Анри в берете
Меня везли из Саратовского областного суда. Почему-то одного, мы некоторое время стояли на перекрёстке, ожидая машины сопровождения ДПС. Мне по рангу полагалось как судимому за государственные преступления две машины сопровождения. Было 3 февраля 2003 года.
Я сидел в «стакане», это железный такой ящик внутри милицейской «Газели». Ящик, предназначенный для перевозки таких, как я. Четыре, что ли, или пять круглых отверстий для воздуха диаметром 20 мм. Предыдущей ночью умерла моя жена Наташа. Её нашли в постели мёртвую в Москве.
В голове моей тихонько звучала песня «Под небом голубым есть город золотой». Авторы – Хвост и Анри Волохонский. Песню эту одно время монопольно пел Гребенщиков, приучив всех к тому, что это его песня.
Хотя я, слышавший «Под небом голубым» множество раз от Лёши Хвостенко ещё в далёкие 60-е годы, знал, что это их песня, его и Анри, в то время как Хвост обосновался в Париже, Анри обосновался в Израиле.
И вот сижу я тихо, мышью в моём «стакане», гулко во тьме корпуса «Газели» переговариваются милиционеры о своём, то затухая, то разражаясь хохотом.
Мелодия вытекала из меня тоненькой струйкой и попискивала, и стало мне чудесно как хорошо.
Все спокойные тайны мира приникли к моим вискам и к моим ногам.
Покойной Наташе только такая мелодия и подобала. Потому что она ведь была неземная мистическая кукла, а не та неуклюжая пьяная красавица, прожившая со мной многие годы… сбивавшая ноги в синяки. Мелодия и гарцующие средневековой красоты слова только и выражали её уход в тот город золотой.
В обычные времена я воспринимал Наташу как пьяную красавицу, прибившуюся ко мне в Лос-Анжелесе, но бывали и необычные периоды, когда я её только как неземную куклу и воспринимал. Из города золотого. Гуляющую с животными невиданной красы.
Потом я тихо загудел, после того как ультразвуково пропищал мелодию. А менты там по-своему ссорились, как римские легионеры у подножия креста Христова…
Сказать, что менты меня раздражали своей грубостью, я не мог. Они с их грубостью вписывались римскими легионерами в гармоничную историю Наташи и Христа.
Потом слышно стало, как прифыркали автомобили ДПС. Были ночные реплики «моих» ментов с прибывшими, и мы уютно отправились в путь «домой», в тюрьму на улицу Катукова, и я допевал мелодию.
В тюрьме ночью было красиво, строго и изысканно. Лица охранников были глубоки и серьёзны. Особенно внушали уважение глазные впадины. Исполнены значения были и лица немногих заключённых, которых так же, как и меня, только что доставили и вели или ещё не увели.
Поэтому когда я узнал, что 8 апреля 2017 в Израиле умер Анри Волохонский, я вздрогнул. Человек в необычном берете, широкий и длинный берет этот спадал с Анри, возможно, это был баскский берет, только и мог написать такую песню. И умереть в Израиле в 82 года, на 82-м году жизни, возможно, он шёл к Стене Плача, бородатый старик в берете и с кольцом в ухе.
Я увидел Волохонского уже в Париже, у Хвоста, на улице Goutte d'Or, в арабском квартале, где Хвост тогда жил.
Прощайте, Анри, сказал я в апреле 2017-го, я был уверен, что и Анри отправился в город золотой, где уже с февраля 2003-го находится Наташа.
Когда я узнал, что Анри умер, упал в своём Израиле, и с него спал берет, и тряхнуло серьгу в ухе, я жил в это время в центре Москвы и вышел на террасу, где ожидала переместиться в весну небольшая липовая роща.
Под мелодию наклоняются к лютням средневековые тела средневековых юношей и девушек. Всё происходит грациозно, и мы не старики, и нежно звучат наши арфы…
Какое красивое имя – Анри! В сущности, это не английское Генри, но цвета бордо средневековое имя, его давали лучшим…
Три Евтушенки
Было несколько Евтушенок.
Один в 1973 году, я был у него на даче в Переделкино, ездил искать защиты от нависшего тогда надо мной КГБ. От того Евтушенки мало что помню, разве что дорогу в Переделкино на метро и электричке и что тогда я прошёл через кладбище, где на могиле Бориса Пастернака сидели пьяные СМОГисты. Что-то они мне язвительное бросили, а я – им. Я отказывался сидеть на могиле Пастернака, они меня осуждали за это. Кажется, я послал их на х…
Евтушенко мне в помощи отказал. Тогда он был молодой, наглый и спортивно одетый, помню.
Что-то он мне несправедливое сказал, что-то ко мне не относящееся. Первого этого Евтушенко помню очень смутно. Больше помню свою жену Елену в парике, слушающую меня, рассказывающего о встрече. Она была в лилового цвета джинсах и блузке в цветочек. Парик русый и круто завитой.
Через шесть лет он вошёл в двери «миллионерского домика» на 6, Sutton Square в Нью-Йорк Сити как гость моего босса Питера Спрэга, это был второй Евтушенко. Он потом запечатлел меня в поэме «Мама и нейтронная бомба». Я работал у Питера хаузкипером. Мои читатели знают эту мою историю из «Истории его слуги».
Евтушенко этого второго, номер два, поместили на третьем этаже в гостевой комнате. Моя комната хаузкипера была также на третьем, но в другом углу. Дом был, что называется, городской brownstone, соседствующий стенами с другими домами мультимиллионеров на Sutton Square.
Дом был старый, в нём ходил даже лифт, который я лично боялся «брать» из опасения застрять в нём, он тоже был старый.
Помню сцену, когда Евтушенко, откуда-то вернувшись с улицы, бежит вверх по истёртому нашему оранжевому «макету» лестницы, перескакивая через ступени, бежит во всю силу длинных ног и кричит: «Эдик! Эдик! Где ты?»
В этот момент из своей хозяйской комнаты появляется мой босс Питер и кричит в свою очередь в приближающуюся фигуру русского поэта: «Jienia!»
Но Jienia, не обращая внимания на босса, бросается ко мне, я вышел на шум и стою на той же площадке лестницы. «Эдик, я прочёл, я прочёл твою книгу: это вопль!»
Помню растерянное лицо моего босса, привыкшего быть центром внимания, первым и единственным, потерявшим вдруг эту свою единственность. Единственный в этот момент это я – его хаузкипер, в сущности, его слуга. Лицо Питера было злым и растерянным.
Евтушенко наговорили, успели наговорить русские, с которыми он не преминул пообщаться уже в Нью-Йорке, что Лимонов написал книгу. И какую!
Потому Евтушенко-2 попросил у меня рукопись в первый же вечер. И я дал ему эту мою ужасную книгу, мой первый роман, в тайной надежде, что, может быть, он с ней что-то сделает, поместит её где-то. В России ли? Думаю, нет, я не был так наивен.
Евтушенко-2 позволил всё же допустить к себе человек так восемь или десять русских. Однажды они все сидели у меня в гостиной на втором этаже (часть гостиной выдавалась в чужой brown-stone соседей и потому была очень длинной). Они сидели. Помню, был Шемякин, приведший с собой трансвестита-девку, была моя бывшая жена, был, по-моему, убитый впоследствии писатель (и бандит) Юрий Брохин, ещё люди, которых я уж не помню. Возможно, они заявят когда-нибудь о своём участии, если выживут. Это точно был 1979 год, а время, кажется, не то лето, не то осень.
Третий Евтушенко.
Это уже был Париж и год, возможно, 1983-й, что ли. Он позвонил и назначил мне встречу в кабаре «Распутин», где пела моя жена.
Я сказал, что не могу туда прийти, потому что обещал Наташе там, где она поёт, не появляться. Он сказал, что он это уладит, «поговорит с Наташей». Я сказал ему, что «поговорить с Наташей» невозможно.
– Приходи, Эдик! Обещаю, что всё улажу. Нас тут целый театр приехал. «Юнону и Авось» ставят. И Захаров приехал, и Караченцев здесь. И… тут он назвал со значением фамилию актрисы, я эту фамилию, каюсь, не запомнил.
В назначенное время я всё же явился в кабаре «Распутин», где я доселе даже ни разу не был. Слава Богу, меня там взял под опеку метрдотель Владимир русского происхождения. Потому что самого Евтушенко не было, но были все перечисленные им приехавшие из России лица – и режиссёр Захаров, и актёр Караченцев, тогда ещё здоровый и неувечный, и молодая актриса, о которой упоминал со значением Евтушенко. Пришла и моя Наташа Медведева, на удивление, в этот вечер спокойная, по-ночному накрашенная, в большой цыганской юбке и с шалью. А Евтушенко, сказал мне метрдотель Владимир, поехал с мадам Мартини в «Шахерезаду».
Мадам Мартини унаследовала от своего мужа-ливанца все эти кабаре, и «Распутин», и «Шахерезаду», ему принадлежал даже «Мулен Руж».
Приехал он поздно, обнял меня каким-то ненормально жеманным образом, на мгновение отстранил меня за плечи, чтобы посмотреть мне в лицо (при этом косил глазами на Захарова, Караченцева и актрису). «Эдик написал гениальную книгу!» – заявил он всем собравшимся, в том числе и мадам Мартини, оказавшейся где-то в заднем ряду. «Дай нам шампанского, Лена!» – крикнул он Мартини, и та послушно приказала дать русским шампанское.
Я почти тотчас ушёл, поскольку обнаружилось, что исчезла моя жена. Она должна была петь, был её выход, в полутьме сидел и ждал её зал, но её не было.
Вернувшись в Россию, я уже с ним не сталкивался. Он был депутатом, потом не был депутатом. Потом уехал в Америку, образовалась русская, из эмигрантской семьи, Маша, и он осел в городе, где вроде был скорее колледж, чем университет.
Хрена лысого он там в американском городке Талса делал, что можно делать в Талса, штат Оклахома, чьё название близко к слову «охламон» – охламона, штат Охламона! Я не знаю, вставая, ходил длинными ногами по полям штата Оклахома, как гигантский кузнечик, гигантская поджарая особь саранчи.
Можно отметить в нём заурядную банальность мысли. И поведения. Такой совсем простой человек, с простыми мыслями, никогда ничего оригинального. Всё в норме. За всё хорошее. Колокольный звон в Бухенвальде, учёный, сверстник Галилея был Галилея не глупее, эстрадная поэзия, трескотня обыденных фраз.
Где-то в 2010-м, что ли, году обнаружили у него рак. Сделали операцию. Пришлось ампутировать длинную ногу. Но через годы всё же случился рецидив, и дефектные клетки свели его всё же в могилу. Случилось это в день дурака – 1 апреля 2017 года. Символично, что в день дурака его водянистые серо-голубые глаза были глазами дурака.
У Евтушенко было обыденное мышление. Его сборники стихов до ужаса банальны.
Рак четвёртой степени свалил его. Я написал, узнав, что он умер, грубые слова с грубыми рифмами:
«Оклахома как саркома / Талса как уссался…»
Прости, Господи!
Вспоминаются все его кепочки. Иностранные, лёгкие, то в клетку, то пёстрых цветов. И павлиньи пиджаки и рубашки. Умер на 85-м году. Ушёл последний из их команды: Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина. Все не бог весть какие таланты.
Вообще-то он был никчёмный. Только плохо современная ему Россия 60-х годов могла выдвинуть и его – плоского и банального, и его товарищей как литературу России. Они были слабаками: мягкий живот, пышное самовосхваление, духовный уровень ниже плинтуса. Начисто отсутствовало мистическое измерение. Отсюда все эти скворчёнки, последние троллейбусы и бухенвальдские набаты. Хотят ли русские войны…
Хочется закричать: хотят, ещё как, победоносной войны!
А его русские войны не хотели.
Мама Николая Николаевича
Я даже и не знаю, как её звали, маму моего друга Николая Николаевича.
Обычно приезжая к Николаю Николаевичу в Строгино на обед, маму его никогда и не видел. Она лежала или сидела себе в её комнате, выходящей балконом в совсем иную сторону дома, чем вся квартира (кухня, гостиная, комната Николая Николаевича). Я представлял её обезножевшей инвалидкой, лежащей бледной под одеялом, положив сине-венозные руки поверх одеяла.
Я и не слышал её никаких-либо восклицаний, призывов к Николаю Николаевичу подойти к ней, поднести ей что-либо. Разве что только он сам несколько раз отрывался от нашего застолья и выходил о чём-то спросить мать, но за дальностью расстояния и ввиду того, что коридор к комнате матери шёл буквой Г, я ничего и не слышал, кроме того, что раздавался бубнёж.
Тут необходимо остановиться на моих визитах к Николаю, растянувшихся от времени, когда я вышел из тюрьмы, а это 2003 год, до сего времени, то есть до весны 2018 года, пятнадцать лет это вам не хухры-мухры (что такое хухры-мухры, я понятия не имею, унаследовал из отцовско-материнского запаса).
Так вот, визиты к Николаю Николаевичу. Мы с ним сдружились. У него была галерея, а у галереи не было помещения, но он обычно снимал на выставках площади и стены, где вывешивал картины художников, к которым благоволил. Когда эта практика по объективным причинам закончилась, я стал периодически приезжать к нему, и возник ритуал наших обедов.
Всё делается серьёзно. Николай Николаевич делает то ли цветную капусту, то ли, скажем, картошку с грибами, вокруг стоят огурчики-помидорчики, кавказские капусты и аджики, горит свеча, холодная водка.
Я привожу всегда одно и то же: куру гриль, купленную в большом их магазине «Первый», бутылку красного вина, виноград либо торт. И мы сидим, обедаем, сопровождая обед разговорами как о вещах обыденных, земных, так и о вещах необыденных, о палеонтологии, библеистике, геологии, древностях, окаменелостях и о параллельных мирах.
В молодости Николай Николаевич немало потаскался по археологическим экспедициям, и его квартира уставлена окаменелостями, старыми книгами, стены увешаны фотографиями его дворянских предков, выглядит как жилище шамана или прорицателя.
Так вот, однажды мы сидим, обедая и беседуя, раздался звонок в дверь.
«Это мама», – спокойно объяснил звонок Николай Николаевич и пошёл к входной двери.
Вошла хрупкая пожилая женщина в горчичного цвета пальто и шляпке, похожей на берет, на мгновение остановилась у широко открытых дверей гостиной, сказала «добрый вечер», возможно, ещё «приятного аппетита» (впрочем, я не уверен в приятном аппетите) и лёгкой походкой углубилась в букву Г коридора, ведущего к её комнате.
«Захотелось ей со старушками посидеть у подъезда, подышать», – объяснил Николай Николаевич и сел к столу. «Так… так…» – начал я, но не сумел сформулировать своё изумление. Я хотел сказать, что считал его мать совершенно прикованной к постели, оказалось, нет.
Лето мать Николая Николаевича проводила у младшего сына, у брата Николая Николаевича, а зимой переселялась в Строгино к старшему.
Когда она появилась чудным видением легконогой дамы в горчичном пальто, ей уже было лет девяносто.
Через некоторое время после этого появления Николай Николаевич как-то пожаловался мне, что мать становится все более капризной.
Потом у Николая Николаевича нашли рак крови. Долгая и изнурительная попытка вылечить его закончилась успехом. Но, видимо, испытаний, выпавших на его долю, было судьбе недостаточно. Избавившись от рака (ему кололи стволовые клетки, и стоило избавление страшно дорого, что-то свыше четырёх тысяч рублей ежемесячно), Николай Николаевич подвергся ещё более серьёзному сердечному удару, да такой силы, что сердце ему разорвал в клочья. Только 25 % сердца функционировало.
«Вы живы? Как вам это удаётся? – спросила его циничная докторша-профессорша. – По всему вы должны были умереть». Ему предложили операцию на открытом сердце, предупредив, что шансов у него немного – 50 % на то, что выживет. Ну и столько же на то, что умрёт.
Когда сделали операцию, он выжил. Только шансов у него оказалось ещё меньше, чем ему обещали. Из трёх пациентов в палате, где его готовили к операции, выжил только он. Один получил кровоизлияние во время операции, ещё один умер после операции от осложнений.
В это время ему стало тяжелее обслуживать мать, ведь он готовил ей обеды, и когда её (чуть раньше, чем его инфаркт) постиг инсульт, он стал заново учить её разговаривать. Оказалось, такое возможно.
Я сказал ему тогда (мы обедали, не желая смириться с невзгодами, обрушившимися на него), я сказал ему: «Слушай, тебе нужно пристроить мать в хороший дом для пожилых людей, ты же не железный, ты сам столько перенёс».
Он попытался возражать, сказал, что не отдаст мать в старческий дом. Что если уж некогда он порвал с женой, не желавшей жить в одном доме с его матерью, то теперь…
«Ну и умрёшь сам. Ты перенёс две тяжелейшие болезни. Найди ей хорошее место, там у неё будет компания, будет с кем поговорить. Думаешь, ей удобно тут с тобой лежать, у тебя?»
Он послушался меня. Я полагаю, он считает меня мудрым человеком. Мать его умерла совсем недавно, чуть не дожив до 100 лет. Ей было 99 с хвостиком из пяти месяцев. В доме для старых художников, куда Николай Николаевич её устроил, старая дама оказалась старшей, её все любили и почитали.
Поразительно, что после смерти, забирая её вещи, Николай Николаевич обнаружил на её ночном столике необорванный отрывной календарь. Тот день, когда она умерла, старая дама загодя отметила тем, что завернула вдвое листок календаря.
Джемаль
«Сегодня ночью милостью Всевышнего Гейдар Джемаль закончил свой земной путь». Группа Джемаля «ВКонтакте».
В ночь на 5 декабря 2016 года умер философ и богослов Гейдар Джемаль. 69 лет. «Болел тяжело и долго».
Был председателем Исламского комитета России. Из кого состоял комитет, мне сказать трудно. Я не встретил ни единого члена комитета, знал только его – председателя. Был ли комитет? Возможно, и не было.
В его квартире (одной из), так случилось, я бывал не раз. Наша бывшая девочка нацбол Таня Тарасова, она же Дорисон, набирала мне мои книги там, в квартире Джемаля, переулок назывался Мансуровский. Мансур – мусульманское имя, возможно, Мансуром звали одного из эмиров, последователей пророка Мохаммеда. Ну не для Гейдара же Джемаля назвали переулок Мансуровским? Поселился он там, потому что выбрал мусульманский переулок?
Где я его впервые увидел, я уж и не помню. Помню, что было лето и поверх синих джинсов у него наплывала на джинсы белая тонкая рубаха без воротника. На босых ногах сандалии, на голове – шапочка, по-моему, чёрная, мусульманского философа. Щекастый и животастый такой себе степенный эфенди.
Согласно моим воспоминаниям, то лето, возможно, следовало апрелю 1998 года, когда наши пути с Дугиным разошлись. Я, зная, что ещё ранее разошлись пути Дугина и Джемаля, из вредности решил сойтись поближе с Джемалем, возможно, чтобы насолить Дугину?
Они были бывшие друзья. Согласно воспоминаниям Дугина, оба они принадлежали когда-то к васильевскому обществу «Память». В случае Дугина эта принадлежность вызывает некоторые сомнения. Пик деятельности общества «Память» приходится где-то на 1988 год, а Дугин родился в 1962-м, следовательно, получается, что он пристал к «памятникам» в 16 лет. Рановато даже для исключительно раннего Дугина. Что касается Джемаля, то сын русской женщины и азербайджанского художника, он родился в 1943-м, и в период возвышения «памятников» ему было уже 45 лет, так что тут всё в ажуре, всё сходится.
Полагаю, что в 1988-м исламский радикализм Джемаля ещё только наклёвывался, потому ничего такого уж удивительного в участии мусульманского радикала в обществе русских националистов не было. Он ещё не был мусульманским радикалом? Интеллектуалы: дети пёстрых родителей (отец Дугина был тогда полковником КГБ) – оба влились в «Память» ненадолго, впоследствии Дим Димыч, как звали актёра Васильева, быстро изгнал их одного за другим, чтоб не бунтовали его молодёжь и не оспаривали самого Дим Димыча.
В одну из последних моих перед арестом встреч с Джемалем, помню, я пришёл к нему на Мансуровский. Там присутствовал (тогда он был главредом «НГ-религии») Шевченко, а потом появилась парочка чеченских полевых командиров. И полевые командиры, так мне показалось, были иронически настроены по отношению к Джемалю. Они не оспаривали его исламскую эрудицию, ещё чего, но, будучи практиками воинствующего ислама, всё же не могли не относиться несерьёзно к исламскому учёному.
Я уже душой был в восстании, которое организовал на границе с Казахстаном, я искал поддержки, денег, может быть, на моё восстание. Я пришёл на эту встречу исполненный надежд, но ушёл злой и на прощанье обозвал их болтунами.
Через несколько лет после выхода на свободу из лагеря я пошёл на его лекцию в МГУ. Оказалось, за эти годы, пока я был в тюрьме, он успел стать популярным у молодёжи философом. Вышла его книга «Революция Пророков». Лекция мне понравилась. Он говорил о том, о чём обычно не говорят, о категориях великих и возвышенных. И молодёжи его категории льстили. Я, впрочем, заметил, что и лекция, и само видение мира у Джемаля мутное, нечёткое, предположительное, сослагательное.
В то время в Национал-большевистской партии на какое-то время модным стал ислам, и несколько наших мальчиков и девочек сделались мусульманами. Встреча с Джемалем в кафе позади радиальной станции «Парк Культуры» вызвала у меня неприязнь. Он представил мне свою модель России, где борются не на жизнь, а на смерть ФСБ и ГРУ, и я счёл его тихо помешанным сторонником теории заговоров. И отодвинулся от него на некоторое время, потому что не видел Россию полем битвы между КГБ и ГРУ.
Ещё одно сближение, вот не помню, куда его поместить хронологически, это когда он навязался ехать со мной в Казань. Возможно, это я навязался ехать с ним в Казань, и такое толкование тоже допустимо.
Во всяком случае на вокзале нас встречали мои люди – свежепоявившееся отделение партии во главе с Павлом Зарифуллиным.
У Павла в просторной четырёхкомнатной квартире мы и остановились. Помню, что были аквариумы и очень крупные в каждой комнате, в аквариумах плавали крупные рыбы.
Ещё помню стол, на котором жареная рыба соседствовала со свининой, морем свинины, от которой Гейдар отворачивался и отодвигался. Выяснилось, что папа Зарифуллина был светский татарин, мама, кажется, еврейка.
Гейдар быстро там установил мусульманские порядки, на стол больше свинину не ставили. Из солидарности с Джемалем я тоже отказался от свинины на время этого путешествия.