— Аккуратно ты его, — сказал Кащеев.
Горящими глазами Чайка поглядела на доктора и на белый нарукавник, который он все еще зажимал в своем кулаке.
— Да уж не тряпочками отбиваться от них, сволочей! — с ненавистью сказала она, облизывая губы.
Вот какая она была, эта девушка из Омска! Порой она вызывала в нем страх, порой ядовитое, злое любопытство. В общем, отношение его к ней было путаное, а поэтому не товарищеское, не простое. Кащеев убедился: она была способна полоснуть шашкой живого человека и хладнокровно вытереть клинок о свою юбку!
Спала она, как мужик, густо всхрапывая; во сне с уголка ее пухлых накусанных губ — имела привычку кусать губы — стекала на щеку слюна. Вместе с тем она знала слова чародейской нежности. Винтовку она называла «дальнозорочкой». Тяжело раненные бойцы были у нее «неживуши». Своему верховому коню и всем коням вообще она говорила: «лошадушка-лошада».
Так, работая рядом, они прошли всю Польшу. Они вместе стояли под Варшавой, слушая, как гремит генеральный бой и снаряды ложатся в синюю Вислу. Их путь был одинаков. И одной родине, найденной заново, они служили с одинаковой готовностью умереть.
Но вот под колесами тачанки шуршат пески левого берега Днепра. Холодом, промерзлой травой веет с таврической степи. Сумерки густеют, темная глубина степи необъятна, и почему-то кажется: необычайно громадный черный кот сворачивается там клубком, собираясь спать под морозным небом, урчит и черными лапами скребет землю.
Голова дивизии уже вошла в Каховку. Брешут собаки. Слышны голоса жолнеров. Чайка спит, прислонясь плечом к доктору, и щека ее пышет ему жаром в лицо.
Колонна тачанок останавливается среди степи. Ветер шуршит песком.
— Ночевка в Каховке, — говорит ездовой, оборачиваясь к доктору. — Я ж говорил. Не верили! Чаечку нужно поселить в теплое место.
Двумя перешейками — Чонгарским и Перекопским — Крымский полуостров пришит к континенту. Последний белый стервятник, барон Врангель, привел на полуостров изрядно поредевшие, но отборные части деникинских армий. Их было двадцать пять тысяч, и эта голодная, озверевшая, прошедшая огонь и воду орда сидела в крымской бутылке, зализывая раны, огрызаясь на перешейки, молясь Пилсудскому, бомбардирующему Киев, не веря ни чоху, ни вздоху, — орда, привыкшая убивать и грабить и готовая на все.
Орда расположилась на полуострове, под бездонным небом юга, и жрала. До корней обгладывала она землю полуострова, опустошала его виноградники, резала барашков и жирных степных волов. Вместе с вооруженной ордой на союзных транспортах прибыли в Крым из Новороссийска толпы деникинских сановников и семьи их, толпы интендантских воров и семьи их, толпы членов всяческих совещаний и семьи их. По, шатким трапам, поеживаясь под легкими форменными шубками, спустились на крымскую землю перепуганные воспитанницы институтов для высокородных девиц: в те годы их таскали по всем щелям огромной страны, где еще чадила душа белой России.
Актрисы с цыганскими серьгами в ушах, с перстнями и кольцами на пальцах заселяли ялтинские гостиницы. Подняв воротник пальто, гулял по набережной расстрига и публицист Григорий Петров. Спекулянты всех чинов и талантов, насквозь прожженные лихорадкой наживы, покупали комнаты и коньяк, продавали коньяк и бриллианты, дорогих женщин и твердую валюту. По улицам курортных городков, как ночные сторожа на пустыре, бродили профессора и журналисты, знаменитые адвокаты и напуганные иереи в цветных подрясниках, безработные шулера, банковские и акцизные чиновники.
Всем этим людям, оглушенным громом эвакуаций, нужно было жрать, работать или мошенничать, «спасать Россию» или в сторонке дожидаться ее «спасения». Но прежде всего — жрать! В умелых и опытных контрразведках на полу и стенах не простывала кровь, но задавленные и голодающие рабочие пугали не только тем, что молчали, но и тем, как умирали под пытками. В лесистых горах, ощетинясь винтовками, бродили партизаны. С побережья ночами были видны их дерзкие костры. Генерал Слащев с лицом в голубых отеках, похожий на резиновое, надутое воздухом чучело, сипящим голосом требовал, чтоб на улицах вместе с коммунистами вешали спекулянтов. Мерцая пьяными от кокаина глазами, он кричал, чтобы у буржуазии отнимали деньги и драгоценности. Он желал служить белому делу, сокрушая его фундамент. Митрополит в проповедях своих утешал верующих, говоря, что всемилостивый господь избрал Крым своей резиденцией на оплеванной, оскверненной и залитой кровью земле. В армии, особенно в штабах, шла глухая война между заслуженными стариками и молодежью, хлебнувшей хмеля скоропалительных карьер.
Барон Врангель был помещик и монархист, армия его пела царский гимн, но крушение Деникина, его личного врага и соперника, стояло перед глазами, и Врангель издал земельный закон, по которому помещичья земля «уступалась» крестьянству. Земля эта уступалась не даром, а за выкуп, рассроченный на двадцать пять лет.
Врангель был честолюбец и хищник и хитер как лиса, и он знал, что половина крымских крестьян безземельны и гнут спины на Кулацких землях и виноградниках, чтобы не помереть с голоду. И он знал, что этой бедноте, которую нужда сосала, как солитер, не на что покупать помещичьи земли. Крестьяне, владевшие землей, сидели на карликовых наделах, в среднем по полдесятины на хозяйство, и этим крестьянам тоже не на что было покупать землю. Землю могли прикупить только кулаки — малочисленная деревенская верхушка, шедшая за Врангелем.
Но выражение «земельная реформа» звучало пышно для заграницы.
Врангелю нужна была заграница. Он думал отсидеться в Крыму, за укрепленными перешейками, и при помощи Англии добиться почетного мира с Москвой.
Но, чтобы отсидеться в Крыму, нужно было прокормить двадцать пять тысяч войска и сто двадцать пять тысяч едоков растрепанного, голодного, распутного и жадного тыла.
Двумя перешейками — Чонгарским и Перекопским — Крымский полуостров пришит к континенту. И Врангель полез за перешейки.
Войска были сведены в четыре корпуса. Донцы и кубанцы — белое казачье, осатаневшее вдали от родных станиц, растеряли своих коней в отступлениях. Врангель создал из них пехоту. Вековые конники, стесняясь пешего строя, впоследствии отчаянно дрались — за коней и, между прочим, за «неделимую Россию».
В начале июня белая армия, прочищенная и отдохнувшая, показалась в цветущих степях Северной Таврии. Это были отборные части, пенка белых армий, надежда недобитого буржуазно-феодального- класса, каленые головорезы.
Марковцы в белых фуражках и малиновые дроздовцы шли по колено в степной траве, вдыхая запах мощного плодородия, — за миллионотонным урожаем 1920 года. Раздувались ноздри и чесались отдохнувшие руки, и опять, как под Харьковом, под Киевом, под Тулой, вставала над горизонтом и махала им платком боевая белая удача.
На левых рукавах корниловцев эмблема: щит из голубого шелка, по нему белый череп со скрещенными костями, мечи и красная разрывающаяся граната.
Степь, залитая солнцем, льстиво ложится под ноги. Она цветет молочаями и диким маком, беленой и желтым горицветом, она пахнет медовым запахом лета, и любовно и нежно, как мать, расчесывает ее голубой гребешок ветра. За пшеницей! За святой Русью! За подарками благодарного… умиленного…
Десанты в районе Мелитополя, у деревни Кирилловки. Десанты на Кубани и Дону. Сильные заслоны на крымских узинах, поддержанные флотом. Братское целование с Махно, который со своей бандой чертолесит в тылу 13-й армии красных.
Пугая журавлей и глуша голоса степи, над безмерными пространствами Северной Таврии потянулись самолеты, и тени их крыльев плыли, ныряя, в солнечных травах степей. По грунтовым дорогам, гремя колесами, пошла артиллерия. Кулачье с иконами повалило к околицам — встречать разноцветных ландскнехтов барона. Уже катились по степи россказни о коннице генерала Брабовича, который собрал и посадил на седла людей, продавших дьяволу душу. И если не поднимались ни Дон, ни Кубань, если еще не дотягивались руки до каменноугольного бассейна, то Северная Таврия уже находилась под властью белых и вынуждена была отдавать барону и свои золотые скирды, и свои ковровые пространства, и сыновей под винтовки, и дочерей под офицерье.
Против Врангеля стояла 13-я армия, измотанная непрерывными боями.
За зеленым столом «правительства» Врангель, положив на держак шашки длинные пальцы, говорит о священной тяжести власти, которая давит его плечи. Продовольственная вылазка из крымского мешка уже не тешит его. Он видит карту России, опять стянутую паутиной фронтов. Серебряный паук — серебряные газыри и шашка — сидит на Крымском полуострове и ждет новой добычи.
Советская республика все силы отдавала польскому фронту! По стране, разоренной империалистической и гражданской войнами, шатались в обнимку два родных брата — голод и тиф. С перебоями работали железные дороги, на запасных путях ржавели поездные составы, и Европа считала дни, когда закончится «безумный опыт российской революции».
«Основной задачей настоящего времени является окончательная ликвидация Врангеля в возможно короткий срок».
Это был голос страны, это была директива главкома С. С. Каменева. Командующий Южным фронтом издает свой первый приказ по армиям, обложившим Северную Таврию. «Врангель должен быть разгромлен, и это сделают армии Южного фронта».
Леденеющие степи должны увидеть последнюю судорогу вооруженной контрреволюции. Здесь, на широкой земле Таврии, издохнет серебряный паук, вылезший из Крыма, чтобы ткать металлическую паутину фронтов.
«Красноармеец, раздави Врангеля!»
Врангель стоит, опершись флангами своих армий на побережья Черного и Азовского морей. Упругой дугой он выгнул двухсотверстный фронт от Херсона и по Днепру до Никополя, на восток до Орехова, на юго-восток до Бердянска.
«Крым должен быть советским!»
Вплотную легли на дугу фронта красные армии: от Херсона до Каховки — 6-я, у Никополя — 2-я Конная, дальше по фронту — 4-я и 13-я.
Задача — уничтожить живую силу врага, не дав ей уйти перешейками в Крым.
Фронт еще тих. Еще не топчут побитой первым морозом стеклянной травы звонкие копыта конницы. Еще не взрывают земли тяжелые удары снарядов. По утрам над степью висят туманы, к полудню солнце разводит их, и тогда в ясном небе видны клинья журавлей, летящих за море. Фрунзе ждет Первую Конную с польского фронта.
В осенней распутице, на лошадях, изнуренных боями и маршами, поредевшая, но не ослабевшая, боевая красавица революции, она идет через кишащие бандитскими шайками районы. Прячась в лесах и складках земли, Черный Хмара поливает ее из обрезов. Над нею веют боевые штандарты, пробитые острыми пальцами пуль. Осенняя грязь летит из-под ее копыт, и в плоских лужах отражаются мохнатые животы коней, стремена и подошвы бойцов.
За ней несется мировая слава, и польские военачальники, зашивая дыры на мундирах, потрясенно пишут книги о ее блестящих маневрах, о силе ее удара, о ее боевой воле и о ее бешеной рубке. Она идет с боем, круша бандитов, и перед нею тяжелый, раскисший на дождях семисоткилометровый путь.
Четвертого октября на привале Буденный и начальник штаба, сблизив шапки, читают телеграмму. Листок дрожит в их руках, потрескавшихся от ветра. «Крайне важно изо всех сил ускорить передвижение вашей армии на Южный фронт. Прошу принять для этого все меры, не останавливаясь перед героическими. Телеграфируйте, что именно делаете. Предсовобороны Ленин».
Семнадцатого октября на голом плацу подле станции Знаменка строится 4-я дивизия. Светит чуть тепленькое, заметно стареющее солнце. Тополя пускают по ветру свернутые лодочками листья. Полки строятся после сорокакилометрового марша, но люди и лошади свежи.
Вдоль фронта медленно катится машина. Кузов и крылья окрашены в защитный цвет. На радиаторе красная ленточка. В машине, опираясь рукой на плечо шофера, стоит человек в сером свитере. Лицо энергичное и вместе с тем доброе, глаза сильные. На голове у него черная суконная фуражка, покрытая пылью. Свободной рукой он снимает ее, взмахивает над головой.
Он приветствует части Первой Конной. На солнце блестят клинки, выхваченные из ножен.
По фронту катится:
— …ур-ра… Калинину!..
Машина заворачивает у фланга. Парад. Полки скачут перед членами правительственной делегации. Песчаная пыль накидкой накрывает плащ. В желтой пыли несутся лошадиные бабки, усаженные репьями и забрызганные грязью. Михаил Иванович снимает очки.
Нагнувшись, он говорит соседям:
— Сразу видно — дышали порохом люди. Какие молодцы! Это наша армия, плоть от плоти, кровь от крови…
Как бы заволоченные туманом, летят перед его глазами башлыки и папахи, вытянутые конские морды, шашки, рубящие воздух, плещущие гривы и желтые трубы горнистов. Протерев стекла, он снова надевает очки. Буденновцы вихрем проносятся мимо правительственной делегации.
Гремит оркестр.
— Наша армия, рабоче-крестьянская, — говорит Калинин.
Потом, дергая фуражку за козырек, он стоит возле Буденного. Он долго ехал степью, много выступал на митингах. Запылился, обветрился.
— Передам Ильичу и правительству, — взволнованно говорит Калинин, — сам видел… сила! Сила! А с бароном надо спешить. Партия требует, страна ждет…
В Посаде-Бережеговатом, вблизи Днепра, — последняя ночь перед выступлением. Трое суток стучали походные кузни, ковали лошадей. Армейские летучки раздавали полкам снаряды и папахи, сетки для овса. Дивизионный врач Кащеев достал себе свежего коня в седых яблоках. Готовили фураж. Ночами палили костры. Приказ еще не объявляли, но каждый знал, что Первая Конная пойдет гулять по тылам Врангеля.
Ночью в штаб один за другим валили начдивы и военкомы. Комнатка тесна. Надышано, накурено. Горят две лампы, поставленные на кирпичи. Перед Буденным вода в ковше. В ней отражаются его подбородок и шея, зажатая воротом гимнастерки. Пестрая кошка трется о сапог Буденного. Он нагибается, широкой ладонью проводит по ее выгнутому хребту. В полумраке из шерсти сыплются голубые искры. Начдивы толпятся у стола. На темном лице Оки Городовикова горят твердые маленькие глаза.
Начдив 11-й Морозов мнет пальцами остренькие усы; он бронзов, как и Городовиков, у него большие черные глаза. Из-за головы его подымаются раскидистые плечи военкомдива Бахтурова, балагура, стихотворца и песенника.
Буденный. Плохо. Затянули до темноты, ночью будете бойцов канителить. Плохо. Завтра выступать, людям нужно выспаться. Ты почему не проследил, товарищ Грай? Чем у вас в Третьей бригаде занимается военком? Звезды считает?
Тимошенко. Все сделано, Семен Михайлович. Грай выслал военкомбрига на приемку. Я послал помначштаба и приказал Первой бригаде выделить пятнадцать подвод — она ближе к летучкам. Через два часа подводы будут в полках.
Недалеко от полночи Калинин и командарм обходят части, расположенные в Бережеговатом, они слушают библейский храп бойцов, хруст овса на широких лошадиных зубах и ночные шумы громадного боевого лагеря. Не в первый раз поднимать им эту несокрушимую силу навстречу белым армиям, навстречу бою и победе.
Ночь густа и слепа, костры потушены, под ногами, как стеклянные пробирки, хрустит промерзшая трава. Близок Днепр, за ним — степи, их студеный осенний простор, белые армии, Перекоп и Турецкий вал, оплетенный проволокой.
В Севастополе, в бухте, ревет ветер, в черноте ночи качаются огни тральщиков и броненосцев, ветер доносит свистки вахтенных дудок. На кронштейне фонаря посреди города качается повешенный неизвестный; на нем рваные штаны, он бос; ветер крутит его тело, и пальцы ног, фиолетовые в свете фонаря, царапают столб.
Еще слишком рано, чтобы спать, еще открыты кабаки, в игорных клубах над лысинами экстра-бюрократов, над прическами дам и над погонами военных, как дирижер оркестра, возвышается крупье с подведенными сухими глазами.
Барон Врангель не спит, он недавно ужинал с французами. Сейчас в круглом зале Морского собрания тишина. И густой мрак. Горит только одна лампа на столе — бронзовая голая дева подняла на ладонях светильник.
Барон держит на столе большие белые руки.
Против Врангеля сидит взъерошенный попик, имени которого не сохранила история. Известно лишь, что он тщедушен и стар. С помятых щек его спадает борода пивного цвета с проседью. Под его почти безумными глазами висят мешки. Он держит сухие руки поверх наперсного креста, сжат и нахохлен и немного страшен в этой темноте и в этой тишине.
Так в далеком младенчестве пугала барона старая тетка генеральша с мужским, мясистым носом, спартанка по жизни, суеверка по душе. Еще в то время генеральша говорила, что над жизнью барона тяготеет рок. Судьба. Сова с желтыми немигающими глазами.
— Борьба честолюбий, — говорит Врангель, глядя на свои белые руки, — измена друзей, лихорадка спекуляций и легкой наживы… Кому верить? Мой крест тяжел. Но я иду до конца. Бог и ваши, отец, молитвы помогают мне. Счастливое начало операции в Северной Таврии говорит за то, что и житница России скоро будет в наших руках.
Духовник сидит неподвижно, всхохленный и хищный, как сова. Врангель мыслит историческими аналогиями. Он мнит себя собирателем земли русской. Свой город Тафрос он построит на исторических путях. Когда-то дань скифских полей — хлеб и скот, мед, меха и шкуры, ясный янтарь и рабы с крепкими, волосатыми плечами — шла в Грецию через крымское побережье. Крым — страна изобилия и удачи. Хан Менглы-Гирей, здоровенный татарский мужик с медными скулами, военачальник и баловень судьбы, восстановил древний ров, чтобы охранять Крым от набегов степных кочевников. Он был могильщиком Золотой Орды. Что? Красные части будут смяты в степях Северной Таврии или разобьются о Турецкий вал на перешейке. Могильщик революции — так вчера писал о Врангеле льстивый субъект с эсеровским прошлым. Что? Немного мрачно? Но еще лучше написать: палач революции. Он примет и это звание. Палач революции. Русский Менглы-Гирей. Что?
Священник. Иереи тех сел, на которые будет наступать Красная Армия, должны выйти навстречу ей с иконами и хоругвями. Вслед за иереями пойдут женщины, дети, старики. Войска вашего превосходительства будут наступать в тылу крестных ходов. Красные не посмеют стрелять в детей, женщин и служителей церкви Христовой. На территории вашего превосходительства скопилось много иереев, преданных богу и белому воинству. Их нужно разослать по селам фронта. Проповедь их зажжет сердца сельских прихожан. Я, ваше превосходительство, одинок на этой земле, единственный сын мой, убогий, отрезан от меня фронтами, а невеста его, девушка, соблазнена красными в их политическую веру. Мое место — на фронте. Продумайте, ваше превосходительство, мои слова, ибо время не ждет.
Врангель молчит, не смея поднять глаз на духовника. Он его боится? Он боится всякого, кто умен, и всякого, кто хитер, и всякого, кто инициативен. Он любит свою славу и трепещет перед ней, верит в свой рок и боится его.
Он поднимает глаза на духовника и говорит сухо:
— Подайте мне докладную записку.
Весь конец октября в степях Северной Таврии шли ожесточенные бои. Маневрируя, Врангель лучшими своими частями вел смертную игру, не веря в то, что игра уже проиграна.
На рассвете тридцатого октября части 11-й кавалерийской дивизии повели атаки на Агайман. Рассвет был седой, мороз усилился, земля звенела под копытами, как медь. Лазаретные фуры остановились на шляху, покрытом веселыми кристалликами инея. Ветер хлопал холстяными стенкам повозок.
Чайка провела ночь в фуре в сладком бреду и безудержной говорливости. Она то падала в цветные бездны, то видела нездешние края, то радовалась звездам, валившимся с неба прямо на ее сенник.
К утру вместе с гулом артиллерийской пальбы к ней вернулось сознание. Вместе с сознанием вернулась телесная слабость. Она откинула полог и увидела на шляху первых раненых — Кащеев с помощью санитаров перевязывал их.
Несколько человек, уже получивших помощь, сидели на обочине. Между ними ходил ездовой Фомин, слушал их, как детей, и гремел перед ними жестяной коробочкой с махоркой. Раненые были возбуждены и наперебой рассказывали о пережитом.
— Каменева, Ивана Ефремовича? Полкового командира? — кричал Фомину большой, широкий, тяжелый конник. — Христос с тобой, Фомин, ведь это мой командир был! Я у него командовал третьим эскадроном. Под ним лошадь была раздернута на восемь частей. Я сам отнес его в тыл, а он уж — батюшки! — не дышит. Он мне дороже отца, ты пойми это!
— Я это понимаю, — сказал Фомин, — успокойся.
— Третьего дня стоят против нас марковцы, но боя еще нет. Но и тем и этим друг друга видать, и даже видать, как те и эти зазябши. Иван Ефремович трогает своего коня и прогуливается вдоль фронта, противнику назло. Командир-беляк тоже не стерпел и тоже выехал перед фронт. Оки вглядываются каждый в каждого, и что же ты думаешь? Командир-беляк есть ротмистр Семнадцатого Черниговского гусарского полка Залевский, а Иван Ефремович Каменев у него служил денщиком при империализме. Они съезжаются на двести шагов. Тот вынул наган, а товарищ Каменев обнажил клинок, и ведут между собой разговор.
— Конечно, поговорить им интересно, — сказал Фомин.
— Очень интересно. Беляк говорит товарищу Каменеву: «Ты забыл, как чистил мне сапоги и убирал моих лошадей? А теперь командуешь полком? Я всех вас перестреляю и перевешаю. У вас командир конницы Буденный, поди спроси у него, сколько он на своем веку навозу вычистил?» Иван Ефремович отвечает ему: «Оба мы с ним мало навозу вычистили, если ты, ротмистр Залевский, еще на свете живешь!»
— Это здорово он ему ответил.
— Здорово! — в восторге захлебнулся раненый. — Ротмистр — за наган, только не успел и двух выстрелов сделать, как головы его не стало от клинка Ивана Ефремовича. Поквитались, значит. Возвращается наш Каменев к полку и поет: «Ой, яблочко, куда, красивое такое, котишься?» Вскоре подается команда: «Полк, в атаку!» От белого полка остался один пух. Но в этом бою погиб Иван Ефремович.