Только дома, за обедом, он, все еще боясь, что жена рассказала о спрятанном «Железном кресте», спросил:
— Что ты говорила там обо мне?
— Я сказала, что ты сидел дома и набивал обручи на бочки.
— А еще?
— А еще, что ты бунтовал с костылем против Гитлера и кричал: «Долой войну!»
Пипке благодарно поцеловал руку жены.
— Ты умница, Марта. Не зря я на тебе женился.
— Да уж, видит бог, не ошибся.
Ганс был в восторге от находчивости жены, от того, что она так ловко обвела русского офицера. А между тем беседа Марты с русским политработником Кольцовым протекала совсем иначе. О, Марта никогда не забудет этот день, этот час! Усталая, голодная, она шла по военному городку с твердым намерением любой ценой найти работу. И потому, как только солдат, сопровождавший ее до кабинета, удалился, она упала на колени перед молодым майором и, стыдясь, задыхаясь от слез, заговорила:
— Я Марта Пипке. Жена ефрейтора. Он служил в похоронной команде. Награжден «Железным крестом». Верит в чудо. Прячет крест в яме. Но при чем мы? Мы с дочерью. Дайте мне работу. Возьмите все. Я перед вами. Я еще молода…
Бледное, с темной родинкой на щеке лицо майора залила краска. Он отвернулся и тихо, но сердито сказал:
— Встаньте. Иначе я не буду вас слушать.
Марта встала. Стыд жег ее лицо. Ей было очень неудобно и за свое платье с большим декольте, и за те слова, которые, стоя на коленях, сказала этому молоденькому, в сыновья гожему майору. О, что он подумает о ней? Может, скажет: непорядочная женщина, легкого поведения? Какой позор!
Марте почему-то вспомнился случай из ее девичьей жизни. Ей шел еще только пятнадцатый год, когда в помещичье имение, где она работала прислугой, приехал сын помещика Карл, окончивший пехотное училище. Марта и раньше подмечала, что он неравнодушно посматривает на нее. Теперь же Карл вовсе не давал проходу. То ущипнет за руку, то потреплет за волосы. А однажды, когда в доме никого не было, полез целоваться. Она не могла стерпеть нахальства этого самодовольного, пропахшего пудрой и духами офицера. Хотя непослушание и грозило увольнением со службы, она, нисколько не задумываясь, влепила сынку помещика звонкую пощечину. О, она никогда не забудет, как ему было стыдно! Он стал красным, как вареный бурак, и тут же вылетел из спальни.
Вот такое же чувство стыдливости охватило сейчас и ее. К нему примешалось отчаяние (это была последняя надежда получить работу), и она, не выдержав, заплакала.
Майор подал стакан воды.
— Выпейте. Успокойтесь. Ну!
Потом он расспросил о дочери, о том, как жили в последний год при Гитлере, поинтересовался, чем занят теперь муж, и, о чем-то подумав, сказал:
— Хорошо! Мы примем вас на работу. Уборщицей. В гостиницу офицеров. Вы согласны?
— О герр майор! Я так рада! Так рада… Вы истинный человек. Вы…
Майор протянул на прощание руку.
— Желаю вам счастья, Марта Пипке! — И улыбнулся своими грустными глазами.
Под впечатлением этого разговора с русским майором Марта и уснула в ту майскую ночь.
Еще не просыпались птицы, еще сонно дремали под серым пологом неба березы, а воинский эшелон, идущий из Германии на восток, уже всколыхнулся. Около зеркала, поставленного на перекладину вагонной двери, заглядывая через плечи и головы, торопливо скреблись сразу пятеро солдат и пожилой ефрейтор. Лысый, с родинкой на макушке сапер приспособился у лезвия лопаты. Усатый старшина уже побрился, опрыскал себя одеколоном и теперь яростно начищал полой шинели созвездие медалей. В ход пошли щетки, иголки, чистые подворотнички.
Скоро граница. Родина. Россия.
Быстро бегут последние километры. И вот уже нырнул в зеленую вязь моста паровоз, кинулись навстречу старушки-ракиты, дохнуло хмелем черемух, росных берез.
Здравствуй, земля родная! Нет тебя милее. Нет чище воздуха твоих полей. Нет синее неба твоего.
По рукам пошли фляжки, кружки, выворачивались вещевые мешки с припасами съестного, сбереженного к этому красному дню. Подхриповато, с торопливой одышкой грянули гармошки, загремели по вагонам песни… То разудалые, подмывающие ноги, то грустные, щемящие сердце.
Не все возвращаются домой. Тысячи солдат остались в сырой земле, на чужбине, тысячи полегли здесь, на границе. О них даже и в сводках толком не сообщили. Дали всего несколько строк. «На Белостокском и Брестском направлениях после ожесточенных боев противнику удалось потеснить наши части прикрытия и занять Кольно, Ломжу, Брест». Но сколько перестало биться в этом «потеснении» чистых, верных сердец! Где они, те люди, с последней обоймою патронов прикрывавшие Кольно, Ломжу, Брест?
Старшина первой роты Максимов, которого солдаты любовно и просто звали Максимычем, долго сидел молча, не начиная завтрака, зажав в кулак усы и глядя на проплывающие перелески, песчаные холмы, болота. Потом, подгоняемый нетерпеливыми взглядами солдат, отяжелело встал и поднял свою самодельную кружку.
— Выпьем, хлопцы, за тех, кто первым вот тут… — он кивнул на высотки, — принял на себя непосильный удар. За тех, кто не дожил до нашего дня. За пропавших без вести. За безымянных героев сорок первого!..
Все встали. Походные кружки столкнулись над головами. Кто-то тяжело вздохнул:
— Вечная память им…
— А нам урок на всю жизнь, — добавил старшина и первым выпил все, что было налито в кружку.
Помолчали. Но недолго. От радостного чувства, что вот наконец-то и на своей земле, все в вагоне развеселились, заговорили. Только один, прошедший всю войну, солдат Иван Плахин сидел отчужденно на нижних нарах и, понурив голову, молчал. К нему с кисетом в руках подсел старшина.
— Закуривай, Иван Фролович. Хорошая махорочка.
— Только что курил.
— Еще за компанию. Вижу, что-то приуныл. С чего бы?
— Да так, пустяки, — отозвался нехотя Плахин.
— Ну, а все же? — не отставал Максимыч.
Плахин грустно улыбнулся, невсерьез сказал:
— Да думаю завтра смертоубийство совершить.
Старшина знал, что Иван Плахин не из таких, кто идет на это, и потому также в шутку спросил:
— И кого же надумал прикончить? Полицая или старосту? Из бывших, имею в виду.
— A-а, на кой они хрен сдались, — крякнул Плахин. — Их и без меня могила найдет. Я по другой линии месть решил учинить. По женской.
— Ну, это на тебя не похоже.
— Похоже не похоже, а сразу троих и прикончу. Жену, тетку и тещу.
— Это за что ж ты их кончать собрался? — свесил с нар голову солдат Решетько. — Чем же они тебе досолили?
— А это уж дело мое. Личное, так сказать. И я отчет давать тебе не намерен.
— Э-э, нет, брат, — прицепился Максимыч. — Как говорится, назвался груздем, полезай в кузов. Давай-ка выкладывай, что у тебя. Начнем с жены. За что так возлютовал на нее?
— Долгий сказ.
— Говори, говори, — наседали солдаты.
Кто-то подал Плахину свою порцию водки, и он, выпив, чуть подбодрясь, согласился.
— Ладно. Шут с вами. Расскажу. Дело перед войной было. Вернее, когда о войне никто и не думал. Так вот в это самое время и надумал я, дурак моченый, жениться. Мать меня отговаривает: «Повременил бы, сынок. Куда тебе торопиться. Молод еще. Погуляй годочек». А я заупрямился, как козел, и ни в какую. Жени, и баста. Иначе печь разломаю. Это угроза у нас такая издревле повелась. Если родители воспрепятствуют женитьбе, сын печь ломает. И тогда позор. Последняя баба хозяйку засмеет. У нас же дело до разгрома печи, правда, не дошло. Спросила мать, кто невеста, и говорит: «Ну что ж. Женись, коль приспичило. Да только смотри. Красивая да бойкая она. Как бы маяты не набрался». А я и сам знал, что она, вертихвостка, чертовски красивая. С фонарями, как говорится, не сыщешь такой. Да вот она, смотрите.
Плахин вынул из кармана фотокарточку и пустил ее по рукам.
— О! Ничего!
— Хороша бабенка.
— С перчиком, — зашумели солдаты.
— Это после женитьбы. А месяцем раньше лучше была, — пояснил сдержанно Плахин. — Оттого я таким темпом и форсировал женитьбу. Боялся, как бы кто не отбил. Эх, если бы знать, чем все это кончится! Ну, да что ж теперь. Сошлись мы. Месяц как во сне пролетел. А тут война. Повестку мне из военкомата на третий день доставили. Мать, конечно, в слезы. Она на шею. «Миленький, такой-сякой. Что же мне теперь делать? Я так к тебе привыкла. Возвращайся, мол, поскорей. Я буду ждать. Письма стану каждый день отписывать».
И правда. Смотрю, валом повалили письма. Как в первый год службы наряды от старшины. В конвертах, в угольничках тетрадных. Да что вам говорить. Вы сами знаете. Никто их больше не получал, чем я. Был, прав- да, один перерыв. Руку она себе сломала. А потом опять пошли. И я ей тоже в аккуратность отвечал. Ведь правда же, товарищ старшина?
— Верно, — кивнул Максимыч. — Долгу за тобою не было. Загонял ты с письмами меня. Девчата с почты полевой даже подозревать начали — не шлю ли я дамочке какой любовные послания под чужой фамилией.
— Вы уж извините меня, — смутился Плахин. — Такое дело вышло. Думал я, что ей, жене, пишу, а оказалось — какой-то чужой девчонке.
— Как девчонке?
— А вот так. За три дня до конца войны получаю вдруг письмишко. Да вот оно.
Плахин похлопал ладонью по звенящим орденам Славы, не торопясь, расстегнул пуговицы еще не ношенной гимнастерки, достал из бокового кармана небольшой листок и, багровея, хмуря подпаленный солнцем лоб, начал читать:
— «Уважаемый Иван Фролович! Вы, может, ужасно удивитесь и будете проклинать меня, но я вам теперь скажу всю правду. Все письма Вам писала я — девушка, эвакуированная из Ленинграда и временно проживающая в доме Вашей умершей матери. А жена Ваша два года назад вышла замуж за разъездного инспектора и куда-то с ним уехала. И про то, будто она руку себе сломала, когда воз сена везла, я Вам наврала, чтоб Вы не раскрыли обман. А теперь прощайте. Не осуждайте меня, пожалуйста. Мне было Вас очень жаль. Лена».
Плахин сжал в кулаке листок, скрипнул зубами.
— Ух! Ну, попадись она мне. Я ее, эту мерзкую девчонку, растерзаю! Задушу! В бараний рог согну!
— А ее-то за что? — крикнул с полки Решетько. — Она тебя от смерти спасла, дурачину. А то с горя, может, бросился б на пулемет. А ты «задушу», «растерзаю». Медведь ты нетактичный и больше никто.
— А насмехаться над человеком это тактично? А водить за нос его два года это хорошо? Да я же ей в письма всю душу вкладывал. Все в откровенность говорил. Мужчина ты или чурбан? Тебя бы заставить два года писать вместо любимой телеграфному столбу. Посмотрел бы я, как ты запел после такого. Посмотрел…
— Успокойся. Успокойся, Иван, — сказал Максимыч.
— Да не успокаивайте. Задушу и баста. Я уже и телеграмму дал, чтобы встретить вышла. Командир на сутки отпуск дал.
— Ну, хорошо, — примиряюще сказал старшина. — С этим мы разобрались. На тетку зол за что?
— Да как же. Все женятся чин по чину, а она меня обкрутила, как теленка вокруг кола. Как только услыхала, что я собрался жениться, тут же за тридцать верст примчалась. Как сейчас помню. Ходит вокруг и все в ухо мурлычет: «Племянничек, дорогой. Послушайся умного совету. Сходи в церковь. Обвенчайся. Что толку с того загсу. Что ни день, то развод, что ни месяц — разводное заявление. А ты по-старому. По-нашему. Для прочности. Так-то оно, с божьей помощью, вернее будет. Церковных расторжений браку нигде ты не найдешь. Там как обвенчался, так и намертво. Волами не растащишь. Кипятком не разольешь. Вся твоя, как шуба наизнанку. Вот Христос».
Солдаты покатились со смеху. Решетько, ухватясь за живот, стонал:
— Ой, лишеньки! Уморил… Ой, чертушка, подсыпал!
— Ну чего смеетесь? Чего зубы скалите? — потряс рукой Плахин. — Учились бы на горе чужом.
Старшина поднял руку.
— Тише! Говори, Иван.
— Что говорить? И без слов понятно. Обвенчался я. Ночью венчался. Днем стыдно было. Еле уговорил попа.
— Сколько же он с тебя содрал? — крикнул кто-то.
— Поп сходчивый попался. За двести обтяпал. Торжественно все было. Свечи горели. Кадильный дым… Но только тошно мне с той поры. Мутит вот тут. Горький чад в нутре. Не скрепил я свой брак законной печатью. На филькину грамоту променял.
— Это что же за грамота?
— Поп там шпаргалку дает. Уведомленье рабу божьему, что он не осел. Не в полном смысле, но примерно в этом роде. Была такая грамота. Да что с нее. В одно место с нею сходить. С загсовским браком повертелась бы, голубушка, у меня. На суде бы с глазу на глаз сошлись. А так… с пустым словом «венчается раба божия» ищи свищи. Заливается где-то птахой. Смеется над обманутым дураком. Ну, эта тетка! Держись у меня! Обвенчаю я ее, сестру божию, скалкой от ворот. А потом и до бывшей тещи доберусь, Ох, доберусь!
— А теща-то тут при чем?
— Теща, — горько усмехнулся Плахин. — Ты еще не знаешь, парень, что это за ушлое существо. Хитрее тещи только бог Саваоф да рыжая лиса. А для замужней дочери — это бронебойный щит от всех осколков. Как бы та ни провинилась, мамаша все сокроет.
— Ты про всех иль только про свою? — спросил старшина.
— За всех не ручаюсь. А про свою распрожеланную скажу. Шельма из шельм. В иглу слона протащит. Вокруг пальца обведет, и не узнаешь как. Ей бы только с зайцами состязаться, следы запутывать. Уверяю, что любого б обошла. Знала же, что дочка юбкой крутит. Знала. А в письмах: «Сыночек. Ты не сумлевайся. Тосенька хорошо себя блюдет. Да и я с нее глаз не спускаю». Ух, ведьма старая! За космы б тебя да носом в эту стряпню, чтоб не болтала на старости лет.
— Ты спокойнее, Иван. Спокойней. Ну, что ты право…
— И не просите. Приговор свой все одно в исполнение приведу. Я им устрою Юрьев день.
Худощавый Степан Решетько свесил с нар босые ноги. При свете солнца он был совсем рыжим и конопатым. Маленький вздернутый нос его морщился в улыбке.
— Ну чего? Чего ты разбушевался? Раскис, как гриб в пресной воде, — сказал он, держась на почтительном расстоянии. — Жена ушла. Подумаешь, беда какая. Да с твоей физиономией и убиваться нечего. Любая с радостью пойдет и еще спасибо скажет.
Увидев, что ответного удара не будет, Решетько, осмелев, слез на пол.
— У меня вон тоже жена ушла. И что с того? В петлю полез я, что ли? Или в прорубь кинулся башкой? Как же! Поищи, милашка, дураков. А я и без тебя распрекраснейше живу.
Все в роте знали, что у Решетько не было ни жены, ни невесты. Даже знакомых девушек не имел. Но он с упрямством, достойным восхищения, вот уже третий год продолжал уверять, что были у него и невесты и жена и что девчата от него просто без ума. Сохли от любви.
Вот и теперь он на полном серьезе начал развивать свою версию о якобы гуманно отпущенной им жене.
— На третий день после свадьбы все случилось. Проснулась она и говорит: «Ухожу я, миленький, от тебя. По дальним соображениям». — «Это по каким же, — спрашиваю ее, — соображениям?» — «Да не подходишь ты мне по одной статье».
Солдат заинтриговало. Весь вагон столпился вокруг Решетько. Поднялись даже любители поспать. Наиболее нетерпеливые начали дергать Степана за рукав.
— А по какой? По какой не подошел?