьми в нем не было. Разве некая отстраненность от нее и отчужденность.
Отчужденность Катя почувствовала в этих словах: «Не кричите так, мальчика испугаете... » Казалось бы, сказано с заботой о ее сыночке, но как-то уж очень отстраненно: «Не кричите...», да на «вы» с ней — чужой человек, чужой.
Но разве она кричала? Увидев старика, просто спросила: «Дядя Иосиф, это ты?»
Катя уже в который раз думала об этом: он это был или не он? Сейчас, через столько лет после того, как исчез, попробуй сразу сказать. Эх, если бы тогда, когда она увидела нищего, с ней была Надя! Вдвоем не ошиблись бы. Но Нади рядом не было. (Катя хотела купить Петьке к школе одежонку, сынишка шел в первый класс, поэтому и приехала с Надей в город, чтобы продать ягоды.)
В город женщины прибыли утром. Сразу же, как только Ефим на лошади подвез их к шоссе, подвернулась попутка в райцентр. К полудню успели продать ягоды. Вот и появилось свободное время: до вечера, когда попутки идут назад, далеко. Ждать машину надо за мостом через реку, за городом, у развилки дорог. Их ветвь уходит влево: прямо — в другой облцентр, вправо — неизвестно куда.
Женщины решили походить по магазинам — деньги есть. Надя со Светкой пошли в магазин «Одежда». Он на соседней улице. Надя хотела купить дочке платье — вместе с Валиком, братом, она кончает школу в Забродье. Катя с сынишкой осталась на базаре. С малым далеко тянуться не хотелось, тем более что здесь можно было купить с рук костюмчик, и даже дешевле, чем в магазине.
Не успела Катя собраться с мыслями, как нашлось то, что Петьке нужно. Продавала какая-то женщина, ходила меж рядов, кричала: «Кому для ребенка недорогой костюмчик... Кому для ребенка недорогой костюмчик...»
Увидела Катю с Петькой, остановилась возле них: «Бери, мать, твоему мальчику впору и сейчас, и на следующий год будет. Бери, не пожалеешь. Недорого прошу».