Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Зарницы войны [Страницы воспоминаний] - Эдуард Аркадьевич Асадов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но вернусь к визиту командующего фронтом. Повторяю, что о причинах визита генерала армии Мерецкова в наш дивизион существовало несколько версий. Одни утверждали, что это был инспекционный визит, так сказать, на выбор. Другие, напротив, стояли на том, что командующий пожелал взглянуть на лихих гвардейцев-минометчиков, находились даже такие, что поговаривали, что у командующего просто забарахлила машина и он приказал шоферу завернуть в первую же воинскую часть по пути. Самые же премудрые знатоки, хитровато улыбаясь, многозначительно намекали на то, что предстоят, дескать, в скором времени очень важные операции и генерал армии хочет взглянуть на нас и, так сказать, поднять боевой дух. Короче говоря, версий было много. Мы же не без гордости склонны были думать, что командующий фронтом знает о нашем рейде и хочет как-то отметить нас, ну и вообще посмотреть на нас поближе. Так или иначе, но командующий прибыл в наш дивизион. И не один, а, как полагается, с целой свитой. И если сказать откровенно, нам никогда в жизни не приходилось видеть сразу такое количество самых крупных чинов и званий, начиная с командующего 54-й армией генерал-лейтенанта Федюнинского, который при встречах всегда величал нас «катюшиными женихами». Подъедет неожиданно на белой «эмке» к огневой позиции, выпрыгнет из машины, бородка клинышком, глаза озорные:

— Ну как, катюшины женихи, к бою готовы? Письма из дома пишут?

А потом перестанет улыбаться, подойдет поближе и твердо скажет:

— Помните, что врага мы разобьем любой ценой. Но как скоро это произойдет, будет в значительной степени зависеть от каждого из вас.

Но такие встречи были редкими и о них говорили потом много и возбужденно, всякий раз гадая, что бы значил этот неожиданный визит. И вдруг приезд командующего фронтом!!!

Генерал армии осмотрел боевые установки. Задал несколько профессиональных вопросов дивизионному начальству и вышел на поляну, где был выстроен личный состав батареи. Командующий был невысок ростом и грузноват, но подвижен и легок в шагу. Он быстро шел впереди своей свиты и дивизионного начальства и о чем-то оживленно переговаривался с командиром дивизиона. Представляю себе, как нервничал наш комбат, когда, побледнев и набрав полные легкие воздуха, скомандовал:

— Батарея, смирно! — И, прижимая локтем бьющую по бедру кобуру пистолета, побежал навстречу генералу армии с рапортом. Голос у комбата от волнения звенел и чуть срывался. Мерецков добродушно кивнул головой и скомандовал:

— Вольно!

— Вольно! как эхо повторил комбат.

И по тому, как доброжелательно выслушал рапорт командующий, и вообще по всему тому, как он среагировал на всю эту сцену, все чуточку перевели дух. Вроде бы ничего. Грозы, пожалуй, не будет.

Затем, встав перед строем и заложив коротенькие руки за спину, командующий негромко спросил:

— Ну, как живем, товарищи гвардейцы?

Батарея смущенно молчала. И хотя была команда «Вольно!», все стояли замерев и ели глазами начальство. Командир дивизиона, подполковник Мещеряков, разряжая молчание, с медовой улыбкой ответил:

— Живем хорошо, товарищ генерал армии, бьем немецко- фашистских захватчиков, не щадя!

Командующий взглянул внимательно на замерший строй и вдруг каким-то простым и почти домашним голосом спросил:

— Ну, а пожелания какие-нибудь есть?

Я видел, как раскрыл было рот наш комдив, чтобы ответить что-нибудь вроде того, что все в порядке и никаких пожеланий нет, как вдруг из рядов отчетливо и звонко прозвучало:

— Есть! — это гаркнул из второго ряда пулеметчик Константин Кочетов. Все повернулись к нему: гости с выжидательным любопытством, а свои тревожно и угрожающе.

— Есть! — снова повторил Костя Кочетов. И, глядя на командующего смелыми и чуть смеющимися глазами, добавил:

— Чтобы скорей добраться до Берлина!

Все заулыбались, а Мерецков мягко сказал:

— Хорошее пожелание. И чем крепче мы будем этого хотеть, тем скорее завоюем победу! Нам сейчас очень трудно, но будет легче!

Затем командующий пошел вдоль застывшего строя гвардейцев. И вот тут-то произошло то, о чем долго еще вспоминали в дивизионе.

Подойдя к долговязому Шадрину, командующий вдруг широко улыбнулся и спросил:

— А что это ты, голубчик, такой худой? Может быть, кормят плохо?

Представляю, как забеспокоилось сейчас батарейное да и дивизионное начальство. А ну как возьмет да и пожалуется солдат?!

Кормили нас по тем временам более чем прилично. По крайней мере жили мы в несколько привилегированном положении по отношению к другим частям, и харчишки наши были, пожалуй, получше, чем у многих. Но это «получше» было, повторяю, лишь по тем военным временам. Плюс к тому уставали мы страшно, весь день были на воздухе, и кормежки в общем-то хватало не очень. Во всяком случае, каждый мог бы без малейших затруднений съесть еще столько же. Поэтому все, замерев, ждали, что ответит солдат. Шадрин был весельчаком, но в глупых никогда не хаживал. Он вытянулся во фрунт, еще сильнее подобрал живот и отчеканил:

— Никак нет, товарищ генерал, питают превосходно!

Не знаю, поверил командующий Шадрину или нет, но, вдруг как-то весело и лукаво улыбнувшись и глядя снизу вверх на замершего солдата, он погладил себя по кругленькому животу и, засмеявшись, спросил:

— Ну, а если кормят тебя превосходно, тогда скажи, пожалуйста, почему вот ты, к примеру, такой худой, а я совершенно наоборот?

Что мог сказать Шадрин? Все буквально застыли, не шевелясь. Но Шадрин, все так же без улыбки, лишь плутоватые огоньки в глазах, вытянувшись еще больше и глядя сверху, как с каланчи, пробасил:

— Осмелюсь доложить, что главная тут разница происходит по причине вашего ума, товарищ генерал!

— То есть как так? — озадаченно спросил командующий фронтом, еще не перестав улыбаться.

— А так! — уже совсем осмелев, твердо отрапортовал Шадрин. — У меня мозгов избытка нет. А у вас, напротив, будь здоров сколько. И ума у вас столько, что в голове, стало быть, уже не помещается и в живот пошел!

Острое напряжение разрядилось взрывом могучего хохота. Смеялись все: и гвардейцы, и командиры, и гости, а больше всех, кажется, сам командующий. Говорят, что, даже уже садясь в машину, он, вспомнив о Шадрине, улыбаясь, сказал:

— Как он это насчет ума? Ах да, в голове, говорит, не помещается, так в живот пошел? Ну и сукин сын! А ведь не глуп! Право, не глуп!

Второй случай, который произошел с Шадриным, был несколько иного плана. Он был не таким веселым, как первый, хотя и имел совершенно неожиданную развязку. Но расскажу все по порядку.

Огневая позиция нашей батареи находилась примерно в шести километрах от села Вороново. Стреляли с закрытой позиции. Дали залп. Зарядили снова. Однако ракетных снарядов оказалось всего на две установки. Зарядили мое орудие и орудие Шадрина. Как всегда, орудия навели по буссоли. Ждем. Однако команды стрелять все нет и нет. Комбат приказал замаскировать орудия. Дело в том, что без чехлов, да еще заряженные серебристо-сверкающими ракетами, боевые установки наши были отличной мишенью с воздуха. А происходило это в августе 1942 года, и комбат у нас к тому времени был уже новый. Прежний командир батареи старший лейтенант Лянь-Кунь получил повышение и был переведен в другую часть на должность командира дивизиона. К нам пришел новый комбат, старший лейтенант Рякимов. (Сейчас, как я слышал, он генерал-лейтенант.) Отлично помню и по сей день его высокую, худощавую фигуру, смуглую кожу (что-то в лице его было вроде бы татарское), черные острые глаза и некоторую молчаливую суровость.

Около двух часов ожидали команды к стрельбе. Но ее не было, а пришел из штаба приказ готовить к бою только одно орудие, остальным пока отдыхать. Оставили наготове мое. Машину Шадрина отвели в сторону и замаскировали. На передовой наступило затишье. Самолетов над головой никаких. Синее небо, буйная зелень, заросшие цветами поляны… Ну просто редкая минута: мир на войне…

Старшина наш Фомичев с писарем Фроловым принесли в термосах обед. И какой обед! Горячий борщ, да такой, что от запаха одного закачаться можно. А на второе тушенка с гречневой кашей. А перед тушенкой этой еще и «боевые, фронтовые сто грамм»… Короче говоря, райская жизнь. Пообедали. Закурили. День был знойный. Даже сквозь ветки солнце припекало ощутимо. Младший сержант Шадрин вытер ладонью вспотевший лоб, с хрустом потянулся и сказал:

— Войны вроде никакой нет. Да и жарковато тут. Заберусь-ка я в свою дорогую кабиночку. Там попрохладней, да и комары не кусают. Может, и припухнуть с полчасика ухитрюсь.

Он открыл дверцу своей боевой установки. Опустил на лобовое стекло броневой щит, забрался на сиденье. И, устроившись там поудобней, сладко закрыл глаза. Большинство тоже разбрелось кто куда. То ли тишина была тому причиной, то ли довольно редкостная для северных краев, чуть ли не крымская погода, а всего вернее и то и другое вместе, но все почему-то решили, что стрельбы сегодня уже не будет.

Резкая команда: «Снять маскировку!» — прозвучала совсем неожиданно и словно бы хлестнула по нервам. Помню, что пока хлопцы мои сбрасывали березовые и хвойные ветки с направляющих, я уже был в кабине. Движения привычные и почти автоматические: правой рукой вставить ключ в пульт ведения огня. Повернуть вправо. Левой рукой включить рубильник. А перед этим проверить, чтобы в окошечке, показывающем, какая из направляющих включена, стоял либо нуль, либо красный кружок. Затем приготовиться и взяться правой рукой за рукоятку стрельбы, замереть и ждать новой команды. Сейчас она прозвучала почти сразу же после команды «Снять маскировку!». Вот она, такая знакомая и словно бы услышанная в первый раз:

— Огонь!

Уставную команду перед этим — «Расчет в укрытие!» — уже не подавали. Боевой опыт гвардейцев был таким, что все происходило мгновенно и как бы само собой. И когда звучала команда «Огонь!», расчет был уже на безопасном расстоянии. Итак, команда:

— Огонь!

Знакомым движением ритмично и плавно кручу рукоятку огня. Первый оборот, и вместо красного кружочка в окошке появляется нуль. Второй оборот — исчезает нуль и на его место выскакивает единица. Одновременно ощущаю привычный толчок установки и нарастающий рев. Это значит, что первая ракета, выбросив позади себя красно-белый огненный шлейф, с грохотом пронеслась над моей головой по спарке и ушла к цели. Новый оборот рукоятки, и сразу же второй толчок машины, и в нарастающем гуле к цели пошел второй снаряд. Поворот — толчок — рев, поворот — толчок — рев. Размеренно и быстро кручу рукоятку. И в это же самое время боковым зрением, почти похолодев, вижу слева за стеклом кабины, как раз с того места, где стоит боевая установка Шадрина, мощные бело-красные языки пламени, высокий вихрь травы, земли и листьев — и такой же грохот, как и позади моей машины. Впрочем, даже еще мощнее, так как гул моих ракет где-то позади, а рев шадринской установки почти в упор в левое ухо. Продолжаю докручивать свои обороты, все положенные шестнадцать, и одновременно холодею все больше и больше. Шадринская установка никуда не наведена. Она стояла, уткнувшись в кусты, и была направлена практически никуда, а точнее, почти параллельно линии фронта. Больше того, на установку был натянут брезентовый чехол. Первая же ракета чехол этот сорвала, вынесла вперед и вверх метров на пятьдесят, а затем, пробив в нем отверстие, вырвалась наружу и ушла вперед, а чехол, как громадная подбитая птица, повернувшись в воздухе, хлопнулся вниз. А вслед за первой ракетой уже летели и летели следующие, пока последняя, шестнадцатая, проревев и сверкнув мощным пламенем, не скрылась вдали.

Как потом выяснилось, Шадрин спал в кабине богатырским сном. Но каким бы ни был крепким у артиллериста сон на войне, все равно он не мирный, все равно фронтовой. Несколько часов установка Шадрина была наведена на цель. И это, очевидно, четко отпечаталось в его подсознании. А вот то, что орудие его затем было отведено в сторону, во время сна куда-то провалилось. И при первых же звуках стрельбы Шадрин, встрепенувшись и еще не проснувшись до конца, почти автоматически сунул ключ в гнездо, включил рубильник и закрутил рукоятку ведения огня. Опомнился и окончательно очнулся он лишь тогда, когда над ним и над всей нашей огневой повисла внезапно наступившая зловещая тишина. Я видел, как вылез из кабины насмерть перепуганный и побелевший как снег Шадрин. Видел, как ошалело и беспомощно уставился он на подходящего к нему почти безмолвного от ярости комбата Рякимова. Сквозь смуглоту комбатовских щек над закаменевшими скулами проступал полыхающий багрянцем румянец. Комбат шел, мелко переступая с каблука на носок, точно готовясь к яростному прыжку и, подойдя вплотную к бедолаге, встряхнул его за плечи и, вонзаясь в него суженными черными зрачками, не произнес, а почти сдавленно прошептал:

— Ты куда стрелял, паршивец? Ну, говори, куда?!

Вот как раз именно на этот-то вопрос Шадрин меньше всего мог дать вразумительный ответ. Он стоял, плотно сжав губы и глядя куда- то вдаль остановившимся взглядом. И на лице его было столько муки, что комбат не выдержал, перевел дух и уже другим, более спокойным голосом сказал:

— Ладно, разберемся. Ступайте в землянку и ждите распоряжений. Пока все!

Тревожное ожидание, как незримое облако, повисло над батареей. Куда ушли снаряды? Что произошло? И что вообще теперь будет? Оставалось только ждать и надеяться, что снаряды легли куда- нибудь на безлюдный участок или еще лучше в глухое болото. Шадрин был превосходным артиллеристом, и то, что произошло, не было, пожалуй, его ошибкой, и это даже был не просчет, такого с Шадриным случиться попросту не могло. Произошла реакция почти рефлекторная, которая сработала в еще не до конца проснувшемся мозгу. И тем не менее дело могло кончиться скверно. Не хотелось даже думать, как именно. Петя Шадрин был хорошим воином, настоящим товарищем и вообще веселым и добрым человеком. И в батарее его любили. Напряжение длилось примерно около трех или четырех часов. К вечеру на проселке запылила «эмка» из штаба армии. Из нее выскочил весь какой-то новенький и чуть ли уж не отутюженный майор и коротко спросил у первого встреченного им бойца:

— Где ваш комбат?

Вместе с ним из машины вылезал начштаба дивизиона. Но комбат, на ходу одергивая гимнастерку, уже сам спешил навстречу прибывшим. Лицо бледное, но спокойное. Владеть собой Рякимов, если надо, умел. Поднес к фуражке руку. Доложил. И замер, ожидая тяжких вещей. И вдруг совершенно непонятное: майор дружески улыбнулся и затряс руку недоумевающему комбату. А затем и совершенно поразил его и всех нас, с тревогой наблюдавших издали всю эту сцену, обнял старшего лейтенанта и, еще шире улыбнувшись, спросил:

— Ну то, что вы лупите, как боги, это мы знаем. Но откуда вы узнали про этот немецкий десант? Ведь вы грохнули по нему раньше, чем мы в штабе получили сведения от пехоты!

Честное слово, надо было видеть быструю смену настроений на выразительном лице нашего комбата. Сосредоточенно-скорбное, оно стало затем удивленно задумчивым, а через минуту и загадочно-многозначительным:

— А нам некогда ждать, пока раскачается пехотная разведка, — окончательно придя в себя и на сей раз уже с абсолютно непроницаемым лицом произнес он. — У нас своя разведка работает прилично. А времени было в обрез. Вот, собственно, и все.

Мы стояли, и ликующая радость заливала наши сердца. Гроза над шадринской головой миновала. Больше того, он становился чуть ли не героем дня! Шутка ли, грохнул все снаряды прямо в немецкий десант!

А майор весело и взволнованно продолжал:

— Молодцы товарищи! Фашистов там было что-то около роты. Они в стыке между двумя нашими дивизиями просочились. Нашли проход по болоту. Даже несколько минометов протащили. В общем, бед натворили бы много. А вы вмазали, как в десятку, ну лучше не бывает! Молодцы! Кстати, покажите-ка нам этого лихого вояку. Кто стрелял?

Комбат сделал едва уловимый знак старшине, тот понимающе кивнул и кинулся к землянке Шадрина. И пока комбат беседовал с приезжими, Шадрина быстро извлекли из землянки, ввели в курс дела, приказали принять соответствующий вид и явиться пред начальственные очи. Что, собственно, он и сделал с большим мастерством и умением. А когда гости уехали и все дружески хлопали Шадрина по плечам, комбат одним движением бровей остановил веселье, затем подошел к Шадрину и тихо сказал:

— Объективно ты вроде и герой. Но для меня, да и для себя самого ты, Шадрин, можно сказать, почти штрафник. Верно? Тебя вон к награде посоветовали представить. Но я с этим торопиться не буду. Поглядим, как будешь воевать дальше.

— Так точно! — жизнерадостно пробасил уже окончательно пришедший в себя Шадрин. — Воевать буду так, что Гитлеру кисло будет. А насчет награды ничего. Подождем. Все равно никуда не денется!

И действительно, боевую медаль Петя Шадрин получил. Правда, не за этот бой, а за другие, но этот эпизод, я думаю, запомнил он до конца своих дней. Еще бы! Ведь это был бой, когда ему улыбнулось настоящее военное счастье. Да еще какое!

Новый, 1979 год

Не сомневаюсь, что эту зиму москвичи, да и не только москвичи, запомнят крепко. А крепкой этой памяти будут способствовать крепкие морозы. Таких, мне кажется, не было почти сорок лет, а точнее, тридцать девять. Такой была зима 1940 года. Ну, и 1941-го тоже. Впрочем, военную зиму я помню по морозам ленинградским, а какая точно была зима под Москвой, я не знаю. Хотя, говорят, тоже очень серьезная. Тогда она была в какой-то мере нашей союзницей. Нам было холодно, а солдатам «великого рейха» еще морознее. Не зря же есть поговорка: «Что русскому здорово, то немцу — смерть». Это верно. Повидал я этих замороженных фрицев предостаточно. Странное совпадение. Два года подряд были тогда морозы. Два студеных года и две войны: война с белофиннами и Великая Отечественная. Словно бы вся природа русская восстает против наших врагов и старается приморозить их к месту. Надеюсь, эта морозная зима будет абсолютно мирной. Но Дед Мороз воюет вовсю. Сегодня 30 декабря, и на градуснике 37 ниже нуля! Ничего себе! Но я все равно вышел утром и гулял по переделкинскому саду ровно сорок пять минут. И даже ушей у шапки не опускал. Видимо, детство и юность, проведенные в Свердловске, не прошли зря. Я словно бы вобрал в свою душу, в сердце, в каждую пору своего тела это белое пламя, эту хрустящую, бойкую и колючую радость. Ну и еще «подзакалила» меня морозная война.

Правда, там мерзнуть нам приходилось крепко. Иногда стояли на промежуточных или огневых позициях почти целый день. Установим «катюши», наведем и пляшем на тридцатишестиградусном морозе. Жгли маленькие костерки. Но разве же они могли помочь? Отошел на пол шага и опять замерз. Один бок подгорает, другой стынет в камень. Гвардии ефрейтор Костя Кочетов из Йошкар-Олы, веселый и никогда, ни при каких условиях не унывающий, больше всех я любил его в батарее, начинал изображать, как Асадов мерзнет. Опустит уши на шапке, поднимет воротник, втянет руки в рукава, широко, как подбитая птица, растопырит локти и, согнувшись в три погибели, начинает, мелко-мелко перебирая ногами, семенить, подпрыгивая вокруг улыбающихся солдат, что-то сердито приборматывая и дуя в кулаки. Ребята тоже все замерзли, у всех красно-синие физиономии и все тоже прыгают, стуча валенками по утрамбованному снегу, но шутка все-таки согревает, как дополнительный глоток водки или чаю. Конечно, Костька, стервец, преувеличивал, но представлял талантливо. Глаза смотрели озорно, а курносый нос шмыгал весело и ехидно.

Эх, Костя, Костя, славный парень, лихая голова, если бы ты только знал и если бы знал хоть кто-нибудь из нас, что всего через три-четыре месяца ты уже не будешь ни угощать товарищей махрой, ни шутить, ни улыбаться, ни топать по земному шарику…

А погиб Костя Кочетов в июне 1942 года во время весен не-летнего наступления наших войск под Ленинградом. В ту пору мы делали яростную попытку прорвать фашистскую блокаду. Все, от командующего фронтом до рядового бойца, знали и помнили ежечасно о муках, которые переживал город, и страшном голоде, косившем его жителей куда больше, чем осколки бомб и снарядов. Враг сопротивлялся упорно и злобно. Тогда у него было еще довольно сил, и он швырял в бой все новые и новые резервы. На Волховском фронте со стороны Гайтолово войска наши глубоко вклинились в оборону фашистов. Но дальше пройти не смогли. Менять позиции не позволяла болотистая местность. На головы гвардейцев почти беспрерывно сыпались мины, снаряды и бомбы. Наступление наше захлебнулось, обстрел позиций шел беспрерывно, и настроение у хлопцев было не самое лучшее. Гвардии ефрейтор Константин Кочетов был пулеметчиком. Меня могут спросить: откуда и зачем пулемет в артиллерийской батарее? Но это был не простой пулемет, а спаренный, и стоял он на грузовой машине и предназначался главным образом для зенитной обороны, то есть для прицельной стрельбы по самолетам во время их налетов на батарею. Костя владел пулеметом отлично. К сожалению, по скромности своей он никогда не фиксировал попаданий во вражеский самолет. Хотя, я уверен, делай он это порегулярней, грудь его украшала бы не одна заслуженная награда. А он, если ему даже случалось заставить задымиться вражеский «юнкерс», чаще всего начинал балагурить и чуть ли не отрекался от собственных заслуг. Впрочем, награда бы все равно не миновала, непременно нашла бы его, если бы не опередил ее вражеский снаряд… В тот день батарею нашу особенно ожесточенно обстреливали и бомбили. Бойцы, как и положено было в таких ситуациях, находились в укрытии по окопчикам и блиндажам. Но едва обстрел заканчивался и начиналась бомбежка, Костя Кочетов был уже на грузовичке за своим пулеметом. И его крупнокалиберные стволы с басовитым грохотом швыряли трассирующие струи навстречу вражеским самолетам. Но вот один из самолетов задымился и, резко клюнув, пошел, заваливаясь на крыло, полого вниз. И тут у Кости кончились патроны. Владел же всеми огневыми средствами подразделения «мстерский богомаз» — как в шутку заочно величали мы старшину батареи Фомичева. Старшина был человеком щедрым на слова и скуповатым на вещи и боеприпасы. Впрочем, когда Костя Кочетов, например, являлся к нему с категорическим требованием пополнить его боезапас, старшина хоть и вздыхал с тяжкой грустью, но давал все, что требовалось, и порой даже с избытком. К веселому и отчаянному Косте старшина, впрочем, как и все в нашей батарее, испытывал некоторую слабость. И я, если хотите, живое тому подтверждение. Прошли годы, прошли десятилетия с тех памятных дней, а я, вспоминая порой свою батарею и боевых побратимов, все-таки чаще других воскрешаю в своей памяти именно его, Костьку Кочетова, а точнее, гвардии ефрейтора Константина Петровича Кочетова, 1920 года рождения, из Йошкар-Олы.

Но продолжу рассказ: итак, патроны у Кости кончились. Боевые машины с огневой еще не возвращались. И все, кто оставался в расположении батареи, ждали их с нарастающим напряжением. За патронами Кочетову надо было пройти до землянки Фомичева метров сто или сто пятьдесят. Разумнее всего было переждать бомбежку и обстрел и, перебегая между деревьями, добраться до землянки старшины. Но Костю, как я теперь думаю, впрочем, я даже в этом уверен, охватила злость. Злость на абсолютно обнаглевших врагов, которые старались подавить в нас дух борьбы, веру в себя, в свои силы и в грядущую победу. Они беспрерывно пытались сокрушить нас, методично чередуя огневые средства: бомбежка — обстрел, бомбежка — обстрел, снова бомбежка и снова обстрел. И душа Кости взбунтовалась и против этой самоуверенной мощи и против оглушительного воя сирен на пикирующих бомбардировщиках, заставляющих человека инстинктивно плотней прижиматься к земле. И ему, я убежден, захотелось поднять дух товарищей, показать полное пренебрежение к упорному огню врага и вообще как-то, может быть, морально разрядиться, что ли! Разжав ладони и отпустив горячий умолкший пулемет, Костя спрыгнул на землю и не пригнулся, не лег в укрытие и даже не стал перебегать от дерева к дереву, а вышел на дорогу. Эта проселочная дорога, поросшая травой и папоротником, тянулась по лесной просеке, а слева и справа вдоль нее находилось расположение батареи: землянки, окопчики, орудийное хозяйство и вообще все, чему положено быть в воинском подразделении. Не пригибаясь и не прячась от осколков. Костя Кочетов вышел на середину дорогу. Вышел, не торопясь закурил и улыбнулся с какой-то злой веселостью. Затем заломил на затылок пилотку, сунул руки в карманы брюк словно не замечая грохота разрывов и визга осколков, пошел вразвалку вдоль дороги, покрикивая: «Ну что притихли, ребятишки? Не надоело еще носами землю рыть? Ну как, может, споем, гвардейцы? Не дрейфь! Наша возьмет! Смотри веселей!»

Меня в это время на батарее не было. Я находился на огневой и вернулся лишь к развязке событий. Шел и шел Константин Кочетов по лесной просеке, не торопясь, все так же держа руки в карманах, попыхивая самокруткой, шел с полным презрением к смерти и чуть усмехался. И я повторяю, что не столько тут было какой-то бесшабашной лихости, сколько ненависти к врагу и желания ободрить друзей. И это был, вероятно, главный час его жизни! У развилки дороги выскочил навстречу ему бледный и взволнованный старшина, прижимая к груди запасные коробки с патронами. На все требования Фомичева забраться на время в укрытие Кочетов с упрямой веселостью только махнул рукой. И снова той же дорогой, прямо посредине просеки, так же неторопливо, словно бы и не было никакого огня, Константин двинулся в обратный путь. И это подействовало. Подошла боевая машина с огневой, и никто не стал пережидать обстрела в укрытии, а моментально начали раскрывать ящики и заряжать установку снарядами «М-13», а точнее, боевыми ракетами. Артиллерийский налет затих, и снова вынырнули из-за леса два «юнкерса» и один «мессершмитт». Костя Кочетов был уже на грузовике и медленно водил из стороны в сторону стволами своего пулемета. По самолетам стреляли из винтовок, откуда-то слева начали бить зенитки. А Костя, пригнувшись и чуть поводя стволами, ждал. Широкоплечий, сероглазый, с добродушным курносым лицом, сейчас он был похож на застывшую в напряжении птицу. Еще минута-другая, и из стволов его «работяги», как он порою называл пулемет, хлестнули две огненные струи. И почти сразу же, с первой очереди он поджег «юнкерс». И это видели все, вся наша батарея и все наши соседи. «Юнкерс» запылал и, с ревом перелетев наше расположение, грянул в болото. Остальные два пошли сразу же в атаку на грузовичок, туда, откуда вырывались алые нити трассирующих пуль. «Юнкерс» сбросил бомбу. Она с воем пронеслась над Костиной головой и грохнула в стороне. Костя стрелял и стрелял, по временам смахивая струйки пота и приговаривая: «Еще не отлита та бомба, которая шлепнется на меня! Еще не отлита, не отлита, не…»

И не договорил. Крупнокалиберной пулеметной очередью прошил «мессершмитт» и кабину «газика», и пулемет, и от плеча до плеча самого Костю. Видно, чувствовал его живучесть злобно-перепуганный летчик. Ровно семь пуль вогнал он в широкую Костину грудь. Многих друзей потеряли мы в те трудные месяцы, но никого с такой горечью и болью не провожала батарея наша, как Константина Кочетова.

— И жил хорошо, и сражался бесстрашно, и умер, как орел! — сказал про него под треск винтовочного салюта комбат Николай Никитович Лянь-Кунь.

Не знаю, насколько горьковские слова могут относиться к другу моему Константину Кочетову, но когда я слышу знаменитое «Безумству храбрых поем мы песню» — то почему-то прежде всего вспоминаю о нем.

Впрочем, я не об этом сейчас, а о зиме. Завтра, в ночь под новый 1979 год будет, как обещает институт прогнозов, 45 градусов мороза. Между прочим, как все в мире индивидуально. Мой друг поэт Василий Федоров родом из куда более студеных мест. Он сибиряк. Но морозов он, по его же собственным словам, боялся и не любил. Он объяснял это тем, что когда-то в детстве замерзал и раз едва ли не замерз совсем. И все равно, повторяю, что нет на сей счет единого правила. Видимо, кто как запрограммирован, что ли. Я тоже мерз в свое время так, что не дай бог никому на свете! Иногда спустишься в землянку и ни полушубка расстегнуть, ни губами шевельнуть сразу не можешь, а на веках стеклянная корочка. Но вот зима и по сей день, может быть, самая любимая мною пора года. Почему? Не знаю. И не надо думать, что я теперь не мерзну. Мерзну, конечно. Не каменный же! Но вот жара для меня во много раз хуже. Она меня словно бы расслабляет. А зима, даже морозная, подымает мне настроение, как-то мобилизует, что ли. Да, жизнь парадоксальна. Вот Федоров — родился в Сибири, а морозов не выносит. А я родился в жаркой, огнедышащей, можно сказать, Туркмении и прожил там до шести лет, и потом неоднократно в детстве и юности приезжал туда. Например, кончал там восьмой класс и все лето жарился до африканской черноты на Мургабе, то ныряя, то коптясь и поджариваясь на песке, как пескарь на сковородке. А вот уральские зимы полюбил, привык к ним, и сегодня свердловские морозы мне даже ближе, чем азиатская жара.

Кочетов и Фомичев

Перечитал я некоторые страницы моих фронтовых воспоминаний. Особенно долго сидел над строками о друге моем Косте Кочетове. Молчал и никак не мог перевернуть страницу, расстаться с ним, пойти дальше. Я закончил рассказ о Кочетове, если так можно сказать, на мажорной, но трагической ноте. Каким он был, этот ушедший в бессмертие человек? А был он и на редкость простым и одновременно беспредельно отважным. И погиб, по самым высоким военным критериям, как герой. И если бы я был скульптором, то непременно изваял бы его в момент последнего боя. Очень легко представляю себе этот превосходный памятник. На гранитном постаменте, изображающем угол кузова грузовика с открытыми бортами, бронзовая фигура солдата. Невысокого роста, плечистый, туго перепоясанный ремнем, стоит он, чуть пригнувшись, с расстегнутым воротом гимнастерки, словно бы припаянный к зенитному пулемету. Ладони стиснуты на рукоятках, оба больших пальца до отказа давят на гашетку. Из-под сдвинутой на затылок пилотки выбился лихой русый чуб, на лбу крупные капли пота. Смуглое курносое лицо, туго обтянутое кожей, закаменело, полное холодного напряжения и ярости. Из серых, сощуренных в щелочку глаз, через прицел пулемета, вместе с двойной алой нитью трассирующих пуль, хлещет по «юнкерсам» бесстрашный, испепеляющий взгляд.

Я долго стою перед этим, созданным моим воображением, памятником. Не знаю почему, но в мозгу всплывают вдруг строки Пушкина из «Полтавы»: «Он весь, как божия гроза!»

Но там царь Петр, великий человек и полководец, а тут всего лишь гвардии ефрейтор Константин Кочетов, и больше ничего. А почему всего лишь? И почему «больше ничего»? А может быть, это и величественно и огромно?! А почему же и нет! И почему эта пушкинская строка не исчезает, а продолжает звучать в моей душе? Я молча снимаю шапку перед памятником отважному русскому солдату и кладу к его подножию огромный букет, — нет, не один, а множество букетов, которые получил я как поэт и как солдат тоже. Задумавшись перед этим бронзовым памятником, я ловлю себя и еще на одной, может быть, странной мысли. Стоя перед бронзовым солдатом, я до острой боли хочу встретиться с ним живым, веселым и жизнерадостным человеком — любимцем батареи, тем самым боевым, полным искрометной энергии Костей, которого видел практически каждый день и память о котором пронес через все послевоенные годы.

И вот сейчас, силой своего воображения, я словно бы на мгновение переключаю кадры, и на ярчайшем экране памяти снова появляется живой и абсолютно невредимый Константин Кочетов, там, на лесной поляне, в минуту затишья, окруженный бойцами нашей батареи. Вижу вновь его озорные глаза и такую же озорную улыбку. Я уже рассказывал о веселом спектакле Кочетова, когда он изображал ребятам, что называется, в красках и лицах, как «Асадов мерзнет». Вторым коронным номером в веселом арсенале Константина Кочетова был старшина Фомичев. И демонстрировал он свою пантомиму при двух непременных условиях: если был в особом артистическом ударе и, разумеется, если грозного старшины нигде в обозримом пространстве не было. В такие минуты он с неподражаемым мастерством изображал почтенной публике, как старшина боится самолетов. Дело в том, что Фомичев был значительно старше нас по возрасту. Ему было где-то около сорока. Дома, в родной Мстере, ожидало его многочисленное семейство: родители, жена, дети. И будучи, видимо, по этой причине человеком осмотрительным и чуточку осторожным, нам, молодым, он казался попросту робким и даже трусоватым.

И вот бывало так: прыгают ребята на холоде возле замаскированных орудий, притопывают валенками, а команды к стрельбе все нет и нет. Покажет, как я уже говорил, Константин друзьям-товарищам, как Асадов мерзнет, и под одобрительный хохот остановится, чуть раскрасневшись, и наслаждается успехом, глядя вокруг озорными нахальноватыми глазами.

И тогда кто-нибудь, давясь от смеха, попросит:

— Кость, а Кость! А теперь, будь другом, старшину представь!

Кочетов незаметно оглянется, не стоит ли где-нибудь поблизости Фомичев, а затем, словно бы неохотно, спросит:

— Ну, а землянка какая-нибудь рядом есть?

— Есть, есть! — ответит ему сразу несколько голосов. — Смотри, вот тебе и землянка. И вход узкий, что называется, первый сорт!

— Ну ладно, — соглашается Костя и произносит голосом избалованной заезжей знаменитости:

— Дайте карабин!

Не глядя, он протягивает руку в сторону, и ему тут же услужливо вкладывают в варежку карабин. Он просовывает руку и голову под ремень и перекидывает карабин за спину. Приготовления закончены. И вот уже никакого Константина Кочетова нет. Под березой, надвинув глубоко на голову шапку и широко расставив ноги, стоит с невероятно озабоченным лицом «старшина Фомичев». Чуть прищуренные глаза его беспокойно осматривают небосвод: нет ли где-нибудь самолета? Слава богу, кажется, нет. Тогда «старшина» неторопливо начинает скручивать здоровенную «козью ножку». С такой же величайшей важностью черпает ею из кисета махру и величественно закуривает. Самосад, присланный из дома, продирает до души, и на лице у «Фомичева» блаженство. И вдруг лицо это начинает медленно вытягиваться, устремленные ввысь округлившиеся глаза останавливаются там, вдали, на какой-то, видимой лишь ему точке. Во всем облике панический страх.

— Воздух! Товарищи, воздух! — сильно окая, кричит он на весь лес.

И снова, уже чуть приседая:

— Воздух! Воздух!

Затем «старшина» срывается с места и, по-бабьи виляя задом и смешно перепрыгивая через сугробы, торопливо бежит к землянке. «Старшина» добежал до землянки. Но спускаться по ступенькам вниз некогда! Словно купальщик в воду, он ныряет вниз, в темное нутро землянки. Но висящий поперек его тела за спиной карабин застревает в проходе. Голова и плечи «Фомичева» внизу, а зад торчит на поверхности. Он отчаянно болтает валенками, пытаясь оттолкнуться и протиснуться туда, внутрь, в спасительное чрево землянки. При этом слышно, как оттуда, из темноты, снизу он продолжает теперь уже глухо выкрикивать:

— Воздух! Товарищи, воздух!

Хохот вокруг поднимается такой, что вороны и синицы испуганно шарахаются с веток врассыпную.

Насмеявшись всласть и вытирая на глазах слезы, командир взвода лейтенант Бесов говорит вылезающему из землянки «артисту»:

— Силен ты, Кочетов! Ничего не скажешь, силен! Но смотри, увидит старшина, он тебе яичницу пропишет!

Шмыгнув курносым носом и поправляя на голове ушанку, Кочетов задорно говорит:

— Ничего, товарищ гвардии лейтенант. Да ничего такого не будет! Чести не нарушат, дальше фронта не пошлют! А главное, он знает, что мы с ним друзья!

Война. Нет и не может быть двух мнений, что это самое великое и самое грозное испытание как для государства, так и для каждого человека в отдельности. И нигде так ярко и четко не проявляются все духовные качества человека, как на войне. И проступают они так же быстро и отчетливо, как краска через тонкую бумагу. Война беспощадно высвечивает все: и смелость, и трусость, и честность, и лицемерие, и настоящую дружбу, и подленький эгоизм.



Поделиться книгой:

На главную
Назад