Философские идеи Людвига Витгенштейна
Введение
Людвиг Витгенштейн (1889, Вена, 1951, Кембридж) - один из величайших философов XX столетия, создатель оригинальный концепций - ранней, представленной в "Логико-философском трактате" (1921) и позднее, развернутой в "Философских исследованиях" (1953) и других работах. Первая была вдохновлена новыми для своего времени идеями и методами формализованного логического анализа языка в работах Г.Фреге и Б.Рассела, вторая - поиска приемов прояснения концептуальных проблем философии средствами естественного языка в его действии, работе (“языковых играх”). Эти программы стимулировали развитие двух разных школ, ветвей аналитической философии, во многом наследующих идеал логической корректности и смысловой ясности мысли, присущей классическому рационализму. Хотя две концепции Витгенштейна не схожи, по ряду позиций и диаметрально противоположны, они связаны многими нитями, и единым лейтмотивом - языковым подходом философии. В трудах Витгенштейна раскрыта и подробно иллюстрирована органическая связь философствования с концептуальными схемами языка. Философия - с ее поиском ясного видения, понимания разного рода реалий - предстает как “проникновение” в работу языка, преодоление постоянно порождаемых им “призраков”. В тоже время Витгенштейну удалось выявить, сколь важную роль в философском мироуяснении играет невыразимое, невысказываемое - то, о чем невозможно говорить, что заставляет прибегать к исполненному глубокого смысла молчанию. Идеи Витгенштейна стимулировавшие формирования философии анализа в ее логическом и лингвистическом вариантах, продолжают оказывать влияние на всю современную философскую мысль.
В России имя Витгенштейна как автора “Логико-философского трактата” было известно некоторым специалистам еще с 1930 годов. Однако время не благоприятствовало сколько-нибудь серьезному изучению мысли философа. В 1958 году был опубликован перевод “Логико-философского трактата” на русский язык[1]. Правда, издателям пришлось дипломатически вынести на первый план и акцентировать логическое содержание работы, приглушив и подвергнув критике философской мысли. Публикация знаменитого труда стала важным событием, стимулировавшим изучение философии Витгенштейна в нашей стране. Некоторое представление о направлении содержании работы по данной проблематике, проделанной с тех пор отечественными специалистами, дает приведенный в приложении к сборнику список их основных публикаций.
Интерес к творчеству Витгенштейна заметно вырос у нас в последние годы, когда стало возможно издать основные труды философа[2], читать спецкурсы о Витгенштейне и высших учебных заведениях, активно участвовать в международных конференциях. В рамках X Всемирного Философского конгресса (Москва, 22-28 августа 1993 г.) прошел круглый стол “Людвиг Витгенштейн и новый образ философии” с участием известных западных специалистов - Дэвида Пэрса, Ричарда Рорти, Якко Хинтикки и других - и состоялась достаточно острая дискуссия о толковании принципиальных позиций философа.
Вниманию читателей предлагается первый в отечественной литературе сборник статей, посвященных идеям Витгенштейна. В нем отражены разные аспекты творчества философа: изложенная в "Логико-философском трактате", изобразительная концепция языка, идея и метод языковых игр, а также концепции правил, достоверности и др., разработанные в трудах "позднего" Витгенштейна. Представлены также некоторые мысли и соображения участников Чтений, посвященных 100-летию философа (Москва, сентябрь 1989 г.) и коллоквиума "Людвиг Витгенштейн и философская мысль XX века", проведенного в рамках X Всесоюзной конференции и по логике, методологии, философии науки (Минск, сентябрь 1990 г.)[3].
М.С.Козлова
М.С.Козлова. Идея "языковых игр"
В этой статье речь пойдет о "языковых играх" - ключевом понятии философии позднего Витгенштейна. Работа задумана как своего рода введение в его концепцию игр, у нас еще мало изученную, творчески не освоенную. В прошлом автор уже представляла читателям функционально-игровую модель языка, разработанную Витгенштейном, - в форме ее теоретической реконструкции[4]. Однако со временем стало понятно, что смысловое "поле" этой философии в действии все же сильно деформируется при таком изложении. Чем более внятно воссоздаешь ее в форме учения (выявлением и приведением в систему основных тезисов), тем больше утрачивается суть того, над чем бился, чего достиг автор[5]. Становится понятным: нужно постараться хоть как-то передать то, что было для него главным, - творческий практикум концептуальных прояснений. Строго говоря, это - невыполнимая задача: поведать о том, что, по убеждению самого Витгенштейна, может быть лишь содеяно и продемонстрировано - показом, сказыванию же (оформлению в теорию) не поддается[6]. В самом деле, его "поздние" работы намеренно атеоретичны. Они полны нескончаемых вопросов, на которые не получаешь сформулированных ответов, изобилуют примерами концептуальных ловушек и множеством изощренных методик выхода из тупиков. И именно эти, процедурные, наработки составляют главную ценность. Понять, освоить их позволяет лишь самостоятельное (от первого лица) штудирование - под этим углом зрения - текстов позднего Витгенштейна. Сделать это за кого-то и передать ему такой род знания пересказом не получается[7]. Как же все-таки познакомить читателя с философской техникой Витгенштейна, ввести в особый мир его философского творчества? Выход практически один: отразить в изложении, насколько возможно, "текстуру" его размышлений, примеры концептуальных сбоев, приемы философских прояснений[8]. Понятно, что подобное изложение может показаться кому-то скучно-подробным. Но дело в том, что Витгенштейн вообще философ тщательного, детального анализа. В своих философских изысканиях он избегает "общих мест", считая, что они мало что дают и ощутимо сбивают с толку. То, что интересует этого оригинального мыслителя без внимания к деталям, нюансам просто не уловить. Тексты с попытками воссоздания его приемов, процедур адресованы специалистам, способным извлечь из них какой-то толк, и тем, кто по тем или иным причинам всерьез заинтересован сутью дела. При более популярном изложении смысл того, над чем всю жизнь трудился Витгенштейн, ускользает[9]. Но характеризуя ту или иную его идею (или концепцию) в целом, все-таки приходится воссоздавать мысли философа более или менее связно. Тем самым они невольно переводятся - в нашем случае это принцип языковых игр - из методологического модуса в теоретический. Отсюда слишком ощутимое присутствие того, кто "выстраивает" мысли автора в подобие теории и нежелательный эффект восприятия и усвоения его концепции именно в этом, не свойственном ей ключе. Такова ситуация, о которой нельзя не предупредить читателя.
Как же возникла идея языковых (концептуальных) игр и в чем ее суть? Известно, что Людвига Витгенштейна привел в философию интерес к комплексу проблем символической логики, оснований математики и логического анализа языка. Успехи в этой области (мысли Г.Фреге, Б.Рассела и др.) вдохновили его на поиск предельно ясной логической модели знания-языка, общей матрицы предложения, в которой была бы явлена суть любого высказывания[10], а, стало быть, - так думалось автору - и мысленного постижения фактов, этой основы основ подлинного знания о мире. Разработанная Витгенштейном в 1912-1914 гг. концепция базировалась на трех принципах: толковании предметных терминов языка как имен объектов; элементарных высказываний - как логических картин простейших ситуаций (или, иначе говоря, конфигураций объектов) и, наконец, сложных высказываний (логических комбинаций элементарных предложений) - как картин соответствующих им комплексных ситуаций - фактов. В результате совокупность истинных высказываний мыслилась как картина мира. Тщательно продуманная логическая модель "язык - логика - реальность" была представлена в "Логико-философском трактате" (ЛФТ), увидевшем свет в 1921 году. Идеи трактата произвели сильное впечатление и вызвали большой резонанс в умах и работах исследователей в области философии языка и логики науки[11]. Пожалуй, наибольшим было его стимулирующее влияние на участников Венского кружка - Р.Карнапа, Ф.Вайсмана и др., да и на всю программу логического позитивизма, изложенную в манифесте "Научное миропонимание" (1929).
Сам же автор Трактата к концу 20-х гг. начал переосмысливать свою концепцию. Ряд обстоятельств помог ему понять, что отточенная до логического совершенства идеальная модель языка ЛФТ не просто далека от практики речевого разумения, но не схватывает, даже схематично, ее принципиальных механизмов. Именно по этой причине философ покидает прежние позиции и выбирает совсем иной, в каком-то смысле даже противоположный первому, исследовательский путь. Вернуться на "грешную землю", вглядеться и понять, как на самом деле работает язык, каковы реальные функции предложений и прочих языковых форм не в теории, а в практическом мышлении и поведении людей - такова была в самых общих чертах его новая установка. Широкий спектр философских проблем он теперь стремится рассмотреть под особым углом зрения - через призму языка в его действии, работе. Может создаться впечатление, что при таком функционально-деятельном подходе к языку интерес философа к логике угас. Между тем Витгенштейн время от времени пояснял, что именно логика все-таки остается главным предметом его внимания. Правда разительно меняется исследовательский акцент, угол зрения: интерес к логическому синтаксису и семантике языка, составлявший доминанту Трактата, несколько приугас, на первый же план вышла логическая (а то и просто речевая) прагматика, логическое поведение понятий.
Преодолевая прежние, ранее казавшиеся ему безупречными, позиции[12], Витгенштейн приходит к выводу: постижение сути высказываний, значений слов - и не в последнюю очередь важнейших философских положений, понятий - требует не искусства проникать в их скрытую логическую структуру, заключенный в них смысл, а предполагает нечто совсем иное. Что действительно необходимо, - таково теперь его убеждение - так это умение ориентироваться в действии, функциях языка, его практическом использовании в "ткани" самой жизни, поведения, - то есть там, где работа слов, фраз вполне открыта взору. При таком реалистичном (его еще называют прагматическим), земном взгляде на вещи базовыми структурными образованиями языка Витгенштейну представились не искомые прежние некие его предельные элементы в виде элементарных предложений, соотнесенных с простейшими (тоже предельными) ситуациями и якобы составляющими своего рода "субстанцию" языка. В рассуждении, повествовании, чтении, письме и иных формах речевого разумения высвечивались "семейства" более или менее родственных друг другу[13], подвижных и живых функциональных систем, практик. Витгенштейн назвал их языковыми играми. Идея языковых игр заняла очень важное место в его новой концепции, став не просто одним из понятий, фиксирующих определенные реалии, но постоянно работающим принципом уяснения все новых практик людей вкупе с их речевым, коммуникативным оснащением.
Догадки о том, что важно принимать во внимание "динамику" языка, его работу, функции, употребление прозвучали еще в "Логико-философском трактате": "Вопрос: "Для чего собственно мы используем это слово, это предложение?" - всегда ведет к ценным прозрениям в философии" (6.211). И это не единственное замечание в таком духе. В Трактате, в целом построенном методом априорного теоретического рассуждения, несколькими штрихами был набросан эскиз, как бы угадана возможность развития иной, еще не оформившейся концепции, тех идей, что вышли на авансцену во второй период творчества философа[14], когда предметом пристального изучения стало действие языка. И именно новый акцент привел к позициям, существенно отличающимся от первоначальных. Они представлены в "Философских исследованиях"[15] и других работах "позднего" Витгенштейна. Что же подтолкнуло его к радикальному изменению точки зрения?
Не исключено, что первые импульсы к переосмыслению концепции дал Витгенштейну его учительский опыт, обучение детей чтению, счету, письму, составление для них словаря и пр.[16]. Неслучайно в работах философа затем будет то и дело прослеживаться связь понятий значение и обучение (PU, § 42 и др.). Размышляя над "тайной" речевых значений, Витгенштейн пришел к выводу: постоянно стоит задумываться над тем, при каких обстоятельствах мы научились применять то или иное слово, выражение, как учат фразам детей и как они их усваивают на деле. Немаловажным было, по-видимому, и философское подкрепление педагогического опыта, найденное в прагматизме. Так в предисловии к "Философским исследованиям" Витгенштейн отмечал, что в формировании его новой концепции большую роль сыграла критика Трактата его друзьями в Кембридже - Фрэнком Рамсеем и Пьетро Сраффа[17]. Конкретное содержание этой критики неизвестно, но о ее общей направленности позволяет судить сопоставление новых мыслей Витгенштейна с рядом моментов в работах его оппонентов[18]. Так Ф.Рамсей, по-видимому, передал философу общее настроение прагматицизма Ч.С.Пирса, влияние которого испытал сам. Известно, в частности, что Рамсей считал важным принимать во внимание не только объективный аспект логико-языковой картины мира (факты, объекты и др.), но и деятельность субъекта. Высоко оценив логику Витгенштейна, он, однако, усмотрел в ней пробел: невнимание к прагматике, к связи значения предложения с вытекающими из него действиями. Приверженность автора "Логико-философского трактата" теоретической строгости критик счет максималистской. В частности, чрезмерным, нереалистичным ему представлялось стремление к точному логическому выражению того, что на деле является смутным, не поддается точным определениям. Расценивая подобную установку как схоластическую, Рамсей усматривал в ней серьезную опасность для философии. Возможно, такие настроения были навеяны ему мыслями У.Джемса, который разъяснял, что теоретический подход к любому предмету строится на сверхупрощениях и потому чреват догматизмом, что наиболее ощутимо в области философии и религии. Такого рода аргументы, несомненно, произвели впечатление на Витгенштейна. Мотивы прагматизма и критики платонизма, "теоретизма" органично вошли в мышление философа, кстати, знавшего и ценившего работы Джемса[19].
Антиплатоновскую идею "языковой игры", в известной мере возрождавшую представления и практику софистов, Витгенштейн прорабатывал до конца своих дней, находя ей все новые и новые применения. В лекциях 1933-1935 гг.[20], уже став, по сути, на новую точку зрения, он вводит принцип игр и активно применяет "игровой" подход к языку"[21]. Своего рода "элементарным введением" в концепцию языковых игр можно считать методику развития данной темы в "Коричневой книге" (см.: BBB, p. 77 и след.). Именно здесь Витгенштейн вводит свои хорошо известные примеры игр-коммуникаций, начиная с простейшей и шаг за шагом восходя к более сложным. Действующие лица в игре (1) - строитель и его подручный; первый, используя лишь названия строительных элементов, выкрикивает команды: "плита", "куб" и др., что означает: "подай плиту", "принеси куб" и пр. Затем в игре (2) в коммуникацию вводится новый тип инструмента - числительные. Далее (3) добавляется такое средство коммуникации, как собственные имена (этот блок! та плита!). На следующей ступеньке (4) игра обретает слова и жесты, указывающие место, позже (5) в нее включаются вопросы и ответы (сколько блоков? - Десять). Уже эти первые пять примеров позволили Витгенштейну дать контуры идеи в общем виде. Он пояснил: системы коммуникации (1-5) мы будем называть языковыми играми. При этом указывается, что их реальным аналогом могут быть простые языки примитивных племен или способы обучения детей их родному языку (см.: BBB, p. 80)[22]. На базе исходных простых воссоздаются все более сложные формы речевой практики. Игра (6) уже включает в себя варианты вопроса о названии предмета (или цвета, числа, направления и др.): что это такое? (p. 82). В игре (7) фигурируют таблички, соотносящие знаки с рисунками предметов. В дальнейшем к этим практикам добавляются новые, игры усложняются. В целом их число было доведено здесь до 73, а идея и метод игр были представлены в действии.
Живой, работающий язык необычайно сложен, включает в себя как бы множество взаимосвязанных "игр". Выявляя их типы в естественном языке (или придумывая их искусственные аналоги), Витгенштейн как бы "сканирует" речевую практику, аналитически разграничивает ее компоненты, аспекты, уровни. Прежде всего он выделяет элементарные функции языка и варьирует их сочетания. Предполагается, что исходные речевые модели абстрагируются из естественного языка за счет его упрощения, возврата слов, фраз на ту реальную жизненную почву, где они обрели свои начальные значения. Над простейшими постепенно надстраиваются все новые, более сложные игры. Так воссоздается "лесенка" усложнений языка, моделируется нарастание его возможностей.
Языковые игры - своеобразный аналитический метод (совокупность приемов) прояснения языка, высвечивания его функций, работы[23]. Он мыслится как поиск выходов из разного рода концептуальных тупиков, которыми изобилует философская традиция. Именно для этого Витгенштейн придумал свой принцип игр и наработал богатую практику его применения.
Метод рассмотрения вначале простейших, а затем усложненных форм коммуникации активно используется и развивается далее в "Философских исследованиях", где идея и методы игрового прояснения представлены, пожалуй, наиболее полно и многоаспектно[24]. Что же касается предмета уяснения, то таковым здесь служит прежде всего широкий спектр запутанных философских проблем сознания. Это - вопросы соотношения языка и мышления, интуитивного и дискурсивного, внешнего человеческого действия и внутреннего плана сознания, персонального (индивидуально-субъективного) и интерсубъективного в довербальном и вербальном человеческом опыте. На страницах главного из своих поздних трудов философ напряженно размышляет также о феноменах значения (смысла) языковых выражений, инвариантного и варьируемого, статичного и процессуального, выразимого и невыразимого в языке, о природе понимания, о человеческом "я" и "чужих сознаниях" (сознаниях других людей в отличие от моего собственного) и др.[25]. Полна соображений о сути интересующей нас идеи и великолепных иллюстраций книга "Замечания по основаниям математики"[26]. Заслуживают внимания и мысли о языковых играх в последней работе Витгенштейна "О достоверности", в том числе толкование игр как форм жизни. Но, пожалуй, наиболее впечатляющ и поучителен сам витгенштейнов опыт виртуозного применения игровой методики при анализе концептуальных замешательств. Совершенно особое место в этом опыте занимают игровые прояснения философских (и околофилософских) формул и слов, в которых скрыто множество смысловых оттенков и таится постоянная опасность сбиться в рассуждении, пойти по ложному пути[27].
Возможно, что идея элементарных "языковых игр" и постепенного восхождения от них к играм усложненным была подсказана Витгенштейну его дискуссиями в Кембридже с Пьетро Сраффа. В предисловии к "Философским исследованиям" автор признается: "Стимулирующему воздействию этой критики я обязан наиболее плодотворными идеями моей работы" (PU, S.X.). Сам П.Сраффа в пору дискуссий с философом (ок. 1929-1930 гг.) трудился над экономическим исследованием[28], в котором применял метод искусственного мысленного "конструирования" систем хозяйства. При этом за отправную точку условно бралось воображаемое общество, ведущее натуральное хозяйство. Затем мысленно конструировалось общество, производящее всего лишь два товара. И далее путем постепенного расширения обмена и добавления новых черт строились все более сложные формы экономики. Прием "языковых игр", принципиально важный для "поздней" концепции Витгенштейна, весьма напоминает такой метод "спекулятивной антропологии"[29]. В самом деле, в раздумьях зрелого Витгенштейна то и дело высвечивается "антропологический" аспект: язык мыслится не как "извне" противостоящий миру его логический "двойник". Это - набор "форм жизни" или жизненных "игр". В нем постоянно что-то делается, причем это "что-то" укоренено в человеческой жизни. Автор неустанно напоминает читателю: "...Приказывать, спрашивать, рассказывать, болтать (вообще совершать все привычные действия языка - М.К.) - в той же мере часть нашей естественной истории, как ходьба, еда, питье, игра" (PU, § 25). Истоки тех или иных языковых игр философ тоже связывал с жизнедеятельностью воображаемых сообществ или племен.
Идея языковой игры предполагает, что язык - явление в принципе нестатичное, что он - подобно исполнению музыки, сценическому действию, спортивным и иным играм - динамичен по самой своей природе, живет лишь в действии, деянии, в практике коммуникации. Витгенштейн подчеркивал: знаки как нечто "вещественное" - в звуковом, письменном, печатном виде - мертвы, но это не значит, что к ним, дабы вдохнуть в них жизнь, нужно добавить что-то принципиально иное по сравнению с материальным - нечто сугубо духовное. Это старое-престарое затруднение философ разрешает по-своему: жизнь знаку дает его применение! А таковое, понятно, предполагает реальную жизнь языка или языковую игру. Толкование значения знака как способа его употребления[30] и принцип языковых игр - аспекты по сути единой позиции.
В основу понятия языковой игры положена аналогия между поведением людей в играх как таковых и в разных системах реального действия, в которые вплетен язык. Их подобие усматривается, в частности, в том, что и там и тут предполагается заранее выработанный комплекс правил, составляющих, скажем так, как бы "устав" игры. Этими правилами задаются возможные для той или иной игры (системы поведения или формы жизни) комбинации "ходов" или действий. Ведь игра без правил - не игра: резкое изменение правил способно парализовать игру[31]. Вместе с тем правила определяют "логику" игры нежестко, предусматриваются вариации, творчество. Система действий, подчиненная жестким правилам, - это уже не игра.
Под языковыми играми понимаются модели (образцы, типы) работы языка, его варьируемых функций. Подобно всяким моделям, предназначенным для прояснения усложненного, непонятного, "языковые игры", выступают в концепции Витгенштейна прежде всего как простейшие или упрощенные способы употребления языка, дающие ключ к пониманию более зрелых и нередко неузнаваемо видоизмененных случаев. "Языковые игры - это более простые способы употребления знаков, чем те, какими мы применяем знаки нашего в высшей степени сложного повседневного языка", - разъяснял Витгенштейн свою идею в лекциях студентам (BBB, p. 47). Понимание языковых игр как "простейших форм языка" сохранено в "Философских исследованиях" и последующих работах философа. Причем постоянно подчеркивается, что корневым формам языка присуща неразрывная связь с жизнедеятельностью: "Языковой игрой я буду называть также целое, состоящее из языка и действий, в которые он вплетен" (PU,§ 7). "Игры представляют собой образцы речевой практики, единства мысли-слова-дела, а также обстоятельств, при которых все это вместе взятое осуществляется, "срабатывает". Для пояснения идеи языковой игры Витгенштейн иногда сравнивал ее с театральным спектаклем, где в одно целое объединены "сценическая площадка", "акты", "действия", "роли", конкретные "сцены", "слова", "жесты" ("ходы" в игре). Со временем философ все чаще стал характеризовать языковые игры как "формы жизни".
Понятие языковой игры, подобно всем прочим в концепции позднего Витгенштейна, не принадлежит к числу четко очерченных, теоретически определенных. Его границы "размыты", однако это не поставишь философу в вину, - хотя бы потому, что в его задачу и не входило - это подчеркивалось многократно - создание какой бы то ни было теории - будь то теория языка, значений знаков или что-то еще. Теории (или что-концепции) вообще не представлялись теперь Витгенштейну сколько-нибудь эффективными для прояснения механизмов языка и овладения ими (знание-как). В отличие от первого периода творчества он больше не руководствуется идеалом точности, так как постиг, что в практике языка альтернатива "точное-неточное" делается весьма подвижной и относительной. Иначе говоря, в разных видах практики, в разных ситуациях (контекстах) эти понятия обретают разный смысл - с ними играются как бы разные "деловые игры", а стало быть, и игры языковые. И при этом обнаруживается множество случаев, для которых особая точность (математическая, логическая, техническая, лингвистическая и пр.) не требуется вовсе и потому ее поиск становится неоправданным и смешным. К понятиям, не предполагающим и не допускающим "точного определения", философ относит и понятие игры. Дело в том, что игры вообще, подобно множеству иных реалий, не обладают набором устойчивых типовых признаков, присущих каждой из них в отдельности, а стало быть, и всем играм, вместе взятым. Сходство между ними носит тот особый характер, который Витгенштейн называл "семейным сходством".
С точки зрения соответствия речевым реалиям языковые игры можно толковать как локальные области или аспекты языка, как целостные языки более простого типа, чем сложный современный язык (скажем, как языки примитивных племен), или же как практики обучения детей родному языку (PU, § 7). Будучи упрощенными речевыми формами, языковые игры реально лежат в основе форм усложненных и потому служат удобной абстракцией, дающей ключ к их пониманию. Кроме того, вчитываясь в тексты Витгенштейна, подмечаешь, что языковые игры нередко изобретаются искусственно, в порядке мысленного эксперимента. В этом случае они могут не иметь прямого реального аналога и служат лишь средством выявления и уяснения того, что в обычном языке присутствует в скрытом виде, невнятно. Впрочем, таково же по сути и назначение "игр", имеющих вполне реальные речевые аналоги.
Для каждой сколько-нибудь развитой речевой практики отыскиваются ее элементарные образцы. Затем - на этой основе - осуществляется постепенное мысленное воссоздание или "реконструкция" практик все более зрелых. И вот уже в поле внимания оказываются сколь угодно сложные типы игр, в том числе те, что связаны с применением искусственных языков. Иначе говоря, в Языке различается как бы множество языков, выполняющих весьма разные функции. Когда ребенок или взрослый, поясняет Витгенштейн, учатся тому, что можно назвать специальными техническими языками - т.е. употреблению карт, диаграмм, описательной геометрии, химической символике и т.д., он учится новым языкам (см. BBB, p. 89). При этом в текстах Витгенштейна постоянно имеется в виду логико-генетическая соподчиненность игр по принципу "первичное/вторичное" или "исходное/производное" и ее роль в концептуальных прояснениях очень важна[32].
Так для прояснения столь сложного понятия, как "бесконечное", вводится группа вымышленных, но в принципе возможных, правдоподобных языковых практик. Например, придумывается племя, способное считать до 10, затем племена, владеющие усложненным счетом, - скажем, до 159 и более. Наконец, мысленно конструируется сообщество, имеющее в своем распоряжении два способа исчисления - закрытый и открытый. Вторая, неограниченная, система счета связывается с операцией "и так далее". Именно эта операция и проясняет, по убеждению Витгенштейна, тайну рождения идеи бесконечного. Выявляя ее простой земной "росток", она позволяет мысленно "взрастить" его, проследить шаг за шагом возможные переходы от простых ко все более сложным случаям - вплоть до тех отвлеченных суждений о бесконечном в чистой математике и метафизике, что вызывают характерный эффект головокружения, чувство мистического. В такой реконструкции видится путь к преодолению философско-языковой иллюзии о необычайно трудном, непостижимом характере понятия бесконечного. Прием языковых игр позволяет прояснить, что наше употребление слова "бесконечный" по сути столь же незамысловато, как и слова "открытый", а представление, будто его значение "трансцендентно", навеяно неверным пониманием (см.: BBB, p. 95). В результате "бесконечное" обретает вполне земную основу: открытая система исчисления характеризуется тем, что "игра" идет с системой конструируемых числительных. Приведенный пример показывает, что метод языковых игр (в качестве проясняющей процедуры) включает в себя - наряду с другими моментами - и своего рода "заземление" абстракций[33], поиск их "корневой основы".
Цель таких "реконструкций" - аналитически-философская: прийти к ясному пониманию функций того или иного понятия, добиться верного соотнесения вербального и реального для разнообразных конкретных случаев. Процедуры прояснения нередко бывают сложны, и степень их сложности определяется тем, насколько запутано понимание, как много помех нагромождено на пути к искомой ясности.
Фантазия Витгенштейна в изобретении самых невероятных языковых игр не знала пределов. Иногда он сам искренне смеялся: так нелепы с точки зрения реального языка были выдуманные им игры[34]. Но при этом он все же постоянно действовал в рамках принципиально допустимого в языке (не противоречащего его природе), в поле тех возможностей, что в иных условиях, в иных культурах могли бы оказаться реалиями знаково-речевого поведения.
Языковые игры, в понимании Витгенштейна, бесконечно многообразны, причем это относится не только к возможным вариациям конкретных игр, но и к их видам и разновидностям. А это значит, что концептуально-речевые практики не подвластны сколько-нибудь четким классификациям, разграничениям. Для постижения идеи игры в философии позднего Витгенштейна важно не упускать это из вида. Так в "Философских исследованиях" читаем: "Сколько же существует видов предложения? Скажем, утверждение, вопрос, повеление? - Имеется бесчисленное множество таких видов: бесконечное многообразие способов употребления всего того, что мы называем "знаками", "словами", "предложениями". И это многообразие не представляет собой чего-то устойчивого, раз и навсегда данного, наоборот, возникают новые типы языка, или, можно сказать, новые языковые игры, а другие устаревают и забываются. Приблизительную картину этого процесса способны дать нам изменения в математике" (PU, § 23).
Языковые игры мыслятся как компоненты деятельности или формы жизни, притом не менее многообразные, чем сами жизненные практики. В разных ситуациях люди делают то или это, как правило, сочетая предметные и др. действия с речевыми. Им приходится "отдавать приказы или выполнять их, оценивать внешний вид объекта или его размеры, изготавливать предмет по его размерам, информировать о событии, выдвигать и проверять гипотезу, представлять результаты эксперимента в таблицах и диаграммах, сочинять рассказ и читать его, играть в театре, распевать хороводные песни, разгадывать загадки, острить, рассказывать забавные истории, решать арифметические задачи, переводить с одного языка на другой, просить, благодарить, проклинать, приветствовать, молить" (PU, там же). Таков один из перечней возможных языковых игр, постоянно дополняемый в текстах Витгенштейна все новыми и новыми примерами.
Среди назначений идеи игры есть и такое: довести до сознания читателей необычайное многообразие инструментов языка (типов слов, предложений и др.) и способов их применения, расшатать укорененное в сознании за долгие века представление, будто язык всегда работает одинаково и служит одной и той же цели. Автор предупреждает читателя: "Не принимая во внимание многообразие языковых игр, ты, вероятно, будешь склонен задавать вопросы типа: "Что такое вопрос?" - является ли он констатацией моего незнания того-то или же констатацией моего желания, чтобы другой человек сообщил мне о ...? Или же это описание моего состояния неуверенности? - А призыв "Помогите!" тоже такое описание? Подумай над тем, сколь различные вещи называются "описанием": описание положения тела в пространственных координатах, описание выражения лица, описание тактильных ощущений, описание настроения. Конечно, можно заменить обычную форму вопроса утверждением или описанием типа "Я хочу узнать..." или же "Я сомневаюсь, что..." - но от этого не сближаются друг с другом различные языковые игры..." (PU, § 24).
Витгенштейн проявлял бесконечную изобретательность в варьировании языковых игр. Скажем, человек во время прогулки рассказывает нам о каких-то случаях своей жизни. Это - определенная языковая игра. Но характер ее совершенно меняется, если к этому добавить, что все произошедшее с этим человеком было во сне. Ведь рассказ о сновидении - совсем иная языковая игра (см.: PU, § 184). Используется и такое изменение контекста: представляется, что фразы, произносимые в реальных ситуациях, звучат на театральной сцене, в спектакле. Понятно, что они приобретают совсем иной характер. А вот еще один из многочисленных примеров: языковая игра доклада, сообщения. В обычных случаях она предполагает повествование о чем-то, передачу какой-то информации о тех или иных реалиях. Но игре можно дать и иной поворот, изменить ее смысл, при этом ничего не меняя порой в "фактуре" игры. Так одно и то же (вроде бы) сообщение способно служить информацией не только о предмете повествования, но и о повествующем человеке. Такое бывает, например, на экзамене, когда учитель выясняет прежде всего знания ученика. Тут иначе акцентированы цель и средство. Целью такой игры становится добывание информации о человеке, рассказывающем или пишущем о чем-то. Сообщение же о предмете его повествования становится вторичным, подчинено основной задаче. Ведь вопрос, на который отвечает ученик, более или менее случаен и вполне может быть заменен другим вопросом. Важен уровень его знаний. В жизни, замечу, подобные повороты игры - дело довольно частое. Нетрудно представить себе разные ситуации, в которых важно не столько содержание сообщений, сколько способ их построения, эмоциональная выразительность, доходчивость рассказа (случаи показательного урока, пробной лекции, актерского мастерства и др.).
В языковых играх как мысленном экспериментировании, проигрывании речевых вариаций, отчетливо выступает та особенность рассматриваемого метода, что он позволяет искусственно придумывать неограниченное многообразие случаев, оттеняя любую нужную для исследователя сторону дела, в том числе улавливать нюансы ("тонкие оттенки поведения", как их называет Витгенштейн). Возможности свободных вариаций здесь столь же неограничены, как и при изобретении игр в собственном смысле слова. В этом еще одна черта сходства предлагаемых приемов речевого прояснения с играми. Далее, не только в играх как таковых, но и в играх языковых применяется множество условных "подстановок" - принятие одного за другое, приписывание людям или предметам самых разных ролей по условным правилам, изменение смысловой нагрузки форм поведения, жестов, фраз и т.д.
Ясное понимание дотоле смутного, запутанного, непонятного достигается многими способами. При этом проясняющие процедуры нередко довольно сложны. Степень их сложности определяется тем, насколько запутано понимание, как много нагромождено помех к ясному соотнесению вербального и реального в том или ином конкретном случае.
В ткани языка нелегко подметить, разглядеть и осмыслить разные типы его работы. Язык "переодевает", "вуалирует" мысли, неединожды повторял Витгенштейн, прибегая к образу одежд или шалей, скрывающих формы тела. "Одежды нашего языка все делают похожим, - вот почему нами не осознается поразительное разнообразие всех повседневных языковых игр" (PU, § 294). Например, в речевом "облачении" стандартных слов "почему?", "потому что" внешне одинаково выглядят причина и основание, цель, мотив. В этом и многих других подобных случаях язык нивелирует различия "игр", как бы подталкивая к концептуальным или философско-грамматическим (Витгенштейн называл их и так), то есть категориальным ошибкам-подменам. Внимательно отнестись к опасности "фундаментальных подмен одного другим (которыми полна вся философия", Витгенштейн призывал еще в "Логико-философском трактате" (3.324). Чувство этой опасности нисколько не притупилось и в дальнейшем, скорее наоборот: философ пришел к выводу, что число возможных концептуальных ловушек несчетно. В его поздних текстах приводятся все новые и новые тому подтверждения.
Умение различать, усматривать многообразие значений (функций) понятий дается нелегко, требует навыка, тренировки. Языковые игры выступают как метод концептуального прояснения: скрытое в статике языка выявляется в его действии, динамике. Игровыми приемами за внешне неподвижными "масками" слов, фраз открываются как бы живые лица с множеством выражений, гримас.
Прежде всего и, пожалуй, более всего Витгенштейна занимали источники философских "сбоев", таящиеся в именной картине языка. С развенчания такой прочно утвердившейся картины (концепции) языка начинаются "Философские исследования". Это - одна из главных тем всего произведения. Витгенштейн подчеркивал: нас то и дело запутывает, сбивает с толку впечатление, будто весь язык составлен из знаков-меток, соотнесенных с предметами. Не без скрытой иронии (характерная для него интонация в отношении предрассудков) Витгенштейн набросал эскиз именной картины языка. "Считается, что обучение языку состоит в наименовании предметов. То есть: форм, цветов, болевых ощущений, настроений, чисел и т.д. ...Именование в каком-то смысле напоминает прикрепление ярлыка к вещи. Это склонны считать подготовкой к употреблению слова. Но к чему это подготавливает?" |PU, § 26). И как бы сам собой напрашивается ответ: "Мы даем наименования вещам и тогда, беседуя, можем о них говорить, ссылаться на них". Словно в акте именования уже было заложено то, что мы делаем в дальнейшем. Как если бы все сводилось лишь к одному "говорению о вещах". Витгенштейн разъяснял, что именное толкование языка ориентировано на предметные слова (типа человек, стул и др.) и отвлекается от слов типа: сегодня, нет, но, возможно и многого др. Чтобы продемонстрировать (выявить), сколь многообразны способы действия с фразами, словами, он советовал: "Подумай хотя бы об одних восклицаниях с их совершенно разными функциями. Воды! Прочь! Ой! На помощь! Прекрасно! Нет! Неужели ты все еще склонен называть эти слова "наименованиями предметов"?" (PU, § 27).
Естественно, при этом не отрицалась важная роль функции обозначения (именования) вещей в процессе формирования и действия языка. "...Можно сказать, что именование вкупе с его коррелятом - указательным определением - является реальной языковой игрой. Это по сути означает: мы воспитаны, приучены спрашивать: "Как это называется?" - после чего следует название. Существует и такая языковая игра: изобретать имя для чего-нибудь. А стало быть, и говорить: "Это называется..." - и затем употреблять это новое имя. (Так, например, дети дают имена своим куклам и потом говорят о них и с ними, подумай в этой связи, насколько своеобразно применение собственного имени человека, с помощью которого мы обращаемся к нему!" (там же). Одним словом, поясняется, что именование - вполне правомерная языковая игра, и даже не просто игра, а набор разных игр, неустранимых из языка. Отрицается другое - что это единственно возможная, базовая (исходная, предельная) и, более того, универсальная игра. Не один, а множество раз проговаривается, иллюстрируется, внушается та истина, что именование уже предполагает владение языком, что оно может быть осуществлено лишь на базе уже имеющегося языка. Вот как это, к примеру, звучит у Витгенштейна: "...Указательное определение объясняет употребление - значение - слова, когда роль, которую это слово призвано играть в языке, в общем уже достаточно ясна... Можно сказать: о названии осмысленно спрашивает лишь тот, кто уже так или иначе знает, как к нему подступиться. ...Человек уже должен владеть языковой игрой, чтобы понять указательное определение..." (PU, §§ 27, 30, 31, 33)[35]. Да и при этом возможно недопонимание, поскольку указательные определения довольно неопределенны: пояснение "Это - ..." может указывать на форму предмета, на его цвет, давать его собственное имя или обобщенное название и пр. Вот почему могут потребоваться уточняющие вопросы ("Ты имеешь в виду...?") - то есть уже предполагается владение языком, навыки языковых игр.
Иллюзия однотипно-именной природы любых речевых единиц прочно укоренена в характере индоевропейских языков, и потому соответствующее восприятие и толкование языка стало здесь прочной традицией[36]. Возможно, в этом и не было бы беды, не дезориентируй оно, не веди к концептуальным сбоям, в частности, таким, что в конце XIX - начале XX вв. вызвали "кризис оснований математики" и доставили немало треволнений специалистам, в том числе наставникам Витгенштейна - Фреге и Расселу. Именно это, по-видимому, во многом определило причины столь серьезного внимания Витгенштейна к развенчанию традиционной именной модели языка, начатому еще в Трактате и развернутому фронтально в поздних работах. Вслед за Расселом он никак не считал ее безобидной, напротив, пришел к заключению, что как раз на почве именной схемы языка возникли и постоянно воспроизводятся "туманные", "головоломные" (выражу так настроение автора) философемы в стиле платонизма или реализма с их вечным поиском неких универсальных сущностей[37]. Витгенштейн пришел к выводу, что эта традиция опирается (одновременно закрепляя ее) на устойчивую и живучую, усваиваемую еще в детстве обыденную картину языка как именования предметов и рассуждения о них. А картины, укорененные в нашем сознании, внушаемые самим языком, в стихии которого мы живем, очень прочны: принимая их за самоочевидные, как бы "срастаешься" с ними, они обретают силу мифов. Вот почему так непросто отнестись к ним критично, отойти, дистанцироваться, усомниться в них. Еще труднее преодолеть эти картины, заменить их иными, даже если эти последние осознаются как более совершенные. Обычно в нелегком процессе высвобождения из плена навязчивых идей (картин) участвует время, постепенно нарастающие суммарные перемены в схемах мышления, опыте осознания. Но свою лепту, возможно, вносят, в известной мере, и великие умы, гений философов.
Витгенштейн взял на себя мучительную и почти непосильную задачу: если не искоренить, то основательно расшатать именную модель языка и, судя по мировой философской, логической и лингвистической литературе наших дней, немало преуспел в этом. По крайней мере большая часть специалистов постепенно приняла его довольно сложную и богатую функционально-игровую модель. Однако философа всерьез беспокоила не просто переориентация профессионалов. Он пояснял, что пишет не для тех, кто публикуется в философских журналах. Его вела, насколько можно судить, и некая сверхзадача, замысел своего рода "культурной революции"[38]. Ему хотелось освободить от призраков языка не только философских экспертов (вылечить врачей), но и обычных здравомыслящих людей, приучить их обходить "капканы" языка или выпутываться из них. Кроме прочего он вынашивал и формировал новый образ дидактической философии, чем-то напоминающей античную софистику или беседы Сократа.
Еще предстоит, мне думается, вчитаться в тексты философа тем особым, непривычным для большинства читателей образом, какой предполагает их стилистика. Как уже отмечалось, Витгенштейн не стремился получить какие-то оригинальные философские утверждения, которые можно сгруппировать в некое подобие теории. Смысл своих усилий он видел в другом - в демонстрации некоего "know how" - того, как выпутываться из концептуальных тупиков. Таковые рождаются, по его представлениям, вследствие подмен реального, конкретного мышления особым ирреальным рассуждением на философский (идеологический и т.п.) манер, в ходе которого фразы не совершают нормальной работы (подобно колесам, отвинтившимся от машины и вращающимся вхолостую)[39]. Всевозможные "призраки языка" издавна привлекли внимание философов, стимулировали их работу "очищения" разума, переросшую в XX столетии, притом во многом усилиями Витгенштейна, в "критику" - "прояснение" - языка или речевого разумения. Впрочем, и сами философы разных веков внесли немалую лепту в порождение концептуальных "химер", вынуждая своих собратьев по ремеслу, в том числе Витгенштейна, тратить затем неимоверные усилия на их преодоление.
Разнообразные упражнения, примеры, пояснения Витгенштейна, на мой взгляд, предусматривают особую тренировку концептуального рассуждения, формирование своего рода иммунитета против "заморочек" языка. Уверена, что этим идеям (методикам, играм, головоломкам) суждено в недалеком будущем сыграть - через педагогику, дидактику - немалую роль в формировании мышления, значительно более ясного и свободного от всевозможных пут языка, чем нынешнее, наше.
А.Ф.Грязнов. Как возможна правилосообразная деятельность?
***
Характерная черта поздневитгенштейновского философствования - постановка оригинальных мысленных экспериментов, будоражащих спокойное благополучие обыденного или научного здравомыслия. В результате этих экспериментов необычные, парадоксальные ситуации открываются там, где их, казалось бы, меньше всего можно было ожидать. Язык-деятельность дает умелому "экспериментатору" возможность вскрыть остававшуюся незамеченной проблему или же, наоборот, полностью рассеять туман значительности, окружавший ту или иную общепризнанную позицию.
Экзегетика текстов австрийского философа - занятие и процесс, длящийся уже не одно десятилетие. Не исключено, что в будущем он принесет новые открытия и приобретения. В последние же годы многие дискуссии западных философов концентрировались вокруг так называемого скептического парадокса. Речь идет о различном понимании смысла парадоксальной ситуации, представленной в § 201 "Философских исследований"[40]. Предыдущие поколения витгенштейноведов, как правило, проходили мимо этого фрагмента, вероятно, считая его чем-то тривиальным (впрочем, при желании любые поздние тексты Витгенштейна, отнюдь не претендовавшего на какую-то особую "глубину" своих мыслей и наблюдений, можно было бы охарактеризовать подобным образом. Так зачастую и поступают философы, в целом враждебно относящиеся к его лингвофилософскому учению). Понадобился нестандартный ум Сола Крипке, чтобы увидеть здесь важную проблему и предельно драматизировать связанную с ней эпистемологическую ситуацию[41]. Но реконструкция парадокса, осуществленная американским философом, оказалась возможной лишь в контексте широкого обсуждения поздневитгенштейновского понятия "правило", всей концепции правилосообразной лингвистической и нелингвистической деятельности человека, усиления интереса философов-аналитиков к праксеологической проблематике как таковой. При этом Крипке не столько ставил себе цель выявить изначальную интенцию автора вышеприведенного фрагмента, сколько стремился показать те следствия, которые вытекают из предложенной им реконструкции, а также наметить возможный путь решения (или блокировки) парадокса. Так что речь правильнее вести о "парадоксе Крипке-Витгенштейна", подчеркивая бесспорное соавторство американского философа. К сожалению, многие комментаторы, как мы убедимся дальше, не вполне учитывают это обстоятельство, сконцентрировав свое основное внимание на "аутентичном" смысле данного витгенштейновского текста, искаженном, по их мнению, Крипке.
Поскольку сама крипкевская концепция уже была рассмотрена нами ранее[42], мы в данном случае ограничимся лишь кратким напоминанием. Как считает американский философ, Витгенштейн в § 201 "Исследований" сформулировал оригинальный "скептический парадокс", в связи с которым им было предложено соответствующее "скептическое решение". Причем в парадоксе сконцентрирован один из самых радикальных в истории философии типов скептицизма. Навеянный парадоксом мысленный эксперимент самого Крипке касается обоснования нашего следования правилу (норме) употребления слова "плюс", обозначающего арифметическую операцию сложения. При определенном допущении оказывается очень трудным ответить на вопрос воображаемого скептика о том, почему мы обычно бываем уверены, что в нашей прошлой практике с числами под "плюсом" мы понимали именно сложение, а не особую гипотетическую операцию, названную, к примеру, "квус"? Разве могут какие-либо прежние инструкции или дефиниции заставить нас с необходимостью получить сумму: 68+57=125? К тому же нет такого бесспорного прошлого факта, который бы однозначно свидетельствовал, что ранее под "плюсом" мы могли подразумевать только сложение, а не операцию=монстр "квус", дающую, скажем, сумму "5".
Крипке последовательно рассмотрел позиции, на основе которых можно было бы ответить скептику (диспозиционализм, интроспекционизм, ментализм, платонизм), показав, однако, недостаточность и противоречивость каждой из них. Его собственное решение лежит в социоцентристской плоскости, поскольку главную роль он отводит согласию в ответах, которые дает то или иное сообщество (в данном случае сообщество людей, складывающих числа) на задачи вроде "68+57". "Совокупность ответов, в отношении которых мы согласны, а также то, как они переплетаются с нашими действиями, и есть наша форма жизни. Те же существа, которые дают странные "квусообразные" ответы, разделяют иную форму жизни"[43]. Такие "аутсайдеры", демонстрирующие девиантное поведение и постоянно нарушающие правила своей языковой игры, обычно исключаются из сообщества.
В связи со сказанным в настоящей статье нам бы хотелось, во-первых, проанализировать основные комментарии и возражения, сделанные западными авторами в отношении подхода Крипке, и во-вторых, воспроизвести иные предложенные трактовки парадокса. Известно, что споры о Витгенштейне представляют собой тот универсальный контекст, в котором осуществляется в последние годы позитивная разработка ряда лингвофилософских вопросов. Отношение к его наследию для англо-американских аналитиков - не только историко-философская проблема. Дискуссия о парадоксе задает уровень и тональность современной аналитической работы. Следует помнить, что большинство аналитиков интересует именно концептуальная сторона проблем такого рода, а не их социально-психологические, логико-математические или иные аспекты.
Некоторые авторы, допуская наличие парадокса, заявляют, что он имеет более глубокие основания, чем это представляется Крипке, который ограничивается вопросом о том, чем именно определяется наше следование одному правилу, а не другому. Так, по мнению М.Макгинн[44], мишенью критической атаки Витгенштейна было общераспространенное понимание значения как феномена, уже заранее содержащего в себе все будущие правильные употребления определенного выражения, как бы программирующего будущую практику (например, практику сложения чисел). Но такое нормативное понятие оказывается несостоятельным, если в действительности ничто не детерминирует наше дальнейшее употребление выражения. Нормативный аспект значения обусловливается самой практикой употребления, прежде всего практикой лингвистического сообщества. В основе нормы (правила) - сложившийся обычай, а не какая-то сугубо индивидуальная церемония, протекающая согласно заготовленному ментальному сценарию[45]. Так что Витгенштейн, согласно М.Макгинн, предельно заострил ситуацию с целью преодоления ошибочного понимания значения как того, что якобы имплицитно предопределяет любые допустимые употребления выражения. К этому мнению английской исследовательницы можно было бы добавить, что подобная цель согласуется с общей антиэссенциалистской направленностью поздних текстов Витгенштейна.
К.Райт[46] усматривает существенное отклонение позиции крипкевского скептика от линии классического скептицизма. Последний разными способами подчеркивал ограниченность познавательных способностей человека. Скептик же, приписываемый Витгенштейну, пытается поучать нас относительного того, что обычно представляется хорошо известным. Но такой подход, дабы он был действенным, обязательно должен опираться на одну особую предпосылку, а именно, что имеющееся на настоящий момент знание значения некоторого выражения является выводимым из прошлых фактов. Иначе скептику просто возразили бы, сославшись на то, что конкретно понимали под "плюсом" ранее.
Подлинным ответом на возражения скептика, полагает Райт, может быть указание на интенциональный характер сознания человека, имеющего прямой, не основывающийся на выводе доступ к содержанию своих собственных намерений. Для сознания нет необходимости предполагать, будто определенный образ действий обязательно обусловлен каким-либо предыдущим психическим состоянием, из которого он выводится. Сами намерения субъекта обусловливают соответствие действий норме употребления выражения[47].
На взгляд старейшей английской исследовательницы и ученицы Витгенштейна Э.Энском[48], тот ни в коей мере не может считаться скептиком, более того, всю свою жизнь он активно противостоял скептицизму. Но делал он это, не просто стремясь опровергать конкретное сомнение по поводу значения того или иного правила. Он противостоял скептицизму, указывая на всегда имеющуюся возможность вообразить новое сомнение относительно правилосообразности, которое может ниспровергнуть прежнее сомнение. А ведь эта наша способность воображать сомнение еще не означает, что мы и в самом деле сомневаемся[49].
Иной аспект данной проблемы освещается в статье У.Голдфарба[50]. Он допускает реальное существование скептической проблемы, описываемой Крипке, но утверждает, что она возникает не только в результате признания логической возможности ошибки в понимании значения используемого нами слова (того же "плюса"). Оказывается, что повод для отбрасывания представления о наличии "несводимых фактов значения" дает Крипке его собственная физикалистская трактовка "факта". Он поэтому и приходит к выводу, что нет никаких скрытых физических фактов (состояний), которые бы конституировали значение. Т.е. Крипке озабочен лишь опасностью физикалистской редукции значения слов, что, разумеется, €уже той проблемы, что волновала самого Витгенштейна.
Кроме того, существенно, что оба они по-разному понимают так называемый "личный язык". У Крипке фактически речь идет о языке изолированного (одинокого) человека, причем специально не говорится ни о каком сугубо приватном объекте, обозначаемом знаками этого языка, или об абсолютной недоступности такого языка для других. В его постановке вопроса именно общество блокирует опасную возможность, что все, что подобный субъект считает правильным, будет правильным. Согласие владеющих языком членов сообщества лежит в основе приписывания значения словам и соответствия действий правилам. Но, по Витгенштейну, согласие говорящих лишь проявляется в следовании правилу, а не обосновывает его, напоминает в этой связи Голдфарб.
Сценарий витгенштейновского мысленного эксперимента с числовым рядом[51], отмечает американский исследователь, отнюдь не предназначен показывать, будто вообще ничто не детерминирует способность продолжать ряд. Просто Витгенштейн обратил внимание на характерный случай, когда мы ошибочно посчитали, что ученик правильно понял нашу инструкцию. В § 201 же с особой силой подчеркивается, что у нас нет концепции, нет готовой модели правильного продолжения числового ряда.
Английский специалист по Витгенштейну Д.Пэрс обратил внимание на то обстоятельство, что Крипке еще в своих публикациях 70-х годов доказывал, будто витгенштейновская позиция относительно следования правилам и приватного языка полностью формулируется до § 243 "Исследований"[52]. Дальнейшие рассуждения Витгенштейна Крипке квалифицировал как простое приложение аргумента личного языка к случаю с ощущениями. Но это, убежден Пэрс, явное заблуждение, ибо до и после § 243 мы имеем дело с двумя разными аргументами. В последнем случае аргументация направлена против теории восприятия, аналогичной той, которую развивал в 1912 году Б.Рассел. В соответствии с ней наше непосредственное знание "чувственных данных" (sense-data) обязательно предшествует тем или иным истинам о физических объектах внешнего мира.
Продолжая свою мысль, Пэрс указывает, что обе линии аргументации Витгенштейна фокусируют противоположные аспекты взаимоотношения языка и мира. Второй аргумент, начинающийся с § 243, касается конкретной цели и особых ограничений, накладываемых на ощущения. Первый аргумент, напротив, имеет общий характер и относится к любым ситуациям в языке описания, а не только к ситуациям с ощущениями. И данный аргумент, в противовес мнению Крипке, не является подлинным аргументом личного языка. Более того, фиксируемый им скептический парадокс относительно следования правилу, на самом деле оказывается попыткой свести к абсурду определенную платонистскую версию, абсолютизирующую ментальную "экипировку" следующего правилу субъекта. То, что Витгенштейн называл "наш парадокс", не есть явление, внутренне присущее процессу "следования". Парадокс возникает лишь в контексте ошибочной платонистской теории значения.
Каково же подлинное соотношение обоих аргументов?, - спрашивает Пэрс. - Если говорящий пользуется своим языком правильно, в соответствии с принятыми нормами употребления, то выражаемая в нем истина о чем-либо должна быть логически независимой от ментальной "экипировки", якобы обеспечивающей это выражение. Но всегда существует опасность утери подобной независимости. Это может произойти двумя разными путями. Так расселовская теория языка ощущений приводит к утере независимости в том, что касается объективной стороны (Пэрс имеет в виду концепцию физических объектов как логических конструкций из "чувственных данных"). Атакуемый же до § 243 платонизм нарушает независимость в субъективном плане, преувеличивая ментальную детерминацию поведения. Утеря независимости прямо связывается Витгенштейном с приватностью. Тот гипотетический язык, который он критикует, начиная с этого параграфа, принципиально недоступен обучению, а реализуемые в нем цели вообще не относятся к внешнему миру, не способствуют коммуникации[53].
С.Шенкер[54] также обнаруживает у Крипке искажение истинной интенции витгенштейновской аргументации. Шенкер считает, что § 201 был сформулирован для того, чтобы заставить нас сделать вывод о логической невозможности гипотезы скептика. Витгенштейн в "Исследованиях" часто обращается к арифметическим примерам, так как они наиболее отчетливо показывают характерные заблуждения по поводу следования правилам. Многие уповают на то, что алгоритмическое вычисление устанавливает стандарт следования правилу, ибо оно-де обладает иммунитетом против возможных ошибок будущих математических ходов. Однако, справедливо замечает Шенкер, никакие правила или функции сами по себе не могут однозначно детерминировать все будущие ситуации. Это мы конституируем то, что является следованием правилу или верным вычислением функции. Правила "направляют" наше поведение только потому, что мы осуществляем и направляем свои действия, ссылаясь на правила. Иллюзорная "необходимость" правил отражает лишь факт их реализации, неизбежность их применения.
Крипке, продолжает Шенкер, точно обрисовал преобладающее у Витгенштейна мнение о том, что в основе правил лежит социальная практика, нормативное поведение людей. Различные виды совместной деятельности суть контексты для следования правилам. Однако Крипке не объяснил сам нормативный характер следования, основание нашего убеждения в том, что некто, с кем мы имеем дело, освоил правило. Хотя и справедливо полагают, что Крипке удалось идентифицировать очень важную проблему, его восприятие этой проблемы прямо противоположно восприятию самого Витгенштейна. Вообще в новейшей философии, отмечает Шенкер, проявляется беспокойство по поводу трудности объяснения, почему мы можем быть уверены в том, что кто-то действительно последовал правилу. При этом не учитывают, что Витгенштейн показал обманчивость самого вопроса. И задача лингвистического аналитика заключается только в прояснении критериев для описания того или иного поведения в качестве нормативного, а не в поиске "глубинных" объяснений.
У.Тейт[55] особое внимание обращает на прошедшее время глагола ("заключался") в формулировке § 201. По его мнению, дело все в том, что проблема уже была разрешена в § 198[56], и Витгенштейн в § 201 только подтвердил этот результат. Он не собирался специально формулировать парадокс, а лишь стремился рассеять те заблуждения, которые создаются видимостью наличия парадокса. Она исчезнет, если мы перестанем отождествлять понимание правила с его интерпретацией. Понимание является диспозиционной способностью, означающей владение некоторой "техникой", умение действовать. Критерий наличия определенной диспозиции лежит в самом действии. Язык того или иного сообщества есть в принципе язык людей, имеющих сходные диспозиции к поведению. Но ничто, сказанное в "Исследованиях", не запрещает, чтобы сообщество состояло только из одного своего члена. В отличие от многих других витгенштейноведов Тейт полагает, будто аргумент личного языка имеет отношение исключительно к языковым действиям и символам, искусственно вырванным из существующего естественного языка.
Некоторые авторы согласны с Крипке в том, что сценарий парадокса предполагает замену традиционной функционально-истинностной концепции значения антиреалистической, объясняющей значение выражения в инструменталистских терминах "условий утверждаемости". Например, П.Сибрайт[57] считает, что практический контекст "форм жизни" делает излишней опору на семантику ментальных сущностей. Значения находятся не в наших головах, а в мире человеческой практики. Это указывает, в каком направлении нужно вести дальнейшие исследования. При этом бесполезно обращение к такой ментальной процедуре, как интерпретация, для обоснования следования некоторому правилу[58]. "Формы жизни" необъяснимым путем конституируют наше следование правилам.
В своей обстоятельной монографии, посвященной проблеме значения, английский философ К.Макгинн[59] противопоставляет "эпистемологический натурализм" позднего Витгенштейна концепциям, в той или иной мере интеллектуализирующим практику следования правилам. "Под формой жизни он (Витгенштейн - А.Г.) подразумевает то, что формирует часть нашей человеческой природы; то, что определяет, как мы осуществляем спонтанные реакции"[60]. Парадокс, доказывает К.Макгинн, представляет собой опровержение интеллектуалистской - интерпретационной - концепции правилосообразной деятельности. Интерпретацию зачастую рассматривают в качестве необходимого ментального посредника между правилом и его выполнением, однако на самом деле она есть лишь доступный наблюдению перевод одних знаков в другие. А при таком использовании знаков велика роль естественных привычек.
Рассуждения Витгенштейна о следовании правилам, вопреки мнению Крипке, не распространяются на общество, подчеркивает К.Макгинн. Да и аргумент против личного языка не является чисто социоцентристским - с его помощью показывается лишь, что семантические правила нуждаются в некотором публичном критерии. Само же значение присутствует в языке каждого индивидуального человека. Кроме того, Крипке, на взгляд Макгинна, в своей реконструкции парадоксальной ситуации, смешивает два разных вопроса: о постоянстве понятия (которое многие до сих пор считают ментальной сущностью) и устойчивости значения (т.е. о способности знака, прежде всего лингвистического, выражать одно и то же содержание в течение определенного периода времени).
"Тезис об определяющей установке сообщества ошибочно соединяет понятие верного следования правилу со статистическим понятием действия, совпадающего с тем, что большинство людей предрасположены делать в определенных условиях", - пишут известные специалисты по витгенштейновским текстам Г.Бейкер и П.Хакер[61]. Они убеждены, что внутренняя (концептуальная) связь правила и его осуществления не требует обоснования путем отнесения к какой-либо реальности, в том числе и к социальной реальности. Симптоматично, что Витгенштейн, в отличие от Крипке, отнюдь не стремился трактовать общество как необходимый гарант постоянства значений. Значение - это способ употребления слова в контексте языковой игры, техника правилосообразного употребления знака, которой научаются. Если говорить о процедуре объяснения значения слова, то она сама служит нормой допустимого, правильного употребления, а не какой-то ментальной добавкой. Что же касается злополучного § 201, то в нем формулируется не скептический парадокс, а позиция своеобразного концептуального нигилизма, заключают Бейкер и Хакер.
***
Приведенные нами материалы свидетельствуют о вовлеченности многих аналитиков в дискуссию о парадоксе и следовании правилам, инициатором которой явился С.Крипке. И это вполне объяснимо, ведь парадокс затрагивает сами основы межличностной коммуникации, рациональность человеческих действий. Выдвинув свою необычную гипотезу, американский философ, однако, остался в этой дискуссии в меньшинстве. Как видим, преобладают взгляды, не только отвергающие аргументацию Крипке, обнаруживающие в ней противоречия и несоответствия первоисточнику, но и ставящие под сомнение само существование парадокса как такового. Надо сказать, что текст "Философских исследований" действительно позволяет находить локальные средства, препятствующие формированию парадокса. А если встать на точку зрения аналитического "натурализма" (К.Макгинн и некоторые другие), то тогда многие логические вопросы следования правилу однозначно решаются (или отбрасываются как излишние) путем ссылок на инстинктивное и привычное в "человеческой природе". В ряде комментариев, нужно признать, справедливо отмечается преувеличение Крипке роли "социального фактора", ведь консенсус сообщества сам по себе еще не устанавливает значение выражения и не определяет рамки допустимых языковых игр с ним.
И тем не менее думается, что рассуждения, связанные с парадоксом, не какая-то новая аналитическая "игра в бисер". Его экспликация позволила не только прояснить смысл ряда принципиально важных понятий позднего Витгенштейна ("правило", "следование", "интерпретация" и др.), но и в "чистом" виде, так сказать на пределе, поставить кантианский по форме вопрос: как возможна правилосообазная деятельность человека? И в такой философской трактовке он обретает свою самостоятельность, даже независимость от породившего его текста. Можно предположить, что и дальше ответы на данный вопрос будут составным элементом осмысления закономерностей человеческой деятельности, ее лингвофилософской стороны прежде всего. С учетом неоднозначной рецепции взглядов Крипке нельзя все же отрицать, что "апория" американского философа имеет немалую эвристическую ценность.
З.А.Сокулер. Проблема "следования правилу" в философии Людвига Витгенштейна и ее значение для современной философии математики
Проблема "следования правилу" возникает в рассуждениях Витгенштейна необходимым образом. В самом деле, он рассматривает значение как употребление. Но употребление не произвольно: оно регулируется принятыми в языковом сообществе правилами. Овладевая языком, ребенок учится следовать этим правилам. Если говорящий не следует принятым языковым правилам, его не понимают, коммуникация разрушается. Все это - столь тривиальные констатации, что множество философов анализировали сущность языка, не видя в следовании правилам особой проблемы. Только Витгенштейн впервые увидел тут предмет для серьезной философской рефлексии. Ее результатом стала формулировка весьма неожиданного парадокса, ставшего фокусом всех дискуссий, о которых пойдет речь ниже. Поэтому целесообразно привести соответствующий параграф "Философских исследований" полностью: "Наш парадокс был таким: правило не может определить никакого способа действия, ибо любой способ можно привести в соответствие с этим правилом. Ответ был таков: если любое действие можно согласовать с правилом, то любое действие можно сделать и противоречащим ему. Следовательно, тут не будет ни соответствия, ни противоречия.
Что здесь возникало неправильное понимание, обнаруживается хотя бы в том, что в данном рассуждении мы подставляем одну интерпретацию вместо другой; как будто каждая успокаивает нас на минутку, пока мы думаем о другой интерпретации, лежащей в основе этой. Тем самым мы показываем, что существует понимание правила, которое не является интерпретацией, но проявляется в различных случаях применения в том, что мы называем "следованием правилу" и "действием вопреки правилу".
Есть тенденция говорить: каждое действие согласно правилу представляет собой его интерпретацию. Однако об "интерпретации" следует говорить только тогда, когда одно выражение для правила заменяется другим"[62]. Далее Витгенштейн говорит, что следование правилу есть практика. Поэтому нельзя приватно, индивидуально следовать правилу.
Что все это значит? Откуда следует столь странный вывод, что правило не может определить способ действия? Интерпретация рассуждений Витгенштейна о следовании правилу (§§ 139-242 "Философских исследований") стала объектом бурных дискуссий в западной философской литературе. Они вращаются вокруг предложенной С.А.Крипке "скептической" интерпретации витгенштейновской позиции[63]. Эта интерпретация встретила дружную критику со стороны витгенштейноведов. Они упрекали Крипке в искажении идей Витгенштейна, проявляющемся, в частности, в том, что Крипке объявил ядром "Философских исследований" формулировку "скептического парадокса", ставящего под сомнение саму возможность существования языка и реализации языкового общения. Критики совершенно справедливо напоминали Крипке, что Витгенштейн ни в коем случае не был философом-скептиком: напротив, пафос его философствования состоял в преодолении излишних сомнений. Последние, для Витгенштейна, были "философским заболеванием", требующим специальной терапии[64]. Подобная критика рассуждений Крипке, конечно, справедлива. Язык Крипке далек от способа выражения, используемого Витгенштейном, а его формулировки зачастую неосторожны и дают повод для критических замечаний. Однако Крипке и сам предупреждает об известном "волюнтаризме" своего подхода к тексту Витгенштейна. Сквозь призму этого текста он хочет исследовать определенную проблему и показать всю серьезность ее следствий. А поскольку данная проблема, по моему представлению, действительно органично связана с витгенштейновским подходом к языку и значению, то установка Крипке оправдывает себя, и странные, на первый взгляд, заметки Витгенштейна получают новую жизнь в современной философской проблематике, - несмотря на то, что обозначение этой проблемы как "скептического парадокса" неудачно и отражает философские ориентации скорее самого Крипке, нежели Витгенштейна.
Я не буду здесь подробно излагать позицию Крипке[65] и сконцентрируюсь на моментах, которые важны для понимания витгенштейновских идей и тех следствий, которые вытекают из них относительно философии математики.
Основная проблема следования правилу формулируется, по мнению Крипке, как раз в цитированном выше § 201 "Философских исследований". Этот парадокс является, с его точки зрения, центральным моментом "Философских исследований". Формулируя его, Крипке придает ему заостренно экстравагантную форму.
Мы все знаем, говорит он, обычную арифметическую операцию сложения, однако знаем ее, строго говоря, лишь на конечном числе примеров. Существуют числа, которые еще никогда за всю историю человечества не складывались. Это, конечно, огромные числа, но для данного изложения не существенно, какие именно, и Крипке берет для примера числа 68 и 57. Мы сделаем это впервые и напишем, естественно, 125. А почему, спрашивает Крипке, не 5? Откуда мы знаем, как нужно следовать правилу в случае, с которым встретились впервые? Конечно, по правилам сложения должно получаться именно 125, а не 5, и Крипке это знает. Он и предлагает различать операции "плюс", для которой 68 + 57 = 125, и "квус", которая для любых чисел, до сих пор складывавшихся в человеческой практике, дает результаты, совпадающие со сложением, а в рассматриваемом выше случае никогда еще не суммировавшихся чисел 68 и 57 дает 5. Вопрос же состоит в следующем: какими мы располагаем фактами и свидетельствами в пользу того, что окружающие нас люди, в том числе и обучавшие нас в свое время школьные учителя, используют именно "плюс", а не "квус"? Каким образом операция сложения задана и преподана нам таким образом, что определяет однозначно даже те суммы, которые никогда за всю историю человечества не вычислялись, и, может быть не будут вычислены? Крипке знает, сколько будет 68 + 57, но он спрашивает, где, в какой сфере, в каких фактах надо искать то содержание, которое однозначно детерминирует любые применения данного правила[66].
Ответ на первый взгляд настолько очевиден, что сам вопрос представляется абсурдным. Мы складываем числа определенным образом, потому что нас выучили при сложении проделывать одни и те же определенные операции. Попытка придать подобному ответу более углубленную философскую форму могла бы весьма естественно пойти по такому руслу: признать, что в результате обучения арифметике в сознании людей формируются определенные диспозиции, либо образы арифметических операций, либо некоторые ментальные состояния, обусловливающие именно такое, а не иное внешнее поведение. Короче, речь идет о некоем психическом механизме, который срабатывает определенным образом в случае, когда обладающий им человек сталкивается со знаком сложения. Предполагается, что разница между людьми, усвоившими операцию "плюс", и людьми, усвоившими операцию "квус", состоит не в их внешнем поведении, но в различных психических механизмах, которые невидимо работают, когда эти люди осуществляют действия сложения.
Крипке анализирует возможные ответы на поставленную им проблему, состоящие в том, чтобы обратиться к содержанию сознаний использующих арифметику людей. Он показывает, что ответы такого рода просто допускают то, что требуется объяснить. В самом деле, мы не можем проникнуть в сознание людей, следующих правилу, и потому судим о наличии в их сознаниях известного образа, диспозиции, состояния только на основании их наблюдаемого поведения, в рамках которого, по определению, нельзя различить "плюс" и "квус".
Рассуждая таким образом, Крипке, по моему мнению, остается верен смыслу витгенштейновских заметок. В §§ 143-184 "Философских исследований" Витгенштейн говорит как раз о том, что следование правилу нельзя рассматривать как внутреннее ментальное состояние или процесс. Чтобы понять смысл витгенштейновского утверждения, надо прежде всего правильно понять, что именно отрицает при этом Витгенштейн. Его тезис (аналогично тезису о невозможности персонального языка) не является психологическим. Речь идет вовсе не о том, что следование правилу не сопровождается каким-то специфическим внутренним опытом, не связано ни с какими психическими процессами. Витгенштейн не является бихевиористом. Он не отрицает существования психических процессов и состояний. Он утверждает, что нет таких определенных процессов и состояний, которые можно привлекать в качестве объяснительных принципов внешнего поведения, состоящего в следовании правилу. То же самое можно сформулировать и таким образом: между актами следования правилу и состояниями и процессами в сознании нет одно-однозначного соответствия.
Доказывая, что знание правила или понимание того, как ему надо следовать, не являются специфическими состояниями сознания, Витгенштейн отмечает, что любое состояние имеет начало, конец, максимум и минимум интенсивности. Бессмысленно говорить это о понимании или знании правила. Когда люди начинают понимать какое-то математическое правило и следовать ему, в их головах могут происходить самые разные процессы: у кого-то может появиться чувство, что он пережил озарение, у кого-то перед внутренним взором мелькнет соответствующая алгебраическая формула, а у кого-то вообще ничего не будет (ср. § 172). Витгенштейн приводит для пояснение пример с деятельностью чтения вслух (§ 164). Когда мы читаем текст, а не декламируем его вслух и не говорим от себя, то текст как будто ведет нас, аналогично тому, как в случае следования правилу нас ведет правило. В то же время, несмотря на наличие такого единого описания данного действия, в головах читающих могут происходить самые разные процессы. Ясно, например, что в голове ребенка, который только учится читать, и в голове человека, для которого эта деятельность автоматична и который может читать текст, не сосредоточиваясь на нем, а думая совсем о другом, происходят различные процессы.
Аргументируя свою мысль, Витгенштейн предлагает посмотреть и на обыденное словоупотребление, на то, как мы выучиваем употребление выражений, означающих следование правилу. Такие выражения выучиваются и используются в ситуациях, когда кто-то что-то делает, и произносятся на основе внешних действий субъекта, а вовсе не его внутренних состояний и процессов (Ср. § 155). Что можно доказать такой апелляцией к обыденному словоупотреблению? Думаю, что Витгенштейн не собирался подменить философское размышление анализом различных случаев словоупотребления. Скорее всего, апелляция к обычному употреблению слов направлена тут против рассуждений, аналогичных его собственным в период работы над "Логико-философским трактатом". Тогда он допускал, что предложениям языка соответствуют особые психические образования - мысли. Причем если предложение состоит из слов, то мысль состоит из психических конституент, соответствующих этим словам, так что структуры предложения и соответствующей ему мысли оказываются изоморфны (разъяснение, данное Витгенштейном Расселу в письме от 19.08.19 г.). Реализация подобного допущения на практике приводила бы, очевидно, к следующему: наличие в языке слов типа "понимание", "чтение", "умение", "внимание" и т.д. и предложений с такими словами давало бы повод к введению особых психических единиц, соответствующих этим словам, наподобие их смыслов. А эти последние легко и незаметно отождествлялись бы с самими психическими механизмами понимания, чтения, умения, внимания и т.д., которые превращались бы тем самым в особые ментальные сущности (состояния, процессы). Вот именно против введения особых ментальных сущностей для анализа определенных слов нашего языка и выступает Витгенштейн. Он показывает, что язык не навязывает подобные ментальные сущности: мы говорим о следовании правилу, не обращаясь к их помощи (Ср. § 179; 198). Допущение таких ментальных сущностей является неоправданным и ничего не объясняющим. Объяснение, что следование правилу есть особое состояние сознания, обладает такой же объяснительной силой, как и объяснение: "опиум усыпляет потому, что обладает усыпляющей силой".
Однако ответ на вопрос: каким образом правило определяет, как люди следуют ему в бесконечном множестве возможных ситуаций, можно искать и в иной сфере: идеальных сущностей, или смыслов правил. И в самом деле, наиболее естественный ответ на вопросы о том, что означает овладение правилом и как ему надо следовать, состоял бы в том, что человек должен понять правило, держать в голове его смысл (в самом деле, ведь формулировка правила сама по себе - ничто, важно понять его смысл) и действовать, сообразуясь с этим смыслом как с эталоном. Подобный ответ опирался бы на устоявшееся представление о том, чем человек отличается от пчелы: его деятельность определяется его сознанием. Поэтому естественно считать, что человек следует правилу не слепо, но на основе своего понимания. Отсюда будет вытекать, далее, что понимание правила - это одно, а овладение им вследствие подражания, при натаскивании в определенных ситуациях - это совсем другое. Подобное различие должно выступать особенно явно в случае математического правила, ибо только понимание его смысла обеспечивает постижение потенциально бесконечного охвата правила, тогда как подражание образцам по необходимости ограничено небольшим набором случаев.
Так что в случае правил, особенно математических, представляется, на первый взгляд, совершенно очевидным, что тут смысл или значение никак не сводятся к употреблению.
Однако Витгенштейн берется спорить и с этим на первый взгляд очевидным утверждением. Оно для него не только не очевидно, но и вообще неприемлемо. В результате вырисовывается чрезвычайно нетривиальная и (оборотная сторона нетривиальности) неочевидная трактовка правил, предлагаемая Витгенштейном. Она разрывает и с представлениями здравого смысла, и с респектабельными философскими традициями. Совершенно не случайно в ходе его рассуждений возникает парадокс, формулируемый в § 201: никакой образ действий не детерминируется правилом, ибо любой образ действий может быть поставлен в соответствие данному правилу. Надо сказать, что Витгенштейн вообще большой мастер на эпатирующие утверждения. Чего стоят, например, его утверждения, что нет абсолютно ничего страшного в противоречиях, которые могут содержаться в основаниях математики, или что логические парадоксы примечательны только тем, что показывают, из-за какой ерунды могут беспокоиться люди. Конечно, Витгенштейн не останавливается на парадоксе из § 201, но дает его разрешение, которое может кому-то показаться не менее парадоксальным и неприемлемым, чем сам парадокс.
Рассуждения Крипке необходимы для нас сейчас потому, что помогают понять новаторское содержание и глубину утверждений Витгенштейна, высвечивая прежде всего их неочевидные и сильные следствия. Во многом этому способствует именно придуманный им необычный пример с "плюсом" и "квусом". Крипке тоже эпатирует читателя, чтобы произвести на него впечатление, заставить задуматься и потом уже повести за собой в поисках решениях проблемы.
Крипке показывает, что если рассматривать одного отдельно взятого человека, то ни состояние его сознания, ни все его внешнее поведение до настоящего момента не дадут нам фактов, подтверждающих, что под сложением он понимает ту операцию, которая в применении к 68 и 57 дает 125, а не 5. Крипке делает вывод, что нет никаких фактов относительно осуществляющего сложения субъекта, которые показывали бы, что именно он подразумевает под "+". Отсюда и вытекает скептический парадокс, который затрагивает не только философию математики, но и понимание языка. Получается, что нет фактов, которые бы показывали, что именно значит для человека любое слово и как он будет применять его в новых ситуациях. Но таким образом под вопросом оказывается и возможность языковой коммуникации. "Витгенштейн изобрел новую форму скептицизма. Лично я считаю, что это самая радикальная и оригинальная философская проблема из всех до сих пор известных в философии. Поставить ее мог лишь необычный по складу ум. Однако он не хотел оставить нас с этой проблемой, но разрешил ее, ибо скептическое заключение безумно и непереносимо"[67].
Данное решение составляет основу витгенштейновской критики персонального языка, но в то же время имеет независимое от этой критики значение. В интерпретации Крипке проблема, поставленная Витгенштейном, состоит вовсе не в том, чтобы показать, почему невозможен персональный язык, но в том, чтобы показать, почему возможен язык человеческой коммуникации. Витгенштейн, по мнению Крипке, согласился бы со скептиком в том, что нет никаких особых философских фактов относительно сознания субъекта, которые конституировали бы значения употребляемых им слов (ср. § 192). Но в §§ 183-193 он показывает, что сама идея, будто подобные факты нужны для анализа значения языковых выражений или следования правилу, вытекает из ошибочных философских представлений.
Витгенштейн - как это объясняет Крипке - не призывает отказаться от фраз типа "Для Джона "+" значит то-то и то-то", "Джон понимает под сложением то-то и то-то". Он просто показывает, что подобные утверждения не требуют специального философского обоснования, вроде теории значения или теории математических сущностей. В своем обыденном употреблении подобные фразы и не нуждаются ни в каком оправдании.
К чему же мы приходим таким образом вместе с Крипке? К тому, чтобы, отбросив всевозможные философские допущения и усложнения, признать, что человек следует арифметическому правилу для операции сложения тогда, когда, по мнению большинства здравомыслящих людей, умеющих складывать, он делает именно это. "Если рассматривать одного человека изолировано, то понятие правила как того, чем он ведом в своих действиях, не может иметь никакого содержания"[68]. Но ситуация меняется, если включить в рассмотрение языковое сообщество. "Другие люди знают условия, оправдывающие или не оправдывающие утверждение, что этот человек следует правилу..." (там же). А условия, о которых идет речь, - это всем известные обстоятельства, при которых говорят, например, что ребенок выучился считать. Тут вовсе не требуется вскрывать таинственное, скрытое и "бесконечное" содержание арифметической операции. Если ребенок получает результаты, совпадающие с общепризнанными, достаточно часто, то его считают овладевшим операцией. Индивид, чьи результаты и реакции достаточно часто не совпадают с принятыми в сообществе, не будет считаться действующим по правилу, независимо от того, что он считает сам. Такой индивид исключается из многих типов общественного взаимодействия. В связи с этим Крипке еще раз привлекает внимание к тем разделам "Философских исследований", в которых подчеркивается важность согласия и разделяемых сообществом форм жизни для работы языка: речь идет о §§ 240-242.
Таким образом, говоря на обыденном языке, что данный человек следует правилу, мы не приписываем ему никакого специального "состояния сознания", но делаем нечто более важное: включаем его в наше сообщество - до тех пор, конечно, пока его поведение не даст повода для его исключения. Подобное описание "языковой игры" приписывания субъекту следования таким-то правилам и составляет, по мнению Крипке, суть витгенштейновского анализа данного понятия.
Крипкевская интерпретация следования правилу часто критиковалась в западной литературе за субъективизм и релятивизм. Так известные витгенштейноведы Дж.Байкер и П.Хакер[69] считают, что крипкевская интерпретация уничтожает объективность логики и математики, ибо у Крипке оказывается, что сообщество всегда применяет правила правильно, раз оно само и является гарантом правильности. Тем самым объективность отождествляется с фактическим поведением сообщества, а нормативность правил логики, математики или лингвистики подменяется статистическими представлениями. И приговор Бейкера и Хакера звучит так, что скептические выводы Крипке не столько убедительны сами по себе, сколько созвучны скептическим и культурно-релятивистским установкам современной философии.
Однако подобная критика представляется мне чрезмерной. Крипке все-таки не делал столь радикальных заявлений. В то же время непонятно, как авторы смогут совместить свою критику с утверждениями Витгенштейна, что работа языка опирается на согласие человеческих суждений. Ведь сам Витгенштейн считал, что это не отменяет логику.
Я попытаюсь защитить позицию Крипке и доказать, что введение социального измерения в феномен следования правилу отвечает содержанию витгенштейновских заметок, не вступает в противоречие с логикой и не ведет к крайнему субъективизму.
По-видимому, никто не станет спорить с тем, что, с точки зрения Витгенштейна, правило (его смысл, его интерпретация) не является автономным объектом "третьего мира", который сам определяет, какое следование ему является правильным, а какое - нет. Однако один только Крипке, как мне кажется, понял - и сумел в своем примере показать, - какие серьезные следствия вытекают отсюда. В самом деле, ведь тем самым правила как бы "зависают", они оказываются бессильны определить что-то сами по себе. Можно сказать, что они принципиально неполны - любые правила, в том числе математические. Поэтому, естественно, они должны быть чем-то дополнены, подкреплены, доопределены. Витгенштейн говорит и, - как мне кажется, - говорит наредкость прямо и недвусмысленно, - что следование правилу есть практика, обычай. А овладение правилом - это овладение определенной техникой, результат тренировки, натаскивания. При этом Витгенштейн не употребляет квалификацию "социальные", говоря об обычаях и практиках. Однако представляется очевидным, что обычаи и практика носят социальный характер, так же как и процессы обучения, так что прилагательное тут было бы просто излишним. Поэтому Крипке не отклонился от позиции Витгенштейна, делая акцент на социальном характере деятельности следования правилу.
Однако подобные рассуждения хорошо воспринимаются в общем виде, но в применении к математическим правилам представляются скорее неуместными. Мысль, что обычные арифметические правила неполны, так что результаты сложения зависят не только от них, но и от сложившейся практики, кажется сначала просто дикой. Тем более велика заслуга Крипке. Он, предложив пример, использующий именно арифметическое правило, поставил точку над i. Он смело вскрыл самое нетривиальное и уязвимое в рассуждениях Витгенштейна. Но без этого они остались бы довольно "беззубыми". Данный уязвимый пункт состоит в следующем: рассуждение Витгенштейна подразумевает, что одно и то же арифметическое правило можно, в принципе употреблять разными, даже взаимоисключающими способами. Тот факт, что реально используется какой-то один определенный способ, есть результат сложившейся традиции. Но традиция, принятая в данном обществе, - в связи с одним и тем же арифметическим правилом - может, вообще говоря, и измениться.
Возможно ли защищать подобное утверждение, - и тем самым оправдать Витгенштейна и Крипке? Отвечая на этот вопрос, я прежде всего отвечу на одно возражение против Крипке, которое возникает у многих людей и кажется естественным и легким разрешением описываемого им затруднения с различением "плюса" и "квуса". В самом деле, правила нашей арифметики имеют полную и адекватную формулировку в аксиомах Пеано. А последние определяют бесконечное множество действий сложения. Они, в отличие от практики арифметических вычислений, не ограничены числами какой-то определенной величины. И из них ясно следует, что операция сложения есть "плюс", а не "квус".
И, однако, с витгенштейновских позиций подобное возражение в адрес Крипке необоснованно. В самом деле, какие факты мы можем привести в пользу того, что наша обычная операция сложения наиболее адекватно формулируется именно аксиомами Пеано? Разве не ясно, что обыденная практика счета имеет свои особенности, не отраженные в этой аксиоматике, - например, в ней присутствует разветвленная система правил приблизительного счета, причем рубли, копейки, минуты, ананасы, картошка округляются по своим правилам, которые мы выучиваем, не отдавая себе в этом отчета, взаимодействуя с другими людьми в ходе разнообразных повседневных видов деятельности, касающихся соответствующих предметов. Тут можно проследить какие-то правила, но мы не делаем их предметом рефлексии. Мы автоматически поступаем так, как все, ибо это вполне соответствует нашим интересам. В этом смысле можно сказать, что мы следуем правилу слепо. И даже в самой математике можно проследить специфические практики счета. Например, единственным числом, которое удовлетворяет уравнению (x - 1)5 = 0, является единица. Тем не менее в силу основной теоремы алгебры уравнение пятой степени должно иметь ровно пять корней. Поэтому в данном случае, в практике ("языковой игре") применения этой теоремы, одна единица считается пятью разными, но совпадающими корнями! И этот особый тип практики счета не осознается ни математиками, ни философами математики; обучающиеся алгебре получают образцы такой практики попутно, в ходе обучения их решению уравнений, и далее следуют этому правилу, - говоря словами Витгенштейна, - слепо.
Идея, что в аксиомах Пеано содержится вся арифметика и что они детерминируют все потенциально бесконечное множество случаев следования арифметическим правилам, опирается на два невысказанных убеждения, в равной степени чуждых Витгенштейну: 1) числа суть самостоятельные идеальные объекты. Они сами по себе обладают определенными свойствами, стоят между собой в известных отношениях; 2) все виды арифметики, от античной до современной, от преподаваемой в начальной школе до той, которая является предметом исследований профессоров математических факультетов университетов, относятся к этим самостоятельным идеальным объектам, и потому составляют иерархию, основанную на степени глубины и полноты проникновения в их свойства.
Витгенштейновская философия позволяет говорить о семействе арифметических "языковых игр". В каждой - своя практика следования арифметическим правилам. Они связаны отношениями "семейного сходства", - кроме всего прочего, и потому, что имеют общих предков, связаны отношениями происхождения. Они равноправны и равноценны. Ни одна не является "более глубокой", чем другая. Идея того, что научные виды деятельности более глубоки, ценны, замечательны, чем повседневные "языковые игры", что именно первые, а не последние должны прежде всего интересовать философов, - подобная идея глубоко чужда Витгенштейну, хотя именно она составляет сердцевину европейской культуры и европейской философской традиции. Недаром Витгенштейн писал в наброске предисловия к предполагаемой книге, что дух его работы глубоко чужд духу современной цивилизации и скорее всего не будет понят учеными[70]. Эта же его установка присутствует и в рассуждениях о "следовании правилу". Так, обсуждая вопрос об ученике, который следует арифметическому правилу с какими-то странными ошибками, он замечает, что одна из возможных реакций состоит в том, что такой способ следования правилу будет признан допустимой формой. На первый взгляд, это может показаться абсурдом. Математическое правило (если, конечно, оно сформулировано строго и точно) определяет, как ему надо следовать. И никогда неправильное следование не может стать допустимым: что неправильно, то неправильно.