— Иными словами, нам придется задержаться здесь.
— Ну и что? Я и не хотела отсюда никуда уезжать.
— Не хотела? — натянуто спросил он.
— Нет. Как все-таки чудесно, когда у тебя масса свободного времени. И я еще нигде не проводила его с таким удовольствием, как здесь. Мне кажется, что я могла бы навеки поселиться в этом месте.
— Праздная мечтательница, — проговорил он с улыбкой, но чувствуя в душе заметное облегчение.
Она взглянула на него с выражением таинственной скорби на лице.
— Да, я уже перестала с этим бороться. И вообще я праздная и совершенно бесполезная, никчемная женщина.
— Дженин, ничего подобного я не говорил!
— Нет, это так! — Она ухватилась за веревку и принялась раскачивать гамак. У нее были сильные, костистые пальцы с длинными ногтями, поблескивавшими ярким лаком. Как и всегда, выглядела она безупречно — сказывался результат проводимых за маленьким туалетным столиком в спальне долгих часов тщательного туалета. Эту деталь меблировки он соорудил специально для нее.
— Это ты должен был сказать мне еще несколько лет назад, — проговорила она с легким оттенком упрека в голосе. — Родерик утверждает, что женщина вообще не обязана приносить какую-то практическую пользу. По крайней мере такая женщина, как я. Он говорит, что главное предназначение женщины — служить украшением, неким декоративным убранством.
— Это он так сказал? — Лоренса отнюдь не позабавила подобная новость. — И что еще говорит твой Родерик? — Ему хотелось понять сущность той новой роли, которую сейчас играла жена.
— О, постоянно рассказывает что-нибудь о себе самом — я тебе уже говорила. О своих дуэлях и любовных похождениях. Я как-то даже высказала ему упрек, дескать, все эти амурные забавы нужны ему лишь для того, чтобы удовлетворять собственную прихоть и находить предлог, чтобы разделаться с мужьями своих любовниц. Этого он отрицать не стал.
— А на чем он дрался — на саблях или пистолетах? — спросил Лоренс, украдкой всматриваясь в ее лицо.
Она заколебалась.
— Об этом он выражался весьма туманно и точно никогда не называл вид оружия. А однажды, когда я вскользь заметила ему, что во всей истории с «дуэлями» он, похоже, не всегда вел себя по-джентльменски, он сильно рассердился и вообще несколько дней не разговаривал со мной. Потом, правда, перестал дуться и сказал, что великолепно дрался на пистолетах и в одиночку расправился с шестерыми, пока его самого не убили в битве при Йорктауне. Ему было всего двадцать семь лет, но иногда он кажется еще моложе — гораздо моложе тебя, дорогой.
— С шестерыми? И все были мужья? — сухо переспросил Лоренс. Для Дженин это была привычная, хорошо знакомая тема, разве что новый ее поворот. Ей никогда не были интересны ни чужие мужья, ни собственное положение жены: гораздо больше ее привлекало состояние романтического, нескончаемого любовного напряжения.
— Трое или четверо из них, — беззаботно произнесла она. — Но когда я спросила его, что потом случилось с дамами — ведь каждая из них после случившегося могла выйти за него замуж, — он предпочел сменить тему и принялся расточать комплименты по поводу моих бровей, прелести ресниц и молоть прочую чушь.
— Но почему? У тебя действительно прелестные брови и ресницы, — проговорил Лоренс. — Мне кажется, он просто влюбился в тебя.
— О, безумно. Без конца продумывает варианты, как бы вызвать тебя на дуэль. Ему невыносима сама мысль о том, что он не может бросить тебе в лицо перчатку.
— Но он мог бы бросить стакан, — предположил Лоренс.
— А что, неплохой вариант, — проговорила она, словно сама не ожидала с его стороны подобного остроумного решения. — Знаешь, дорогой, я предложу ему так и сделать. А ты не хочешь взглянуть, как он выглядит?
— Взглянуть, как он выглядит? — Он удивленно уставился на жену.
Дженин взяла его за руку и повела в гостиную. На мольберте у окна располагался холст, который она ни разу ему не показывала. Сейчас же, когда Дженин сняла покрывало и с улыбкой непослушного ребенка на лице повернула картину к нему, он наконец все понял.
На картине были изображены голова и плечи молодого человека с длинными белокурыми волосами, локоны которых прикрывали уши и ниспадали на широкий воротник. Узкое аристократическое лицо, изогнутые в легкой полуулыбке губы — все это вполне могло бы показаться вполне приятным, если бы не его глаза.
Глаза были темно-синими, почти черными. Казалось, они ловили, удерживали на себе взгляд Лоренса, словно отдавая ему какой-то безмолвный приказ. Эти нарисованные глаза несли в себе мрачную, темную глубину, и когда он поближе заглянул в них, то понял, что Дженин изобразила на холсте отнюдь не улыбающегося человека.
Несомненно, это была лучшая ее работа.
— Превосходно, — не удержался Лоренс, однако затем, постаравшись выглядеть как можно спокойнее, добавил: — Так вот он какой, этот мистер Родерик Джемьесон.
— Он говорит, что сходство поразительное, — на губах Дженин заплескался смех, — хотя сам он от этого отнюдь не кажется более симпатичным. Я уже сказала ему, что мне начинает надоедать его неуемное тщеславие.
— Ты могла бы попробовать написать еще одну картину, — проговорил Лоренс, тщательно подбирая слова. — Но эта и в самом деле великолепна.
— Может, и попробую, — она неожиданно накрыла холст, голос ее зазвучал ровно, как-то бесцветно. — А вообще-то мне было весело работать над ним.
В тот же вечер, когда Дженин уснула, Лоренс наконец написал ее лечащему врачу в Вашингтон:
«В этом одиноком захолустье невроз Дженин, похоже, вышел на новый виток. Все свое время она теперь проводит исключительно в мечтаниях. С помощью самодельной планшетки для спиритических сеансов ведет нескончаемые разговоры с воображаемым собеседником. Мне кажется, что она постепенно сходит с ума».
Ручка прорвала бумагу и ткнулась в лежащую под ней зеленую промокашку. Он сжег письмо на кухонной плите.
— Родерик говорит, что мне надо уйти от тебя, — сказала за завтраком Дженин, позевывая и улыбаясь мужу. — Он утверждает, что ты не понимаешь меня, не веришь ни единому моему слову о нем и вообще считаешь, что я схожу с ума. Это действительно так?
Лоренс принялся сосредоточенно размешивать кофе, не решаясь поднять на жену взгляд. Руки его подрагивали. Могла ли Дженин наблюдать, как он мучается над письмом, как потом сжигает его? Догадывается ли о его содержании?
— Вот как? И что же еще он говорит?
— О, не обращай на него внимания, он всегда все выдумывает, — она пожала плечами, потом встала и поцеловала мужа.
Весь остаток дня она была весела, остроумна, жизнерадостна и неизменно отказывалась возвращаться к разговору о Родерике Джемьесоне.
В ту ночь Лоренс проснулся и увидел, как Дженин крадучись спускается по лестнице. Он также выскользнул из кровати и спустился в гостиную, где, невидимый в темноте, остановился в дверях.
При помощи бумаги и щепы Дженин растопила камин, ставший единственным источником света в комнате. Смеясь, она разговаривала сама с собой; хрустальный стакан мирно покоился рядом с доской.
Голос у нее был очень низкий, и ему на мгновение даже показалось, что говорит кто-то другой, хотя он так и не разобрал ни единого слова. Лоренс поймал себя на мысли, что это вообще не был шепот жены, а просто шелест листвы на ветру за окном, хотя он и видел, как шевелятся ее губы, а в глазах поблескивает живое пламя, которого ему уже давно не приходилось замечать. В отличие от той притворной оживленности, которая характеризовала ее поведение на протяжении всего дня, на сей раз ей, похоже, было действительно весело.
На ней были прозрачная ночная рубашка и гармонировавший по тону просторный пеньюар с широкими рукавами и зауженный в талии, а воротник перехватывала голубая ленточка. На какое-то мгновение она со смущенным видом обхватила шею руками, словно кто-то невидимый, но стоящий рядом, попытался развязать шелковую полоску.
Потом она что-то проговорила поддразнивающим тоном и покачала головой, словно отрицая или отказываясь от чего-то.
Лоренс почувствовал, что она вот-вот встанет и побежит, а потому решил заблаговременно вернуться в постель — сердце его учащенно билось, а голову раскалывала неожиданно нахлынувшая нестерпимая боль.
Спустя несколько минут неслышно пришла Дженин — он заметил, что к ней снова вернулась былая усталость. Когда она легла, Лоренс отчетливо ощутил, до какой степени она вымоталась.
Что бы это ни было, в данном случае речь не могла идти о какой-то игре или роли — ею овладело неведомое ему чувство.
Позже, уже во сне, она несколько раз прошептала: «Беги! Беги! Беги!», после чего слабо застонала и ее голова скатилась с подушки.
На следующее утро Лоренс написал обо всем случившемся доктору и, не доверяя письмо Трисе, сам отнес его на почту.
В своем ответном послании врач предписывал ему немедленно привезти Дженин в столицу для продолжения курса лечения. Кроме того, он в довольно жесткой форме напомнил Лоренсу, что с самого начала не хотел отпускать Дженин, поскольку отнюдь не считал ее выздоровевшей. Лоренс с отчаянием просил его совета, но доктор так ничего ему и не порекомендовал, а лишь написал, чтобы они немедленно возвращались в Вашингтон.
В течение целого часа Лоренс неотрывно смотрел на свою чековую книжку — ему не надо было открывать ее, чтобы узнать, что в ней написано.
Он подошел к окну, чтобы посмотреть, где Дженин. Дом был окружен мягкой зеленой лужайкой, но жена часто предпочитала гулять на противоположном берегу реки, бродя в зарослях высокой травы. Иногда она пропадала там часами — может, в глубине этих дебрей она встречалась с Родериком Джемьесоном?
Он невольно сжал кулаки. Неужели ее вздорная забава заразила и его самого? Ведь она вела себя так, словно у нее на самом доле имелся тайный любовник.
Никогда еще жена не казалась ему такой очаровательной и прекрасной. Все ее естество словно заполняла внутренняя целостность; ей уже не докучали, как прежде, бесконечные копания в себе, самообвинения и неудовлетворенные амбиции, которые улетучивались столь же скоро, как и возникали, оставляя в душе лишь осадок горечи и поражения.
Сейчас она ступала с гордым видом, почти надменно, в ее движениях не ощущалось прежних нервных жестов, резких стартов и внезапных остановок, которые присутствовали на ранних этапах развития болезни.
Он вынул письмо доктора, намереваясь ответить на него, но тут же снова с безнадежным видом сунул его в карман, после чего приступил к работе, стараясь вытеснить из своего сознания соблазны вирджинского лета, жаркое голубое небо, аромат жимолости, а заодно и образ жены, бродящей где-то в густых зарослях леса.
Так он проработал всю вторую половину дня и, вконец вымотавшись, сел ужинать. Дженин — вся задумчивая и мечтательная — разложила еду на их изящном фарфоровом сервизе и зажгла свечи.
К своему удивлению, Лоренс заметил, что она пьет из того самого хрустального стакана, которым пользовалась при игре на доске, и почти постоянно сжимает его в своей ладони. Она почти ничего не ела, но беспрестанно пила, нежно касаясь губами хрустального края сосуда.
После напряженного дня выпитое вино стало клонить Лоренса ко сну, он чуть прикрыл веки и стал из-под них наблюдать за Дженин.
Та вернулась из кухни, принеся персики в бренди, разложила десерт в чаши из розового хрусталя — все ее движения отличались изысканностью и безмятежным спокойствием, словно она ухаживала за возлюбленным, хотя Лоренс был почти уверен в том, что мысли жены в эти мгновения были заняты совсем не им.
Ложась спать, они услышали доносившиеся из-за окна звуки начавшегося дождя; вода с металлическим позвякиванием стекала по медным желобам и мягко, нашептывающе билась об оконные рамы. Где-то вдалеке грохотал гром, мелькали проблески приближающейся грозы.
Заснула Дженин быстро и крепко, тогда как сам он был слишком измотан бесчисленными переживаниями, и потому сон никак не шел. Он ворочался с боку на бок, закуривал и снова бросал сигареты в пепельницу; потом лежал и глядел в потолок, в темноту, время от времени разряжаемую отблесками молний, и чувствуя, что совсем скоро гроза загрохочет прямо у них над головами.
Ветер усилился, ставни стали резко биться друг о друга. Раздраженный, он встал и запер их. Отвернувшись от окна, он увидел, что Дженин тоже встала и неподвижно смотрит на него.
Он ничего не сказал, даже не шелохнулся — лишь остолбенело взирал на странное выражение ее лица. Ему показалось, что во взгляде жены, устремленном прямо на него, сквозила лютая ненависть.
Резко повернувшись, она пошла вниз по лестнице и вскоре исчезла в темноте. Лоренс попытался было отыскать фонарь, но, так и не найдя его и боясь потерять Дженин из виду, на ощупь последовал за ней.
Она не обернулась, даже когда он резко и тяжело ступил на скрипящие половицы — на одну, потом на другую. Тогда до него дошло, что Дженин все еще спит.
Входная дверь была открыта. Он вышел за женой наружу и тут же задрожал, пронизываемый отчаянным ветром и стремительными потоками дождя. Шедшая впереди Дженин, казалось, совершенно не обращала внимания на непогоду. Сверкнула молния, и он увидел, как колыхались в резких порывах ветра ее волосы и края ночной рубашки.
Лоренс вспомнил про ямы и остатки старого фундамента на месте конюшен и помещений для слуг, в сторону которых сейчас и направлялась Дженин. Несмотря на сильнейший шок, который ей неминуемо предстояло пережить, он должен был во что бы то ни стало разбудить ее.
— Дженин! — закричал он, примешивая звуки собственного голоса к пронзительным завываниям ветра. — Дженин!
Она услышала собственное имя, остановилась на полпути и тут же поспешила дальше, в результате чего он мог различать лишь мелькающее вдали и ускользающее пятно ее светлой ночной рубашки.
— Постой! — требовательно прокричал он.
— Ты слишком медлишь, Родерик! — отозвалась она, после чего послышался ее возбужденный, торжествующий смех. — Поймай меня! — крикнула она с оттенком кокетства в голосе и снова бросилась вперед. — Беги! Беги! Беги! — позвала она, и ему вспомнились призывные слова, произнесенные ею во сне.
Он побежал, однако Дженин явно опережала его, уверенно и ловко избегая коварных ям. Затем она бросилась в сторону поля, и Лоренс последовал за ней, уже поняв, где находится конечный пункт ее маршрута. Дженин миновала мостик, возможно, смутно припомнив сказку, в которой говорилось, что приведения и духи не могут преодолевать водных преград.
Перебравшись на другую сторону, она снова триумфально рассмеялась. Теперь ее ничто не отделяло от густых зарослей, в которых она могла всю ночь скрываться от него. Лоренс промок до костей — как, впрочем, и она сама. Теперь наверняка подхватит воспаление легких, пронеслось в его мозгу.
— Дженин! — в отчаянии прокричал он. — Подожди меня!
— Слишком медлишь, слишком медлишь! — отозвалась женщина, но все же сделала мимолетную паузу. В небе полыхнула молния. В ее ярком свете он увидел, что Дженин, чуть приоткрыв рот, смотрит на него, в ее глазах промелькнуло некое слабое подобие зарождающегося пробуждения и узнавания. Мокрые волосы и рубашка плотно прилипли к голове и телу.
Тремя летящими прыжками Лоренс заскочил на мостик — он должен был настичь ее еще до того, как она бросится бежать дальше. Должен — он протянул к ней свою руку, но в этот момент словно чья-то злобная ладонь схватила его лодыжку; он почувствовал, что, невесомый, скользит по воздуху и в последний миг, уже приближаясь к земле, успел разглядеть в высокой густой траве просевшую и чуть покосившуюся плиту мраморного надгробия. Во всполохе новой молнии Лоренс даже разобрал буквы, проступившие на том самом месте, где он соскреб мох:
ДЖЕМЬЕ…
А затем он со всей силой ударился лбом о край каменной глыбы.
Когда на следующее утро пришла Триса, она увидела Дженин, сидящую на корточках на полу гостиной. Женщина была одета во все еще влажную ночную рубашку и тихонько напевала что-то над телом Лоренса, которое ей каким-то образом удалось дотащить до дома — его окровавленная голова покоилась у нее на коленях. В остывшем камине лежали полусгоревшие обломки шахматной доски, а на решетке валялись осколки разбитого стакана.
Когда девушка вошла, Дженин медленно подняла голову.
— Он не любил меня, — проговорила она таким хриплым голосом, что Триса едва поняла ее. — Я всегда была ему абсолютно безразлична. Как и все остальные женщины. Ему просто хотелось убивать. Убивать!
Это была в ее жизни последняя осмысленная фраза.
Энтони Бёрджес
Фисгармония
В нашем новом (и очень маленьком) доме не нашлось места для пианино, хотя мои пальцы прямо-таки зудели от желания прикоснуться к клавишам.
— А почему бы тебе не взять какую-нибудь доску, — предложила жена, — обточить ее, чтобы она стала гладкой, а потом нарисовать на ней черные и белые клавиши? Тогда ты сможешь репетировать…
Ну да, конечно, можно и порепетировать, вот только кому нужна такая репетиция? Сидеть, играть себе и дожидаться, когда у нас наконец появится пианино?
Места действительно было маловато. Дом оказался очень маленьким, ну просто удушающе крохотным, но другого мы не нашли. Да и позволить себе не могли. Разумеется, и для пианино в нем нашлось бы место, если бы нас со всех сторон не зажимала вся эта тещина мебель и ее бесчисленные безделушки. Стоит мне пройти по дому, как отовсюду раздается перезвон неисчислимых фарфоровых собачек.
— Выкинь что-нибудь из этого, — посоветовал я жене. — Или продай. Тогда у нас появятся деньги на подержанное пианино. Да и в доме попросторнее будет.
Как выяснилось, слова мои были восприняты чуть ли не как богохульство. Продать бесценные вещи, которые принадлежали ее милой и дорогой матушке?! Ну как я могу быть таким бессердечным?
Но как-то однажды, когда жена была на работе (мне самому работать не разрешают, поскольку считается, что у меня неуравновешенная психика. Как сказали доктора, со мной что-то не в порядке, хотя они и не пояснили, что именно), так вот, когда жена была на работе, я взял большое блюдо — здоровенное фарфоровое блюдо, украшенное по краям фарфоровыми поросятами, поставил на него несколько фарфоровых собачек, эбенового слоника или, не знаю, что это там было, прибавил кое-что из севрского фарфора, сложил все это в просторную сумку и вместе со всем этим хозяйством сел на автобус, идущий в Чиппинг. Я знал, что там находится довольно грязный антикварный магазин — настолько замызганный, что ни одному уважающему себя американскому туристу (а все американские туристы отличаются очень высоким самоуважением) никогда не взбрело бы в голову переступить его порог. Наверное, именно поэтому мне никогда не доводилось видеть, чтобы кто-то когда-либо в него заходил. Но в тот серый, мерзкий день я все же вошел в этот магазин, где мне в нос сразу же ударил характерный затхлый запах старых вещей.
Я сразу обратил внимание на то, что ничего стоящего или красивого в магазине не имелось: портрет какого-то деятеля в позолоченной раме, громадная гравюра неизвестного автора, изображающая закованного в колодки громилу и смазливую девку-служанку, явно намеревающуюся громилу освободить и потому выкрадывающую ключи у храпящего толстобрюхого церковного сторожа; пара подносов, отвратительной расцветки викторианская ваза, экземпляры «Иллюстрированной истории Англии», поломанные кузнечные мехи, потускневший бронзовый каминный экран, масса всякого трухлявого, полусгнившего корабельного хлама времен прошлого века и прочее малопривлекательное барахло.
Откуда-то сбоку, из похожей на конуру каморки, вышел владелец магазина, шаркавший ногами по полу и сам чем-то смахивавший на живущее в подобной конуре животное. Одетый в грязный жилет, он жевал хлеб, был небрит и настолько близорук, что вынужден был вплотную подойти ко мне, словно мы выступали на телевидении и готовились выступить в долгой совместной сцене.
— Вот, — сказал я, открывая сумку.
Он что-то проворчал и принялся перебирать вещи руками, поднося их близко к лицу и словно пытаясь определить, сколько могут стоить «эти подделки». Потом громко рыгнул на фарфоровую свинку, наполнив крохотное помещение несвежим запахом своих внутренностей, и сказал:
— Денег заплатить не смогу, потому что у меня нет денег. Ни в кассе, ни в карманах — нигде ни черта нет. Хотя не так уж много все это и стоит.
— Постойте-ка, — возразил я. — Вот хотя бы этот севрский фарфор…
Антиквар поднес к лицу обеденное блюдо, словно желая слизнуть с него остатки подливки.
— Можете взять взамен что-нибудь из товара. Все, что душе угодно, но только чтобы на ту же сумму. Я-то знаю, сколько это стоит.