До вечера Савелий пролежал у Ивана Махрова (так звали парня) за теплой печкой в углу, приходил в себя, согревался. Иван куда-то вскоре ушел, Малаша весь день занималась ребенком и по хозяйству, а к ночи парень вернулся с довольно большим узлом.
— У приятеля выпросил, — сказал он, разворачивая узел на полу возле мужика. — Не воровано, ты не думай. Я, чай, не Шмурый. Взял в мастерских у Егорки Швальнова. Так что, отец, говори спасибо ему. А вообще дернуло же тебя! — не удержался и упрекнул он сердито. — Таких, как Шмурый, тут не один. Враз оберут. Надо, дядя, соображать! Идешь как овца за волком! Ан тут, брат, держись!.. Конечно, в театр или в Кремль, как хотел, в таком не пойдешь, — шутливо добавил он, оглядывая мужика, торопливо натянувшего на себя дырявое, старое пальтецо и теперь приматывающего веревкой стоптанные кожаные коты к сохранившимся, к счастью, хотя и полусопревшим от долгой носки, но все же греющим ноги портянкам. — Тут уж не до театра. Абы назад, до дому добраться в тот ваш заводской поселок. И надо, как я уже объяснил, идти тебе так: от нас как выйдешь, сразу же от сарая поверни в проулок налево. Потом пойдешь в проулок направо. И еще раз налево. Тут тебе будет Рязанская улица. А уж по ней до вокзала рукой подать. Только вот будет ли поезд — того сказать не могу…
Когда Савелий вышел из квартиры Ивана Махрова, было совсем темно. Над крохотным, узким двориком дружно мерцали звезды, а здесь, на земле, все было темным и страшным. Казалось, что из-за каждого угла следят за тобой невидимые варнаки-грабители, вроде Шмурого. Ждут, когда подойдешь поближе, и тюкнут тебя палчиной по голове.
Ночь, город должен бы спать, но все вокруг не спало. Все, казалось Савелию, двигалось, шевелилось, шуршало, скрипело, настороженно шло и ползло или стояло, прислушиваясь: «Нет ли кого, чтобы можно было ударить, схватить, потом уволочь, раздеть, а раздетое бросить в канаву, как Шмурый бросил в темную дыру того сибирского мужика?»
Нащупывая разношенными опорками твердую наледь тропы, то и дело поскальзываясь от слабости и едва не падая после каждого шага, Савелий осторожно побрел от дворика прочь — к тому переулку слева, о котором толковал ему Иван.
А переулка все не было. Да и тропа незаметно скрестилась с другими тропами. Все они перепутались, и вскоре Савелий уже не знал, где он, куда идет.
Решив идти напролом, он через чей-то захламленный двор пролез еще в один двор. Из того — еще в один. Потом попал на пустырь, остро пахнувший гарью. В свете звезд перед Савелием встал впереди, как покойник в саване, силуэт одинокой печки с длинной трубой, а вокруг нее — грудой валялись бревна.
Здесь он со Шмурым не проходил. Похоже, слишком забрал налево. Куда же теперь? Запутался, пропаду…
И вдруг совсем, показалось, недалеко донесся надрывный гудок паровоза.
«Чугунка-то, значит, близко? Надо идти: зовет…»
Не разбирая дороги, Савелий побрел туда, куда звал его паровозный гудок. Пролезал сквозь дыры в заборах. Стукался в темноте об острые углы домов, равнодушно прислушивался к тому, как в этих домах пьяно, бессмысленно веселятся, истошно ругаются или плачут. И наконец — через узкий коротенький переулок все же вышел на улицу. На довольно широкую, непонятную улицу.
Кое-где в окнах неразличимых домов мелькал тусклый свет. А внизу, в темноте, сзади, спереди и с боков, кто-то незримый двигался, хриплым шепотом говорил на невнятном людском языке, будто на улицу вышли призраки, души людей умерших, и мечутся, ищут, все ищут кого-то, спрашивают друг друга: «А где он?», бегут, возвращаются, не находят себе покоя.
Савелию стало по-настоящему страшно. Бит был, расстреливали, но страшно так не было, как теперь. «Бежать! Скорее! Ох, смертушка ты моя…» Почти на карачках он перебрался на другую сторону улицы, с ходу ткнулся в кого-то лбом, тот взвизгнул по-бабьи, выругался, спросил: «Чего, кавалер, дуришь? Постой, говорю! Ты где?», но мужик уже сунулся между темными сундуками домов и так добрел наконец до железнодорожных путей.
Что это была спасительная «чугунка», сомневаться не приходилось: над разводными стрелками мерцали сигнальные огоньки, повсюду темнели квадраты вагонов, высились груды пакгаузов в стороне.
На душе стало легче: вот и пришел. Теперь подамся налево — там и вокзал…
Но не успел он пройти и полсотни шагов, как от пакгаузов вырвалась вдруг и понеслась как пуля тревожная трель свистка. Вслед за ней послышались крики, топот нескольких ног. Потом за вспышкой огня тишину разорвал оглушительный выстрел.
Еще один.
И опять тревожная трель свистка…
Мимо Савелия, тяжело дыша и чертыхаясь на бегу, проскочили вначале трое. Они один за другим воровато нырнули под вагон — к остаткам пристанционной ограды, через которую только что пролез сюда и мужик. Вслед за ними, не переставая свистеть и выкрикивать: «Стой! Стрелять буду… стой!» — появилось еще двое запыхавшихся вооруженных людей. Один из них нырнул за бегущими под вагон, другой — задержался.
— Ага, бандюга, попался? — крикнул он, ухватив Савелия за рукав и пытаясь вывернуть руку за спину. — Егоров, давай… одного держу!
Подталкивая прикладами, его повели в комендатуру на вокзал. А когда разобрались, расспросили — откуда и почему оказался возле пакгаузов на путях, — наступила глухая полночь. Пришлось ночевать на вокзале. В заводской поселок Савелий вернулся лишь поздним утром, совсем больной, и сразу же слег: простуда пошла «по второму кругу».
Около двух недель Дарья Васильевна не позволяла ему выходить на улицу:
— Хватит, сват, нагулялся! Пока совсем не пройдет, о Москве и не думай. Лежи тут с моим стариком, поправляйся. А то, чего доброго, не загнулся бы. Нынче, батюшка, это скоро бывает. Ты лучше скажи спасибо, что жив остался. Когда-никогда, а встанешь, свет божий увидишь. А то в коридоре, где тебя хлопнули, так бы и лег…
И вот теперь, после ухода Константина из дома, он лежал в темной каморке рядом со спящим Антошкой — и думал. Заново как бы перебирал в памяти свою жизнь.
Вспоминал о наказах, какие давали ему мужики на сходе, когда решили, что надо ехать Савелу в Москву. До каждой мелочи вспоминал и ту страшную ночь, когда шел от Ивана Махрова, и все, о чем думалось в эти длинные две недели. А рядом, повернувшись лицом к стенке, сладко и мирно дышал Антошка. С другой стороны, за стеной, где кухня, ворочался Платон. Оттуда глухо, но все же слышался плач Дарьи Васильевны.
«Видно, тяжко им, старикам. Да и то сказать: какой- никакой Константин, а сын. Теперь ушел насовсем, как отрезался. Самому-то, может, и ничего, молодой. А матери да отцу? Да-а, пошло на разрыв. И в малом пошло, и в большом, — не в первый раз огорченно думал Савелий. — Хотя бы теперь вот, после ихнего съезда, настало бы для России-матушки облегченье. А то какой год все худо да худо. Похоже, что облегченье-то будет? В газетах про все прописано: про налог для крестьянства и про заводы. Он, главный, думает обо всем. Думает, как не думать? Вот чуть оклемаюсь — опять подамся в Москву. К нему. А пока давай-ка, Савелий, спать…»
После избиения уполномоченных исполкома настоятель Николо-Угрешского монастыря поспешил беспрекословно выполнить гужевой наряд уездных властей и в назначенное утро прислал в поселок десять хорошо откормленных лошадей, запряженных в сани-розвальни.
Угрюмые бородатые возчики три полных дня молча возили с лесных делянок распиленные на полуторааршинные плашки дрова для заводов и учреждений Рогожско-Симоновского и Басманного районов Москвы. А поздним вечером в субботу, перед тем как вернуться в свое подворье, сбросили во дворе исполкома дополнительно еще пять возов — для местной пекарни и школы.
Убрать драгоценную по тем временам груду березовых и сосновых плах, сваленных кое-как, в тот же вечер не удалось, а когда Миша Востриков и его комсомольский актив явились утром на трудовой воскресник, то во дворе, вкусно пропахшем лесом, усыпанном сосновым и березовым сором, сиротливо лежало лишь несколько сучкастых, ни на что не пригодных корявых лесин. Остальные сгинули неведомо куда.
Взбешенный подлостью земляков, Миша сердито распорядился:
— Это мы так не оставим! Пойдем, ребята, по дворам! За ночь дрова не могли распилить и спрятать. Начнем поголовный обыск. Особенно тут, в переулке, и в ближних домах по улице. Явно, что орудовал кто-то здешний, кто знал про дрова. По двое, по трое… пошли!
Часа два комсомольцы ходили от дома к дому. Таскали к волисполкому на своих плечах тяжелые плашки. Составили список злоумышленников, переругивались с ними, потные, но довольные: все-таки будут дрова у пекарни и школы. А когда в конце улицы остались необследованными лишь несколько домов, не считая надежных «своих» домов Фильки Тимохина и Антошки Головина, уставший, мучимый жаждой, потный Антошка отпросился у бригадира на десять минут домой:
— Пить хочу — страсть! Только напьюсь да оправлюсь…
Но едва он, усталый и злой, забежал домой и вначале поспешил во двор, где в дальнем углу еще Филатычем был поставлен добротный нужник, как с удивлением, почти со страхом, остановился: в другом углу крытого двора, в его сумеречном свете белела небольшая, но ясно видимая кучка березовых поленьев.
Подойдя ближе и вглядевшись, парень поразился:
«Так и есть… они! Уже распилены и расколоты. А кто приволок? Не мать же? Она не пойдет на такое дело. Да и куда ей, старой. Значит, чертова Зинка…»
Забыв, зачем шел, он бегом направился в дом.
Сестра что-то шила, склонившись к зеленому лоскуту. Она это делала всегда самозабвенно: найти хороший лоскут, сшить из него что-нибудь вроде платочка, фартука или косынки для нее, бедной пятнадцатилетней девчонки, было редкостным счастьем.
— Ты что же это наделала?
Не став расспрашивать, она или не она украла дрова, Антошка вырвал лоскут из цепких Зинкиных рук:
— Соображаешь?
Изогнувшись по-кошачьи и даже царапнув Антона ногтями, Зина рванула лоскут назад и вскочила:
— Очумел?
— Не я очумел, а ты! Воззвание о борьбе с воровством читала?
Зная строптивый нрав сестры, он сказал это уже гораздо тише.
— На железных дорогах-то? — удивилась Зинка такому неожиданному вопросу. — Читала. А ты про что?
— Про дрова, которые лежат во дворе, в углу! Ты где их взяла?
Зинка пренебрежительно сморщила остренький, бойкий носик.
— Взяла, где и все.
— Во дворе исполкома?
— А где же еще!
Зина произнесла это с вызовом, без тени смущения. И только теперь Антошка увидел, что сестренка стоит перед ним вся розовая, потная, как после бани. Русые волосы еще не просохли, на руках ссадины, под ногтями черно. Наверное, только что распилила те плашки, вспотела…
— А ну-ка, давай во двор! — сердито прикрикнул он. — Показывай, что взяла!
— А что такого, что я взяла? — без тени раскаяния ответила Зинка. — Все брали, и я взяла. Кланька Тимохина больше взяла. Не мне чета…
— Об ней другой разговор. А ты иди, истукан, показывай…
Почти силком он вывел ее во двор, настойчивыми толчками в спину заставил пройти в угол, белевший свежей поленницей колотых дров.
Там она оттолкнулась.
— Отстань, дурак! Чего пристал с кулаками? Дрова и дрова. Мамке на топку… ишь разорался!
Было видно, что она не только не раскаивается, но очень довольна тем, что не отстала от других, успела схватить хоть немного, а все же хороших березовых дров. Теперь недели на две мамане хватит. Хоть готовить почти и нечего, но все равно есть-то надо? Мать ежедневно, скорее по привычке, чем по нужде, топит большую печь, старается что-то сготовить из еды на обед и ужин, а топить печку нечем. Но и без топки нельзя. Неужто Антошка не понимает? И мало ли что в воззваниях пишут: жить тоже надо…
— Мамке на топку! — передразнил ее Антошка. — А то, что за это тебя могут в тюрьму, ты знаешь? — со злостью выкрикнул он, растерянно прикидывая в уме, что же теперь делать с расколотыми дровами?
Нести обратно охапками? Картина! На глазах у всех тащить украденные и переколотые Зинкой дрова… Ух, дикость! Но и оставить без спроса такое дело нельзя. Вот задала задачу! Стоит, обирает с застиранного платьишка сор, пот с лица рукавом смахнула…
— Сейчас вон мы по всем дворам в поселке прошли, дрова назад забирали, — попробовал было он уговорить упрямую Зинку. — Пекарня и баня стоят без дров…
— Для них найдут! — отмахнулась та.
— Где их найдут? У нас и найдут! Эти самые, которые ты уперла!
— А я их спрячу…
— Куда ты их спрячешь?
— Найду куда…
— Я тебе спрячу! Давай, чертенок, неси обратно! — совсем разозлившись, крикнул Антошка. — Сейчас же неси!
Уже уходя, он тоном решительного приказа сердито повторил:
— Немедленно отнеси назад!
И сквозь зубы добавил:
— Иначе ответишь… да еще как!
После ухода брата Зинка некоторое время растерянно топталась возле своей добычи: как быть? Неужто и в самом деле нести дрова обратно? Белый день на дворе. Пойдешь на глазах у всех… срамота! И прямо в лапы милиции. Или таких комсомольцев, как строгий братец Антошка. Схватят, потащат в исполком и засудят…
Как бы не так! Дрова тащили все кому не лень, а засудят ее одну? Да и пойди докажи, что те самые плашки? Тут колотые, свои! Это уж фигушки, не пойду!..
В злом, упрямом раздумье она покусала грязные ногти, заторопилась:
«А если и верно сюда придут? Тоже картина: поведут по улице на глазах у всех… особенно, ежели это увидит Родик Цветков. Тут уж совсем сгоришь со стыда! Взглянет Родя своими честными глазками, аж покраснеет от удивления, вмиг и сгоришь!
А еще хуже, если Родю сюда и пошлют с обыском. Он — комсомолец. Тот же противный Антошка пришлет его сюда назло ей, Зине. Это он может. Ох, срамота! Похоже, что надо куда-никуда, а дрова упрятать…»
Она огляделась. В крытом дворе стоял полумрак. Только сквозь щели в тесовых воротах да в подгнивших пазах между бревнами, где выпала конопатка, пробивался дневной яркий свет. Светлее было и на высоком «помосте», отделявшем дом от двора: дверь на «парадное» крыльцо там была открыта, строгий братец как вышел наружу, так и забыл закрыть, и оттуда теперь во двор лилась полдневная светлота.
«Может, сунуть дрова под помост! Или в полуподвал за чаны, где Филатыч варил колбасу? Нет, там сразу найдут: где и искать, как не там? Вернее всего — зарыть. Вот здесь, в самом темном углу двора. Ничего не брала, ничего не знаю. Я и из дома не выходила!.. Зарыть в том углу — и вся недолга!»
Разыскав лопату, Зина торопливо стала разбрасывать в углу сухую податливую землю, перемешанную с давно сопревшим навозом.
Когда-то Филатыч, хозяин дома, держал в этом крытом дворе овец, корову и лошадь. Здесь же хранил он телеги, сани, хозяйственный инвентарь. Не удивительно, что вначале из-под лопаты летели полусгнившие щепки, давно засохшие коровьи «лепешки» и разный дворовый сор.
Потом вдруг пошел хороший чистый песок. Такой ровно чистый, будто его насыпали тут нарочно совсем недавно.
Не успела Зина понять, что к чему, как лопата ударилась обо что-то тяжелое, зазвенела, скользнула вбок. Девчонка поддела находку глубже. Несколько раз окопала железину с разных сторон. Потом с маху ткнулась острыми коленками в холодную песчаную кучу на краю ямы и стала выгребать землю руками. «Небось бросил Филатыч чего-нибудь за ненадобностью, — раздумывала она. — Вроде большой чугун. Он и есть: ведерный чугун. А на нем тяжелая крышка. Похоже, сковорода. Чего он так-то чугун свой в землю зарыл?»
С трудом подняв тяжелую крышку вместе с налипшей на нее землей, Зина сунула руку в чугун и опять удивилась:
«Доверху чего-то наложено… В тряпочке… нет, в клеенке. А в клеенке бумаги? Батюшки-светы: деньги! И сколько! Таких и видеть не приходилось: тут не рубли, а больше с царем… А эти с красивой седой царицей. А дальше… Ой, мама! Внизу-то чего? Деньги насыпаны… золотые! В нашем дворе — вдруг клад! Филатычев, что ли? А может, и он об этом не знал? Может, кто-то еще до него чугун тут запрятал? Вот ведь удача! Вот тебе, братец Антошечка, и дрова! Не надумала бы их зарыть и клада бы не нашла…»
Кое-как она выволокла тяжелый чугун из ямы. И в ту минуту, когда наконец поставила его перед собой, перевела дух, осиливая усталость, ей явственно показалось, что в одной из щелей в стене, за которой была усадьба и дом Тимохиных, мелькнула Кланькина тень.
Тень закрыла просвет, и сразу в этом просвете блеснул знакомый настырный глаз. Не иначе как Кланька.
— Ты там чего? — со злостью спросила Зина.
Никто не ответил. Но глаз не пропал: он всматривался, выискивал. И в иное время Зина была бы рада тому, что подруга-соседка пришла к ней поговорить о своих сердечных делах: в Антошку влюбилась, дура. В его золотые волосики…
А может быть, вызывает на бой?
Были у них такие странные, — правда, редкие, но непреоборимо острые минуты, когда ни с того ни с сего, встретившись на задах, за дворами, они вдруг молча вцеплялись друг в друга, царапались и щипались, таскали друг друга за косы и носы, вывертывали когтистыми пальцами уши, сопели и охали — кто кого? Устав, исцарапанные, встрепанные, потные, они вдруг отталкивали друг друга и так же молча, как начали драку, воровато шмыгали каждая в свой двор…
Что это было, они не смогли бы ответить. Просто скапливалось в душе какое-то беззлобное раздражение, требующая выхода неподвластная им сила. И в такие минуты они искали друг друга, чтобы сцепиться и так вот как бы очиститься, разрядиться от этой томительной, странной силы. И самое удивительное было в том, что злые молчаливые схватки ничуть не мешали дружбе.
Похоже, что и сейчас Кланька искала подругу для этой злой минуты.
«Нашла, дура, время! — не без интереса подумала Зина. — Тут клад, а она…»
И сердито крикнула:
— Я те дам… уходи! Занята я. Отзынь! Кланька, тебе говорят? Все зенки выцарапаю, если не отстанешь, — добавила она уже совсем свирепо и кинула в сторону щели полную горсть песка.
Стало слышно, как Кланька, крадучись, отошла от стены.
— Вот так-то лучше! — теперь уже про себя одобрила Зина. — А то ишь, нашла время. Я те, смотри!
Прижав чугун к тощему животу и едва удерживая его, она отнесла и сунула находку под внутреннее крыльцо. Потом взялась за дрова.