— А! Это? Которое на мельницу похоже? Которое по каталогу называется «Абиссинская девушка»? Ну, что ж… Очень мило!
Один из них наклонился к уху другого и шепнул:
— А давай убежим!..
Я остался один.
Так как мне никто не мешал, я вынул записную книжку, сел на подоконник и стал писать рецензию, стараясь при этом использовать лучшие стороны своего характера и оправдать доверие нашего передового редактора.
— «Открылась выставка «Ихневмон», — писал я. — Нужно отдать справедливость — среди выставленных картин попадается целый ряд интересных удивительных вещей»…
«Обращает на себя внимание любопытная картина Стулова «Весенний листопад». Очень милы голубые квадратики, которыми покрыта нижняя половина картины… Художнику, очевидно, пришлось потратить много времени и труда, чтобы нарисовать такую уйму красивых голубых квадратиков… Приятное впечатление также производит верхняя часть картины, искусно прочерченная тремя толстыми черными линиями… Прямо не верится, чтобы художник сделал их от руки! Очень смело задумано красное пятно сбоку картины. Удивляешься — как это художнику удалось сделать такое большое красное пятно».
«Целый ряд этюдов Булюбеева, находящихся на этой же выставке, показывает в художнике талантливого, трудолюбивого мастера. Все этюды раскрашены в приятные темные тона, и мы с удовольствием отмечаем, что нет ни одного этюда, который был бы одинакового цвета с другим… Все вещи Булюбеева покрыты такими чудесно нарисованными желтыми волнообразными линиями, что просто глаз не хочется отвести. Некоторые этюды носят удачные, очень гармоничные названия: «Крики тела», «Почему», «Который», «Дуют».
«Сильное впечатление производит трагическая картина Бурдиса «Легковой извозчик». Картина воспроизводит редкий момент в жизни легковых извозчиков, когда одного из них пьяные шутники вымазали в синюю краску, выкололи один глаз и укоротили ногу настолько, что несчастная жертва дикой шутки стоит у саней, совершенно покосившись набок… Когда же прекратятся, наконец, издевательства сытых, богатых самодуров — пассажиров над бедными затравленными извозчиками! Приятно отметить, что вышеназванная картина будит в зрителе хорошие гуманные чувства и вызывает отвращение к насилию над слабейшими»…
Написав все это, я перешел в следующую комнату.
Там висели такие странные, невиданные мною вещи, что, если бы они не были заключены в рамы, я бился бы об заклад, что на стенах развешены отслужившие свою службу приказчичьи передники из мясной лавки и географические карты еще не исследованных африканских озер…
Я сел на подоконник и задумался.
Мне вовсе не хотелось обижать авторов этих заключенных в рамы вещей, тем более что их коллег я уже расхвалил, с присущей мне чуткостью и тактом. Не хотелось мне и обойти их обидным молчанием.
После некоторого колебания я написал:
«Отрадное впечатление производят оригинальные произведения гг. Моавитова и Колыбянского… Все, что ни пишут эти два интересных художника, написано большей частью кармином по прекрасному серому полотну, что, конечно, стоит недешево и лишний раз доказывает, что истинный художник не жалеет для искусства ничего».
«Помещение, в котором висят эти картины, теплое, светлое и превосходно вентилируется. Желаем этим лицам дальнейшего процветания на трудном поприще живописи!»
Просмотрев всю рецензию, я остался очень доволен ею. Всюду в ней сквозила деликатность и теплое отношение к несчастным, обиженным судьбою и Богом людям, нигде но проглядывали мои истинные чувства и искреннее мнение о картинах — все было мягко и осторожно.
Когда я уходил, билетный контролер с тоской посмотрел на меня и печально спросил:
— Уходите? Погуляли бы еще. Эх, господин! Если бы вы знали, как тут тяжело…
— Тяжело? — удивился я. — Почему?
— Нешто ж у нас нет совести, или что?! Нетто ж мы можем в глаза смотреть тем, кто сюда приходит? Срамота, да и только… Обрываешь у человека билет, а сам думаешь: и как же ты будешь сейчас меня костить, мил — человек?! И не виноват я, и сам я лицо подневольное, а все на сердце не хорошо… Нешто ж мы не понимаем сами — картина это, или што? Обратите ваше внимание, господин… Картина это? Картина?! Разве такое на стенку вешается? Чтоб ты лопнула, проклятая!..
Огорченный контролер размахнулся и ударил ладонью по картине. Она затрещала, покачнулась и с глухим стуком упала на пол.
— А, чтоб вы все попадали, анафемы! Только ладонь из — за тебя краской измазал.
— Вы не так ее вешаете, — сказал я, следя за билетеровыми попытками снова повесить картину. — Раньше этот розовый кружочек был вверху, а теперь он внизу.
Билетер махнул рукой.
— А не все ли равно! Мы их все — то развешивали так, как Бог на душу положит… Багетщик тут у меня был знакомый — багеты им делал — так приходил, плакался: что я, говорит, с рамами сделаю? где кольца прилажу, ежели мне неизвестно, где верх, где низ? Уж добрые люди нашлись, присоветовали: делай, говорят, кольца с четырех боков — после разберут!.. Гм… Да где уж тут разобрать.
Я вздохнул.
— До свиданья, голубчик.
— Прощайте, господин. Не поминайте лихом — нету здесь нашей вины ни в чем!..
— Вы серьезно писали эту рецензию? — спросил меня редактор, прочтя исписанные листки.
— Конечно. Все, что я мог написать.
— Какой вздор! Разве так можно трактовать произведения искусства? Будто вы о крашеных полах пишете или о новом рисуночке ситца в мануфактурном магазине… Разве можно, говоря о картине, указать на какой — то кармин и потом сразу начать расхваливать вентиляцию и отопление той комнаты, где висит картина… Разве можно бессмысленно, бесцельно восхищаться какими — то голубыми квадратиками, не указывая — что это за квадратики? Для какой они цели? Нельзя так, голубчик!.. Придется послать кого — нибудь другого.
При нашем разговоре с редактором присутствовал неизвестный молодой человек, с цилиндром на коленях и громадной хризантемой в петлице сюртука. Кажется, он принес стихи.
— Это по поводу выставки «Ихневмона»? — спросил он. — Это трудно — написать о выставке «Ихневмона». Я могу написать о выставке «Ихневмона».
— Пожалуйста! — криво улыбнулся я. — Поезжайте. Вот вам редакционный билет.
— Да мне и не нужно никакого билета. Я тут у вас сейчас и напишу. Дайте — ка мне вашу рецензию… Она, правда, никуда не годится, но в ней есть одно высокое качество — перечислено несколько имен. Это все, что мне нужно. Благодарю вас.
Он сел за стол и стал писать быстро — быстро.
— Ну вот, готово. Слушайте: «Выставка Ихневмон». В ироническом городе давно уже молятся только старушечья привычка да художественное суеверие, которое жмурится за версту от пропасти. Стулов, со свойственной ему дерзостью большого таланта, подошел к головокружительной бездне возможностей и заглянул в нее. Что такое его хитро — манерный, ускользающе — дающийся, жуткий своей примитивностью «Весенний листопад»? Стулов ушел от Гогена, но его не манит и Зулоага. Ему больше по сердцу мягкий серебристый Манэ, но он не служит и ему литургии. Стулов одиноко говорит свое тихое, полузабытое слово: «Жизнь».
«Заинтересовывает Булюбеев… Он всегда берет высокую ноту, всегда остро подходит к заданию, но в этой остроте есть своя бархатистость, и краски его, погашенные размеренностью общего темпа, становятся приемлемыми и милыми. В Булю— бееве не чувствуется тех изысканных и несколько тревожных ассонансов, к которым в последнее время нередко прибегают нервные порывистые Моавитов и Колыбянский. Моавитов, правда, еще притаился, еще выжидает, но Колыбянский уже хочет развернуться, он уже пугает возможностью возрождения культа Биллитис, в ее первоначальном цветении».
«Примитивный по синему пятну «Легковой извозчик» тем не менее показывает в Бурдисе творца, проникающего в городскую околдованность и шепчущего ей свою напевную, одному ему известную, прозрачную, без намеков, Сказку»…
Молодой человек прочел вслух свою рецензию и скромно сказал:
— Видите… Здесь ничего нет особенного. Нужно только уметь.
Редактор, уткнувшись в бумагу, писал для молодого господина записку на аванс.
Я попрощался с ними обоими и устало сказал:
— От Гогена мы ушли и к Зулоаге не пристали… Прощайте! Кланяйтесь от меня притаившемуся Моавитову, пожмите руку Бурдису и поцелуйте легкового извозчика, шепчущего прозрачную сказку городской околдованности. И передайте Булюбееву, что если он будет менее остро подходить к бархатистому заданию — для него и для его престарелых родителей будет лучше.
Редакатор вздохнул. Молодой господин вздохнул, молча общипывая хризантему на своей узкой провалившейся груди…
ЖЕНА
Когда долго живешь с человеком, то не замечаешь главного и существенного в его отношении к тебе. Заметны только детали, из которых состоит это существенное.
Так, нельзя рассматривать величественный храм, касаясь кончиком носа одного из его кирпичей. В таком положении чрезвычайно затруднительно схватить общее этого храма. В лучшем случае можно увидеть, кроме этого кирпича, еще пару других соседних — и только.
Поэтому мне стоило многих трудов и лет кропотливого наблюдения, чтобы вынести общее заключение, что жена очень меня любит.
С деталями ее отношения ко мне приходилось сталкиваться и раньше, но я все никак не мог собрать их в одно стройное целое.
А некоторые детали, надо сознаться, были глубоко трогательны.
Однажды жена лежала на диване и читала книгу, а я возился в это время с крахмальной сорочкой, ворот которой с ослиным упрямством отказался сойтись на моей шее.
«Сойдись, проклятое белье, — бормотал я просящим голосом. — Ну, что тебе стоит сойтись, чтоб ты пропало!»
Сорочка, очевидно, не привыкла к брани и попрекам, потому что обиделась, сдавила мое горло, а когда я, задыхаясь, дернул ворот, петля для запонки лопнула.
«Чтоб ты лопнула! — разозлился я. — Впрочем, ты уже сделала это. Теперь, чтобы досадить тебе, придется снова зашить петлю».
Я подошел к жене.
— Катя! Зашей мне эту петлю.
Жена, не поднимая от книги головы, ласково пробормотала:
— Нет, я этого не сделаю.
— Как не сделаешь?
— Да так. Зашей сам.
— Милая! Но ведь я не могу, а ты можешь.
— Да, — сказала она грустно. — Вот именно, поэтому ты и должен сам сделать это. Конечно, я могла бы зашить эту петлю. Но ведь я не долговечна! Вдруг я умру, ты останешься одинок — и что же! Ничего не умеющий, избалованный, беспомощный перед какой — то лопнувшей петлей — будешь ты плакать и говорить: «Зачем, зачем я не привыкал раньше к этому?..» Вот почему я и хочу, чтобы ты сам делал это.
Я залился слезами и упал перед женой на колени.
— О, как ты добра! Ты даже заглядываешь за пределы того ужасного, неслыханного случая, когда ты покинешь этот мир! Чем отблагодарю я тебя за эту любовь и заботливость?!
Жена вздохнула, снова взялась за книгу, а я сел в уголку и, достав иголку, стал тихонько зашивать сорочку. К вечеру все было исправлено.
Не забуду я и другого случая, который еще с большей ясностью характеризует это кроткое, любящее, до смешного заботливое существо.
Я получил от одного из своих друзей подарок ко дню рождения: бриллиантовую булавку для галстука.
Когда я показал булавку жене, она испуганно выхватила ее из моих рук и воскликнула:
— Нет! Ты не будешь ее носить, ни за что не будешь!
Я побледнел.
— Господи! Что случилось?! Почему я не буду ее носить?
— Нет, нет! Ни за что. Твоей жизни будет грозить вечная опасность! Эта булавка на твоей груди — слишком большой соблазн для уличных разбойников. Они подсмотрят, подстерегут тебя вечером на улице и отнимут булавку, а тебя убьют.
— А что же мне… с ней делать? — прошептал я обескураженно.
— Я уже придумала! — радостно и мелодично засмеялась жена. — Я отдам ее переделать в брошку Это к моему синему платью так пойдет!
Я задрожал от ужаса.
— Милая! Но ведь… они могут убить тебя!
Лицо ее засияло решительностью.
— Пусть! Лишь бы ты был жив, мой единственный, мой любимый. А я — что уж… Мое здоровье и так слабое… я кашляю…
Я залился слезами и бросился к ней в объятия. «Не прошли еще времена христианских мучениц», — подумал я.
Я видел ее заботливость о себе повсюду.
Она сквозила во всякой мелочи. Всякий пустяк был пронизан трогательной памятью обо мне, во всем и везде первое было — ее мысль о том, чтобы доставить мне какое— нибудь невинное удовольствие и радость.
Однажды я зашел к ней в спальню, и первое, что бросилось мне в глаза, — был мужской цилиндр.
— Смотри — ка, — удивился я. — Чей это цилиндр?
Она протянула мне обе руки.
— Твой это цилиндр, мой милый!
— Что ты говоришь! Я же всегда ношу мягкие шляпы…
— А теперь — я хотела сделать тебе сюрприз и купила цилиндр. Ты ведь будешь его носить как подарок маленькой жены, не правда ли?
— Спасибо, милая… Только постой! Ведь он, кажется, подержанный! Ну конечно же, подержанный.
Она положила голову на мое плечо и застенчиво прошептала:
— Прости меня… Но мне, с одной стороны, хотелось сделать тебе подарок, а с другой стороны, новые цилиндры так дороги! Я и купила по случаю.
Я взглянул на подкладку.
— Почему здесь инициалы Б. Я., когда мои инициалы — А. А.?
— Неужели ты не догадался?.. Это я поставила инициалы двух слов: «люблю тебя».
Я сжал ее в своих объятиях и залился слезами.
— Нет, ты не будешь пить это вино!
— Почему же, дорогая Катя? Один стаканчик…