– Не стоит… – уклончиво сказал он, – это одна из рискованных страниц моей жизни. Я находился на краю пропасти!…
– Но, Женька… Но мы же заключили…
–
Мы помолчали в трескучем щебете воробьев.
– Значит, не пойдем сегодня на «Воробьевку»?
– Сегодня не придется… – озабоченно сказал он, и его тощее, угловатое лицо стало строгим, как на геометрии у доски. – Свиданье у меня, с одной особой…
– У тебя свиданье?! – воскликнул я.
– Ну да… с одной особой! Что же тут удивительного?!. В его тоне слышалось торжество, и меня уколола ревность.
– С какой… особой? – спросил я его с укором.
– Разумеется, с
– С…
Это слово звучало во мне соблазном, нежностью Зинаиды, лаской. Вспомнилось – «Мика, Мика!…» – «ах, как бы я вас расцеловала, ми-лый!».
– Ну… может быть, я влюбился… – нерешительно выговорил Женька, словно и его смутило, и его тонкий и длинный нос – признак мужества, по его словам, – вытянулся еще больше.
– Ты врешь, Женька?… – недоверчиво сказал я.
– Что же, по-твоему… не могу я влюбиться?
– Ты… влюбился?! – воскликнул я, только сейчас заметив, что его хохолок в помаде, и стало ясно, что Женька действительно влюбился.
И меня охватило радостью, родившеюся во мне сегодня: да ведь и я влюбился! Эта радость сияла на синем небе, на подоконнике, в хрустале, на весенних подснежниках, в радужном озарении на книге. Звенела во мне:
– В кого… Женька?
– Ты ее не знаешь… – мечтательно сказал он в окно. – Скоро притащу карточку, увидишь!
– Но как же теперь… что же ты будешь делать?…
– Что делать… – как будто смутился Женька, – ухаживать! Будем прогуливаться, сближаться… как всегда делается! Сперва – общие разговоры, чтобы узнать друг друга, а потом… как-то получится! Жениться, понятно, я не буду, связывать себя! Македонов говорит – смелей! Написал письмо. С женщинами надо решительно…
И он взглянул на меня, словно искал поддержки.
– Женька, милый… – предостерег я его, – а если из гимназии выгонят? Помнишь, в прошлом году… Я напомнил про пятиклассника Смирнова, как мать одной гимназистки показала инспектору записку, и Смирнова посадили на воскресенье. Но Смирнов был любимчик, а Женьку выгонят!
– Плевать, в юнкерское уеду.
–
–
– Акушерка?! – воскликнул я.
Это меня страшно поразило: акушерка! У нас была знакомая акушерка, стриженая, вертлявая старушка с саквояжем, пропахнувшая насквозь карболкой. Она закидывала ногу за ногу, сосала тонкие папироски и все черкалась, и у нас в доме говорили, что все эти акушерки – «сущие-то оторвы».
– Ну да, акушерка… – нерешительно сказал Женька – Но… они же по таким делам! – объяснил я в смущении, представляя себе старушку, – и воняют всегда карболкой!…
– Ну что ты понимаешь! – сказал Женька презрительно. –
– Значит,
– Краса-вица, как античная Венера… все формы, поражающие глаза, дивные волосы… самая настоящая бельфам! Раз уже провожал! Поговорили, вообще… о развитии…! Очень интересовалась моим развитием, советовала прочитать этого… как его?… – Шпильгагена! Взял вчера «Один в поле не воин», – чушь. Скажу, что читал.
– Хорошо, но как же ты так… Как же вы познакомились? Ведь стыдно как-то…
– Чепуха. Сначала переглядывались, потом проводил от всенощной до крыльца и прямо отрекомендовался: «позвольте с вами познакомиться!» Вот и все.
– Так, сразу?! А
– Сразу обернулась и… Женщины любят, когда решительно. Немножко удивилась… «Ах, это вы? Как вы меня испугали!» Вот ей – Богу! И засмеялась… Поражающие глаза!
– Так просто, сразу?! – не верил я.
– С акушерками всегда легко себя чувствуешь! – хвастливо говорил Женька, примасливая хохол и вытирая руку о коленку. – Македонов говорит… все акушерки очень легко смотрят на физиологические сношения, для них естественно! Прошлись к Нескучному, поговорили про Шпильгагена… Оказалась ужасно развитая, массу читала.
–
– Двадцать лет так… Недавно только акушерские курсы кончила. Уж не девица, видно!
– Почему видно?
– Сразу видно! По глазам. Сразу дала понять, глазами. – Как, глазами?!. – выпытывал я смущенно.
– Да это же сразу видно! Если движения
– А как же у вас… дальше?
– Дальше… увлекать надо! Попросил карточку и локон, обещала притащить. Синеватое пенсне носит, для красоты!
– Неужели и локон даже, так сразу?! Этого не бывает никогда, чтобы сразу…
– Зависит, как приступить! Надо знать психологию. Женщины любят, когда настойчиво! Наполеон всегда говорил: «Идешь к женщине – бери хлыст и розу!»
– Но ты же сам говорил, что Наполеон относился с презрением?…
– Это-то и выходит – презрение! Смотрел, как на… красивое мясо! Хлыст!… И я ей прямо: «Влюблен безумно и хочу ваш локон!» Сразу и пошло. Пожал руку – даже затрясла.
– Ты
– Понятно, мертвой хваткой! Вот так…
Он так мне стиснул, что я зашипел от боли.
– Так и просияла! Женщины любят в мужчине силу. И сказала: «Боже, какой вы сильный!» Ясно, физиология… А когда попросил локон… – чудесные волосы, как шелк!… – так взглянула необыкновенно…! Сказала: «Боже, какой же вы романтист!»
– Такого слова нет «романтист!» Романист?
– Отлично помню, что «романтист!» Романист – это который романы пишет, а…
– Надо сказать – романтик! А не романтист!… Не понимаю, какое у ней развитие, если… романтист?!.
– А – гимна-зист?! Можно как угодно… Главное, замечательно красива, и все движения… Здорово в нее врезался!… Македонов говорит… пожалуй, клюнет! Пожалуй, может начаться…
– Значит, ты будешь, Женька… семейной жизнью, с
– Не семейная жизнь, а просто…
Он прошелся по комнате, в волнении потирая руки, задумчиво посмотрел в окно, на воробьев, прыгавших и оравших в тополе, и, что-то решив, сказал:
– «А компас показывал на Север!»
Взглянул на истертые серебряные часики с ключиком, от отца, – и тревожно сказал: пора! Я понял, что у него свиданье, и сердце мое заныло ревностью.
– Теперь ты, пожалуй… и заходить не будешь! – сказал я в тополь, удерживая губы.
– Нет, почему же… – сказал он неопределенно, разглядывая себя в зеркальце, – все-таки буду заходить…
Он так раздувал шею, выпячивая кадык и так втискивал в плечи голову, что набежали под щеки складки и лицо стало – «как у полковника». Бросив рассеянно-небрежно: – «ну как, ничего морда?» – он даже не простился, а сказал только, что вечерком, может быть, забежит.
V
Эта история меня страшно взволновала.
Еще совсем недавно Женька доказывал, что если хочешь сделаться знаменитым – великим путешественником или полководцем, – надо вести самый что ни на есть суровый образ жизни и отнюдь не связываться с бабьем, а то – пропало! И приводил в пример Александра Македонского, Наполеона и Тараса Бульбу, которые никогда не предавались «изнеживающим наслаждениям» и сохранили великую силу духа. У запорожцев ни одна женщина не смела переступить за черту лагеря, а то – смерть! Александр Македонский умер даже бездетным, и на вопрос – кому же царство? – сурово сказал: «достойнейшему»! Подражая героям, Женька избегал даже разговоров с дамами и принимал неприступный вид. И вот – влюбился!
Очевидно,
И
– Не плачь, гармонистом будешь! Вытрезвится в части, будете песни играть ходить! А с мясником она не уйдет, же-на-тый!
– Н-нет, прошла тройская жизнь! – рыдал Максимка, стуча кулаком в порог. – Пряники ели сладкие… привыкла она к роскошной жизни! Шабаш!… Погребите меня с ней вместе… на высокой горе, в цветах!
– У Баскакова не зароешь! – смеялись люди.
А наутро нашли Максимку в сарае, на сахарной бечевке.
– Пропал через любовь! – сказал мне Гришка. – Не дай Бог с язвой с такой связаться. Вредная, дьявол, троих купцов заиграла!
Это воспоминание усилило мои опасения за Женьку: погибнет через любовь!.
Я размышлял об этом, когда Паша пришла убирать комнату. Приход ее очень меня встревожил. Я из-под локтя следил за ней, как она изгибалась, выметая под стульями, ловко переставляя ноги. Она уже приоделась и стала интересней. От разгоревшегося с работы лица ее, от гофреного нагрудничка, от русой ее головки с голубым бантиком и от высоких черных чулок из-под прихваченной пажом юбки шло на меня ласкающее, радостное очарование. Я смущенно следил за ней, и лаской во мне звучало
Скажу, что за подснежники это я! Поэты всегда подносят и пишут – «К ней»… Или только таинственную букву и звездочки? «Тебе, прекрасная из Муз!» Если ее одеть в тунику и обвить цветами, она будет похожа на богиню весны Флору.
Я вспоминал – «физиологические отношения», «берет женщину, как добычу», – смотрел на Пашу, и мысли дразнили меня соблазном. А вдруг она придет ночью, с распущенными волосами? Я стыдливо закрылся локтем. «Господи, я грешу! Кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с ней в сердце своем! Я прелюбодействую… Но я же слабый, грешный… Но для чего же тогда… красивые женщины? Мне уже скоро шестнадцать… Почему же грешно?» На Страстной спрашивал меня батюшка про дурные мысли, не заглядываюсь ли я на женский пол. Я смутился и сказал: «Не знаю». Батюшка посоветовал читать чаще – «Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения…». Но Паша ведь не лукавый и не соблазняет меня, она принесла подснежники… просто мне с ней приятно! Такая радость, как от цветов. Греки любили красоту, и Христос любовался лилиями. Паша – как лилия! «Ты, лилия полей… Ты – полевой цветок…» Полей, полей…? «Скорей, вина налей!…» Я схватил перышко и записал. Руки дрожали. Я напишу стихи, много стихов!… «Я уронил платок… Ты подняла так нежно… Взглянула на меня… небрежно?!» И так легко выходит! «Ты мне даешь намек… что полевой цветок… увянет под косой жестокой… И буду горевать… о деве синеокой!» Я написал неожиданно дивные стихи! Паша, как Муза, посетила меня… И она этого не знает!…
Мне стало трудно дышать от счастья. Перед глазами лежала книга, раскрытая на заглавии – «Первая любовь». Радужное пятно пропало, солнце ушло за крышу. Я посмотрел на подснежники, на Пашу. Она возилась, выметала из-под стола. От нее пахло «уточкой» или душистым мыльцем. Ей подарили розовые яички, с ребрышками, душистые. Я косился на ее виляющую юбку, пристегнутую пажом, на бойкие ноги, ловко переступавшие. Мне стало трудно дышать, и в ногах побежали иглы.
– Ну, пускайте, читатели… – сказала Паша, цепляя меня щеткой. – Расселись не у места! Я уткнулся в книгу, будто ничего не слышу, напружил ногу. Она подергала…
– Да ну же, пускайте, всамделе, некогда… А то сдерну!… Щетка меня дразнила. В голове сладко замутилось.
– Попробуй, сдерни!…
– А вот и сдерну! – сказала она задорно, цепляя ногу. – Ишь, голенастые какие… Да ну, пускайте!
Я взглянул на нее задорно, увидал точки ее зрачков, остро в меня смотревшие, близкие розовые губы, похожие на цветок-бутончик, темную родинку на шее… Губы ее смеялись, глаза смеялись…
Она подергала ногу, и я подергал. Мы смотрели в глаза друг другу, и
– Оставьте… услышат, возимся… Нехорошо, оставьте… От ее шепота мне стало приятно-жутко, будто мы знаем
– Сама начала возиться…! – сказал я, задыхаясь.
Она запыхалась тоже, измяла фартук. Глаза ее блестели.
– Рано вам возиться!… – сказала она насмешливо, стукая под столом и взглядывая плутовато из-под локтя.
– Почему это рано?…
– Потому! Усы не выросли… Я не смог ничего ответить.
– Смотрите, не скажите! – погрозилась она от двери, разглаживая фартук. – Всю измяли, баловники…
Меня охватила радость, что она так сказала, что у нас с ней
Она ушла, а я долго ходил по комнате, вспоминая ее лицо и руки, и открытые пажом ноги.
Паша –
Я стал разбирать каракули.
Как же дальше?… Боже, как это хорошо!… «Ты мне даешь намек… Что полевой цветок… Увянет под косой жестокой! И буду горевать о деве синеокой!» Конец, больше ничего! Все. Но почему – увянет под косой? Очень понятно, потому что…