Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Путь актрисы - Серафима Германовна Бирман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Нравы в гимназии были строгие. Замеченных в посещении оперетты исключали.

Во мне уживалась схимница с фантазеркой. Мирилась с тем, что есть, и стремилась к невозможному…

{17} Невозможное становилось возможным.

И я попала в этот большой и дивный город моих мечтаний: я попала в Москву! Как это случилось?

Так.

У моей матери от первого брака были две дочери. Одна из них училась в Петербурге, на медицинских курсах. Выпустили ее из тесного кольца семьи после споров, скандалов, истерик. Почти невозможно сейчас представить себе, сколько в те годы перед девушкой, стремящейся к высшему образованию, стояло препятствий. Во всей силе было мнение княгини Тугоуховской, что

… в Петербурге институт

Пе‑да‑го‑гический, так, кажется, зовут:

Там упражняются в расколах и в безверьи

Профессоры!!…

Сестра преодолела препятствия, уехала в Петербург, поступила на курсы и вся растворилась в науке.

Анатомический театр увлекал ее гораздо больше, чем просто театр. Но тем не менее тому, что сцена не как мечта, а как реальность возникла в моей жизни, я обязана сестре и чудесному событию: в Петербург на гастроли приехал Московский Художественный театр. Кажется, это случилось в 1906 году, перед весной. Из бессарабского землячества администрация театра пригласила нескольких курсисток для изображения «толпы» в «Докторе Штокмане». Живая, яркая, общительная сестра оказалась в числе избранных.

Выступление в «Докторе Штокмане» для нее было лишь развлечением, но для моей жизни оно имело решающее значение: когда летом сестра приехала в Кишинев, я увидела у нее фотографическую карточку неизвестного мне господина, седого, но с черными, как уголь, бровями и такими же черными усами. «Господин» глянул на меня с карточки прищуренными и все же лучистыми глазами. На обороте карточки уверенным красивым почерком сделана была надпись: «Такой-то (имярек) в благодарность за любезное участие в “Докторе Штокмане”. К. Алексеев-Станиславский».

— Кто это?

— Артист. Главный артист одного московского театра. Я играла с ним вместе на сцене. Да. Играла. И он был мною очень доволен.

Сестра внимательно посмотрела на меня.

— Серафима! Поступай в этот театр… Гимназию ты кончила. Тебе шестнадцать лет. Поступай! Может быть, из тебя что-нибудь и выйдет. А театр этот хороший. Художественный! Все хвалят…

Да… Тот день был особенный: впервые я узнала, что есть на свете Московский Художественный театр, впервые услышала светлое имя Станиславского. И всем этим навсегда прониклась я. {18} Так, через сотни, а может быть, и тысячи километров ветер переносит семена, и они прорастают в новой почве, при благоприятных, конечно, климатических условиях.

Какой же почвой была я? «Жадной» почвой. Семья моя совсем не отличалась образованностью и какой-либо высшей культурой, но искусством во всех его проявлениях мы увлекались, в особенности любили драматический театр. Совершенно без ума от сцены были мать и я. Мы обе обмирали от восторга на таком, например, спектакле, как «Убийство Коверлей».

Театр «снился» мне по-разному. Когда же сон был «в руку»? Когда он исполнялся? Быть может, когда в «девчонкинской» компании в ветвях цветущего вишневого дерева мы играли «в рай»? Или когда вместе с братьями жили жизнью краснокожих? Когда ели хлеб, заботливо нами обвалянный в песке, как котлеты в сухарях? Именно песок-то на хлебе и был нам вкусен, а хруст его на зубах свидетельствовал, что это не хлеб, а дичь — трофей нашей охоты в джунглях.

А может быть, витрина игрушечного магазина была в моем детстве самым пленительным театром? Актрисы его — волшебные куклы в розовых или голубых платьях. Красавицы куклы по цене были мне, то есть моим родным, недоступны, но у меня и у моих сверстниц хватило воображения, чтоб к платьицу маленькой невзрачной куклы, имеющейся в наличии, прицепить длиннейший шлейф и часами носить его за игрушечной повелительницей по дорожкам сада с торжественными песнями на слова и мелодию собственного сочинения.

Моим первым вполне конкретным и собственным театром был большой деревянный ящик, кажется, из-под макарон, ящик без крышки. Крышка, «четвертая стена», была потеряна. Пол, потолок и три стенки его я оклеила золотой бумагой, не гладко золотой, а в каких-то квадратиках, и таким образом у меня получилась сцена. Попасть на нее можно было только одним-единственным способом, а именно: через отсутствующую стенку просунуть в ящик голову. Этого для меня было вполне достаточно, так как вместе с головой в «театр» входили мои глаза, нос, уши. Впрочем, уши были совершенно излишни: в золотом мире, созданном мной из макаронного ящика, слушать было нечего. Там не шли никакие спектакли, там не было ни репертуара, ни актеров, а стояла только декорация, причем одна-единственная. Она представляла собой зал: стоял игрушечный диванчик из латуни, такой же стол, шесть маленьких креслиц — и все. Там без слов, без сюжетов, без персонажей шли все спектакли. Там была тишина… Засунешь голову «в сцену» — и такой звонкой, полной звуков, музыки и смысла кажется тебе эта тишина! «В сцене» было душно, пахло клеем и… счастьем.

{19} Подобное времяпрепровождение — торчание головой в ящике — дозволялось мне лишь в свободное от моих прямых учебных и домашних обязанностей время. Обязанностей же было достаточно: не говоря о том, что хорошо должны быть выучены на завтра все уроки, но и чисто вымыта чайная посуда, и убрана комната, и тщательно сделаны маленькие починки (не мать штопала нам чулки, а мы ей, за что и сейчас чрезвычайно я ей благодарна). Вольготная, свободная от обязанностей жизнь — «лафа» — начиналась во время моих болезней, совсем не серьезных, но требующих пребывания в постели. О, тогда наступала действительно «золотая пора детства»! После ложки касторки тебе полагаются две столовые ложки варенья, но главная сладость в том, что тебя все жалеют и все тебя ублажают: ты — центр, ты — больная, ты — самая, самая хорошая. Тебе все можно, лишь бы не скучала. Ну, и развлекаешься: перелистнешь книгу, да нет‑нет и снова засунешь голову в «золотую сцену». Голова слегка кружится, и мысли в танце… О чем я в этой золотоящичной сцене думала? Не помню, но знаю, что там было волшебнее, чем в сказке. Первый спектакль настоящего театра, который я увидела на одиннадцатом году моей жизни, как я уже упоминала, был «Измаил»; я уже говорила и о том, какое ошеломляющее впечатление произвело на меня «Зофи» вместо «Соня».

На следующий день я пришла в гимназию, повязав поверх непременной сетки на волосах не черную, как полагалось «по закону», ленточку, а розовую муаровую. Это сделано было из стихийного желания быть красивой. Я поддалась праздничному чувству, которым наполнил меня вчерашний спектакль, — ведь там были пудреные парики, фижмы, звезды на груди каких-то необыкновенных военных… Очевидно, сияние моего внутреннего праздника загипнотизировало всех, и только уже на четвертом уроке классная дама спросила меня: «Бирман, ты именинница?» «Нет», — ответила я. — «Тогда немедленно сбрось с головы это безобразие».

Ленточку с головы, конечно, сдернуть легко, хотя и обидно, но думы о волшебствах театра из головы ничем не изгонишь, к особенности если их так много, если они такие быстрые, если эти думы ты уже навсегда любишь. Чувство театра поселилось во всем существе моем, да так и осталось до сего дня, неугомонное, тревожно-радостное…

Возвращаюсь к тому, что сказала мне сестра, когда я стояла перед ней с карточкой Станиславского:

— Серафима! Тебе шестнадцать лет. Поступай в Художественный театр! Поступай! Может быть, из тебя что-нибудь и выйдет?

Сестра была намного, очень намного старше меня и больше пяти лет прожила в столице Российской империи, но, очевидно, {20} некая доля провинциальной наивности была ею еще не совсем изжита. В Москву я тогда еще не поехала, а целый год прожила у сестры. Она служила врачом в деревенской больнице, построенной помещиком этой деревни, личностью по тому времени выдающейся.

Сестра моя была необычайно энергичным человеком. Она резко осуждала меня за излишнюю мечтательность, считала это манерностью. Она водила меня с собой в деревенские избы, чтобы подвести к лицу жизни без прикрас. Она настаивала, например, чтобы я присутствовала при родах, но я ни за что на это не соглашалась. Я зажмуривалась в прямом и переносном смысле, когда видела жизнь, не соответствующую моим мечтам о ней.

Но жизнь подымает веки зажмуренных трусливым человеком глаз и говорит: «Смотри в оба! Не жмурься! Смотри и “виждь”»! Когда я пыталась смотреть, — пугалась. Я видела, как женщина, в трех шалях на голове, стояла по колени в проруби — стирала белье. Видела, как моя сестра, узнав в ней свою пациентку, недавно родившую ребенка, полезла за ней чуть ли не в самую прорубь и вытащила оттуда женщину, причем и доктор и пациентка ругались, целовались и плакали обе. Я испугалась насмерть, когда увидела некоторые дикие послесвадебные деревенские обряды.

Теперь мне очень досадно, что я была такой «мимозой», тем более, что мой высокий рост и резкие черты лица так противоречили лирике и мечтательности моего внутреннего мира. Сейчас непонятно, как это могла я жить с психологией недотроги XIX века? Ведь время было уже совсем другое. Ведь в жизни страны не было места никаким идиллиям. Но что же сейчас мне делать, если тогда я была именно такой? Ведь нечестно совершить подлог — изменить себя пером.

Влек меня к себе в те годы другой мир… Из скромного домика врача, перейдя пыльную дорогу, я попадала сначала в парк, существовавший еще со времен турецкого владычества в Бессарабии, а потом в огромный белый помещичий дом. В доме этом была замечательная библиотека, зимний сад. Не было ничего кричащего, некрасивого, ничего лишнего. Хозяин, депутат первой Государственной думы, бывал здесь редко, приезжал иногда летом на месяц. Семьи у него не было. Были какие-то родственники, но они жили «по заграницам». Было у него множество стипендиатов. Многих людей поставил он на ноги, дал среднее и высшее образование десяткам, а может быть, и сотням. Константину Федоровичу Казимиру и я обязана по гроб жизни. Он поддержал мою веру в себя и заплатил за первый год моего обучения в театральной школе. У него в имении начались мои «дебюты». Летом там устраивались любительские спектакли, живые картины. Круглая открытая беседка в саду была сценой, а сад зрительным залом. На этой сцене я «играла» впервые, если не с импровизационных {21} выступлений дома и в гимназии на «больших переменах». В круглой беседке состоялись мои первые «дебюты», в них я обрела (наивно!) веру в себя как в будущую актрису. Играла Мерчуткину и упрямую невесту в «Предложении». «Предложение» прошло у меня слабо, но Мерчуткину я изобразила с полной убежденностью, «без страха и упрека», без тени каких бы то ни было в себе сомнений. Сестра играла в мужском костюме «дачного мужа», а я пренебрежительно подавала ей реплики. Не захотела «воплощать» мужскую роль, она шокировала меня.

Аудитория относилась ко мне благосклонно, несмотря на то, что зрители — гости помещика — были людьми с самыми изысканными и требовательными вкусами. Нужно было играть интересно, чтобы сестре «докторши» дождаться от них любезных слов и искренних похвал, так я сейчас думаю. Оказывается, что и «постановщиком» чеховских миниатюр была опять-таки я. Тогда это мною не осознавалось. Как-то получалось, что, несмотря на свою застенчивость, всеми и всем в спектакле я распоряжалась властно и расторопно.

«Стихия» театра бушевала во мне, «рассудку вопреки» и вопреки полученному мной сурово пуританскому воспитанию.

Но не только дом с зимним садом, библиотекой, двадцатью четырьмя комнатами, меблированными с невиданным мной роскошным изяществом, не только парк, аллеи и узоры листьев в солнечные дни и лунные ночи, не только беседки, цветники с цветочными же вензелями и инициалами помещика остались у меня в памяти, нет, — отпечаталось в моем сознании и другое, совсем другое: пожары… пожары помещичьих хлебов!..

Огромные скирды, подожженные крестьянами, горели по два, а то и по три, четыре дня. Иногда и неделю. Деревенской ночью зарево кричало о чьей-то большой обиде, о чьем-то гневе, о чьей-то законной мести. Тогда рождалась тревога, и как она ни отбрасывалась мной, все же, не помещаясь в моем сознании, она, потолкавшись у сердца, входила в него, не считаясь с присутствием в нем огромного количества «грез и роз».

Грезы, розы, слезы не скоро уступили место большим тревогам о справедливости в устройстве жизни…

В июле 1908 года я поехала в Москву. За счастьем. Конечно, Москва не обязана встречать приветливо всех въезжающих в нее. Но такова уж доверчивость или эгоизм молодости. Молодые настойчиво ждут материнского тепла от жизни.

Долговязое, наивное и самолюбивое создание! Провинциалка! На основании одной только «веры в себя» ты осмелилась посягнуть на путешествие в Москву? За судьбой актрисы неслась ты? Да соображаешь ли, что ждет тебя в большом городе? Нет, не соображаю… И… еду!!! Еду в Москву!!!

{22} Первая ночь в дороге была устрашающа. За окнами вагона — гроза. В первый раз я видела шаровидные молнии. И в первый раз в жизни была одна. Из замкнутого круга семьи и гимназии — в огромный, незнакомый мир.

В Киеве была пересадка. До московского поезда решилась осмотреть город.

Киев меня поразил. Особенно потрясла мое воображение реклама «Треугольника» — какая огромная калоша! Движение большого города пугало. И потом я не знала, что номер пути следования трамвая помещается наверху, все смотрела на самый вагон. Не находила нужного номера, пропускала трамвай за трамваем и из-за этого чуть не опоздала на московский поезд.

Наконец Москва… Брянский вокзал. Вышла из вагона. На перроне — никого. Должна была встроить сестра — она была тогда в Москве на курсах повышения знаний врачей. Не встретила. Не получила моей телеграммы. Добираюсь кое-как до площади. Площадь шумная. Народу необыкновенно много, но до меня, конечно, никому нет никакого дела. Страшно стало. Зачем уехала из дому? Всем я чужая и никому не нужная. Что мне делать? Куда мне? Ах, ведь адрес в руке!

— Извозчик! Будьте добры на Рождественку! Носильщик, большое вам спасибо! — Куш, непропорционально большой по отношению к наличному моему капиталу, суется в руки человека в белом переднике. Извозчик тронулся, и я еду по московским улицам…

Мне жилось крайне трудно первые годы в Москве, но и как-то необыкновенно чудесно. Счастье и горечь сопровождали мои дни.

Училась я одновременно в двух учебных заведениях: на историко-филологическом факультете Высших женских курсов Герье и в драматической школе А. И. Адашева, актера Художественного театра.

В то время дочерей боялись отпускать даже на Высшие женские курсы, а… театр?! Это же содом и гоморра!

Есть ли хоть одна биография актеров прежнего времени, где бы не рассказывалось о том, как будущим лицедеям приходилось изворачиваться, дабы скрыть от родных свое поступление на сцену! Чтобы меня отпустили из дому, чтобы не беспокоить родных, а также чтобы в случае неудачи уменьшить последствия моего безумного решения пойти на сцену, я стала еще и студенткой Высших женских курсов.

Золотая медаль освободила меня от всяких хлопот при поступлении на курсы. А через несколько дней по приезде в Москву, задыхающаяся от страха и надежд, ходячий плацдарм их ожесточенных боев, я шла по тогдашней Тверской-Ямской, направляясь на экзамен в драматическую школу под руководством артиста Художественного театра Александра Ивановича Адашева.

{23} Глава вторая

Ученица драматической школы

«Труден первый шаг…»

А. С. Пушкин

Я выбрала именно эту шкоду потому, что А. И. Адашев был актером Художественного театра. О Художественном театре, вернее — о Станиславском, я помнила с того самого дня, когда впервые увидела лицо Константина Сергеевича на фотографической карточке, подаренной им моей сестре. Выехала я в Москву с твердым намерением: выдержать экзамен в Художественный театр. Я плохо была осведомлена о дне испытаний и на экзамен как предварительный, так и конкурсный опоздала.

Вместе с сестрой все же рискнула пойти в театр. Вл. И. Немирович-Данченко, нарядный и в цилиндре, вошел в вестибюль. Сестра подошла к нему, но через минуту отошла, так как отказ {24} на ее просьбу об отдельном для меня экзамене получен был ею от Владимира Ивановича незамедлительно. Не стоит говорить о моем отчаянии. Хорошо, что острое отчаяние молодости, как летний ливень и льдинки града, кратковременно.

В газетах в те дни был объявлен прием в школу А. И. Адашева. Я подала прошение и пошла экзаменоваться.

Тогда, да и сейчас («ретроспективно») не могу разобраться в том, что творилось со мной в день экзамена. В душе был ералаш.

У меня не могло быть уверенности, какую давали богатство, знатность и высокое служебное положение родителей.

К тому же перед самым экзаменом мою «декламацию» прослушала сестра: «Плохо! Из рук вон плохо!»

Страх и радость то встречались во мне, то разбегались друг от друга в противоположные стороны.

На вступительном экзамене в драматическую школу я провалилась. С треском! С треском провалился в тот же день и в тот же час и Николай Васильевич Петров, тогдашний «Кокоша». Он пробухал заупокойным басом (а от природы голос у него теноровый) «Прометея» Огарева. Я же, наоборот, промямлила едва внятно чье-то до отвращения скучное стихотворение. Начиналось оно так:

Я гас и умирал, и у моей постели,

Один с распятием, другой с косой в руках,

Два гордых ангела стояли на часах

И оба красотой нездешнею блестели.

Один из них был ангел бытия,

Другой дух тления и сумрачного гроба.

Два ангела владеть хотели мною оба

И спорили о том, кому отдамся я.

Ну можно ли было такой белибердой отстоять место на сценическом поприще? И все же А. И. Адашев принял нас обоих: и Петрова и меня.

Удивительно! Петров-то очень располагал к себе — розовый, улыбающийся, общительный. Но меня? Почему приняли меня? Может быть, потому, что собой и своим внешним оформлением я буквально ошеломила экзаменаторов. Была я после брюшного тифа — волосы еще не отросли, вместо локонов на голове моей был воздет желтый шелковый чепец с тюлевыми, как у «Пиковой дамы», уродливыми оборками. А платье на мне было со шлейфом! С длинным. Была я тонкая, но для вящей неотразимости в день экзамена надела корсет. Были такие корсеты — назывались они «ласточки». Корсет был шире меня, китовый ус на животе выпирал… При всем этом «оснащении» у меня был сильный южный акцент.

Не могу понять, как все это мог снести такой выхоленный и элегантный барин, как Александр Иванович Адашев. А он снес. {25} Он даже улыбался мне, когда я читала. За это вспоминаю его благодарно. А. И. Адашев велел мне прийти переэкзаменоваться. Я пришла. Читала на этот раз что-то другое, не помню, что именно. Меня приняли. И я стала учиться искусству драматической актрисы.

Искусству нельзя научить, ему должно научиться. Мастерство актера приобретается только лично, его не возьмешь взаймы.

Преподаватели направляют, помогают, но создать актера они в состоянии лишь при активнейшем и непременном участии самого актера в деле своего сценического утверждения.

Думаю, что между понятиями «талант» и «профпригодность» возможен знак равенства. Только слово «талант» покрасивей, но «профпригодность» — ручательство, что человек сумеет усиленно и радостно трудиться на избранном им поприще и в результате упорного труда добиться радости творческих достижений.

Люди, случайно забредшие на свет рампы, — балласт, препятствующий подъему театрального искусства в целом и каждого театра в частности. Жаль времени, усилий, которые театр затрачивает на людей, посторонних искусству.

На камне не сеют. Лишние люди вредны не только делу, но и самим себе. Очень внимательно, очень осмотрительно следует поэтому принимать в театральные институты и студии, а уж приняв, бережно воспитывать и продвигать принятых.

Как угадать творческую одаренность в экзаменующемся взволнованном существе?

Позволю себе маленькое отступление.

В 1947 году я была как-то на концерте детской музыкальной школы. Концерт состоялся в Большом зале консерватории. Со мной рядом сидел мальчик, мне показалось, лет десяти. Очень внимательно слушал он выступления своих сверстников, изредка в такт музыки покачивал головой и то сжимал в кулак, то разжимал свои тонкие пальчики. Из разговора выяснилось, что мальчик играет на скрипке.

— Давно?

— Девять.

— Как?

— Девять. Девять лет, как играю.

— Сколько же тебе сейчас?

— Четырнадцать. Хотел учиться с трех, мама не позволила. Я так на нее сердился, и мама купила мне скрипку. Игрушечную, конечно (мальчик иронически улыбнулся). Я водил смычком по струнам, то есть по веревочкам. Смычок тоже был игрушечный. Но когда мне уже исполнилось целых пять лет, тогда стали меня учить. И купили мне скрипку… настоящую.

{26} Юная конферансье огласила выступление Игоря Ойстраха — сына любимого нами всеми скрипача.

Сосед по креслам чуть-чуть присвистнул.

— Что?



Поделиться книгой:

На главную
Назад