— Придется ехать, — скромно сказал Василий Утин. — Куда денешься? Посылают!
На самом деле Василий очень гордился тем, что числится хорошим работником и у него лучший в районе нагульный гурт.
— Кожуру купил модную, — Бутаков опять тронул рукой костюм, синий в красную — клетку. — Не удавился-таки, развязал чулок?
— Могу себе позволить, — сказал Утин, — хотя бы раз в жизни. А деньги — что? Сор!
От искренности чувств Василий Утин слегка отвернулся и сплюнул. Бутаков опять подобрел глазами и даже улыбнулся. Опухоль от крапивных ожогов с лица Ивана сошла, но оно было дряблым и все в мелких пятнах, будто его наклевали куры.
— Это ты меня вчера из лопухов вытянул? — хрипловато, по-дружески сказал Иван. — Ну, и надрюзгались мы вчера с Кузьмой и Митькой! Навес на току делали, обмывали.
— Голова, поди, шибко болит?
— Болит, — признался Бутаков, — ты мне дай пятерку. Полечусь за твое здоровье.
— Да брось ты! — так же доверительно и дружески сказал Василий Утин. — Тебя не тянет блевать?
— Чего это?
— Меня, говорю, от одного запаха блевать тянет. Какая в ней радость-то? Ты эвон глянь, благодать какая в природе: травка, коровки ходют, облака беленькие, листики на тополях пахучие распустились.
— Жмот раз, так и сказал бы прямо! — рассердился Иван. — «Радость какая!» Я не для радости пью. Ганька, сынок мой желанный, у меня вот где сидит!
Иван Бутаков стукнул себя кулаком в грудь, а Василий Утин повернулся и пошел. Пьяницы — они все так: причину ищут. Вот уж приятно тому лее Ганьке видеть отца с красными, обалделыми глазами! И что это с людьми делается? Неделями Утин живет в пастушьей избушке в Тысячном — издали деревня кажется красивой, заманчивой.
— Дикуша! Жмот! — зло кричит вслед Утину Иван Бутаков. — Царь Васишка! Иуда!
Утин не обернулся, не осерчал, не покрутил головой и сморщил лицо в ухмылку: глупый народ и прозвище подцепил глупое. Царь Васишка! Ну, правильно, любит он читать про царей. Так за это и прозвище сразу цеплять?
Про царей у Василия Утина целая стопа книжек и разных вырезок. Выпрашивает у библиотекаря списанные комплекты журналов, вроде «Вопросы истории» и «Знание — сила», и там находит что-нибудь забавное про царское житье-бытье. Василий копит вырезки и складывает их в самодельный чемодан из фанеры. Шевелит мозгами Василий, думает. Силится понять через царей: откуда есть, пошла на земле грязь и зависть, всякая людская ложь и паскудство? По фактам выходит — от них пошла, от царей! Даже и во всех иностранных книгах об этом сказано: соврать, подослать наушника, убить брата царю все равно, что раз плюнуть. Своих детей, и то не жалели — подсыпали им в чашку яду, чтобы только те не потеснили их, когда подрастут.
Вроде бы уж царь, живет — лучше некуда, и вот на тебе — такое паскудство! Царские темные дела Василий Утин выписывал в тетрадку, сравнивал и приходил к выводу: это они от страху так делали. От страху и от обжорства. Все смотрят на него завидущими глазами, а он один среди всех, не знает, кому верить, а кого опасаться — страх от этого. Ну, и тоже отъедались они на даровых харчах — будь здоров! А лишние питье и обжорство кровь мутит — кто об этом не знает? Даже курица жиреет и начинает дуреть, когда глупая хозяйка сыплет ей пшено или рожь прорвой. Или вот корову взять, которая забрела в тучные овсы, — рассуждал Василий Утин.
А один раз он сказал мужикам на покосе, когда те пережидали жару в холодке:
— Был на земле всего один справедливый и добрый царь. Народ — кушаны жили в давнюю древность. Был у них царем пастух. Такой же простой мужик, как мы с вами. Звали того царя Васишкой.
Мужики от хохота в траву попадали:
— Ха-ха-ха, царь Васишка!
— Ну, такие имена у них были: Хавишка, Канишка, Васишка, — пробовал объяснить Василий.
Но с того дня прилепилось к Василию Утину — «царь Васишка». Даже как-то подходило к нему это прозвище: низенький, карагазистый, с морщинистым синеглазым лицом.
— Свиньи огород весь посрыли, — сказала тихая Мотря, когда Василий Утин пришел домой, — улей своротили.
— Откуда они взялись, свиньи-то? — удивился Василий.
Огород Утиных был аккуратно и крепко загорожен, а двух своих кабанов Василий держал в надежном засадке.
— Да ить откуда? Ребятишки балуют, доску выдрали из заплота. Ганька Бутаков с Мишкой Зыковым вчера возле городьбы крутились.
— Это они нарочно пакостят! — рассердился Василий. — У самих во дворе трын-трава, и чужой ухоженный двор видеть спокойно не могут. Отец — пьяница, все время злой ходит, и сын растет такой же варнак! Счас только видел Бутакова Ивана: ему опохмелиться нечем. Дай пять рублей, и все! Чуть в драку не лезет.
Лицо у Мотри задумчиво-тихое, она никогда не сердится. Будто тоскует молча и все время думает. Может, о детях тоскует — детей у Мотри с Василием не было, хотя и прожили они вместе двадцать с лишним лет.
— Не от добра, наверное, пьет Иван-то Бутаков, — сказала Мотря. — В нутро глянуть — у кого болячка, а у кого рубец от беды. А никто в нутро-то не смотрит. За Ганьку Иван-то переживает. На гармони играть Ганька шибко способный. Учить его Иван повез в город, а там не взяли. Он и пьет теперь.
Василий Утин и сам помнит эту историю. Чуть ли не с пеленок Ганька начал терзать гармошку: Иван мехи тянет, а Ганька на кнопочки давит. В пять лет уже во сне «цыганочку» наяривал. В концертах участвовал вместе со взрослыми. Откуда что и бралось: услышит хорошую песню по радио, и тут же сидит подбирает ее на гармошке. Ну, Иван Бутаков и решил, что быть ему в большом почете и славе через Ганьку; учить его в областной город повез, в музыкальную школу, А там говорят: школа-то, мол, для местных, для детей горожан, это как будто добавок к обычной школе. Вот, мол, колхоз ваш разбогатеет, у себя в деревне построите детскую музыкальную школу. Иван водил Ганьку за руку по кабинетам разных начальников — ему там то же самое говорят: нельзя! Иван злой вернулся — напился, кричал: они, дескать, пузаны, только о своих думают, а до народных талантов им дела нет — навоз в коровнике вороши или в колхозной агитке по станам пиликай — на большее не надейся!
С тех пор и пошел пить.
— Говорить все можно, — возразил Мотре Василий, — но я их все равно не пойму, пьяниц-то. Обида у них! Вот тракторист Митька наглотался молочка от бешеной коровки да бабке Михайловской угол дома разворотил трактором. Вот это — обида! Куда деться теперь старухе-то? Изба на один бок окурнулась.
— Ничего-о, — мирно сказала Мотря, — наладит Митька, он работящий, мастеровой мужик. Наладит избу. Еще лучше будет.
От голоса и взгляда Мотри тянуло покоем, Василий тоже утих и посветлел духом, перестал серчать, «Как в саду ясном возле нее, — подумал он про Мотрю, — только вот худо — детей у нас нету. Тогда бы вовсе — не жизнь, а малина с такой-то бабой!»
А вслух Василий спросил:
— Доски-то к заплоту прибила, што ль?
— Да сразу прибила. И улей на место поставила.
Василий снял с надпечка фанерный чемоданчик с тетрадками и вырезками про царскую жизнь. Открыл. Под кипами бумаги в углу лежал берестяной чумашек, набитый бумажными деньгами. Там их было тысячи три, а может, больше. Василий и сам точно не знал — сколько. Тут же лежала сберегательная книжечка — серая, с гербом, — и в ней тоже красовался длинный рядок цифр в графе «Сумма вклада». Помаленьку набегало — разные там дополнительные и премиальные, В сельпо каждый год кабана сдавали, а то и бык подрастал — хороший получался прибавок. А тратиться некуда — мед свой, ягода, огородина всякая. Домовитая Мотря понимала толк в домашнем хозяйстве. Складно у нее это все получалось. «Как в саду ясном», — опять подумал Василий Утин про Мотрю.
— Чего тебе из Москвы привезти? Заказывай.
Василий даже карандаш в руки взял — черкнуть для памяти.
— Чаю купи индейского. Да, может, платок пуховый увидишь, теплый.
— И все?!
— А чего еще?
— Ну, это… шелка, бархаты…
— Смолоду не носила, а сейчас ни к чему, — задумчиво сказала Мотря. — Сестрины обноски донашивала, какие шелка! А в войну юбка на мне из мешковины была, обутки из сыромятины.
Василий жалел Мотрю: и молодость в нужде прошла, и детей нет. Мало радости! Только в песне и отдохнет человек, но и петь Мотря была не горазда.
— Я тебе криплин привезу на платье. Шубу куплю цигейковую! Криплин, говорят, нынче в моде.
— Да сядь ты! Куда я в шубе-то; поросят кормить? Себе чего-нибудь присмотри.
В окно постучал посыльный — зовут Василия в контору, получить на дорогу деньги. Выписали ему на билет в обе стороны да к тому еще суточные.
— Ишь ты! — удивился Василий. — На питание, значит…
Новенькие деньги приятно хрустели, холодили карман.
— Ушами не хлопай там, — напутствовал Утина председатель колхоза. — ВДНХ — это наука, брат! Мотай на ус. С народом знакомься. Узнавай, у кого скот попородистей, нельзя ли на племя купить. Добрая порода — сила!
Василий Утин легко сбежал с крылечка конторы. В ногах и во всем теле было незнакомое чувство обновления, свободы и легкости. Он теперь не просто Василий Утин, пастух, а как бы государственный человек: едет перенимать опыт и делиться своим. «О жилье и прочем не беспокойся, — сказал председатель, — списки лежат в Москве, и ты в них значишься». Василий Утин даже слегка приосанился, расправил плечи в новом костюме: завтра он уедет в районный центр, а потом большой самолет вздымет в небесную высь и помчит его на запад, в столицу!
Вислобрюхая свинья с поросятами переходила улицу. Тарахтела некрашеная маслатая телега — сивый конишка усердно тряс гривой. Голуби опускались на перекладины телевизионных антенн, а в огородах опушались зеленью грядки. Качались, поскрипывали журавли колодцев — бабы набирали воду для вечерней поливки. Деревню с трех сторон подпирала тайга, а с четвертой громоздилась крутая сойка. Фомичево как бы притиснуто к дальним таежным закрайкам.
Однако вот знают же о деревеньке в Москве; и его, Василия Утина, персонально знают! «Фамилия твоя, — говорят, — в тамошних книгах значится». Удивительно и непросто устроен мир…
На лавке сидели три мальчугана — один с гармошкой. Василий признал в нем Ганьку Бутакова. При виде Утина сорванцы переглянулись и захихикали. А когда миновал эту шелопутную троицу, в спину ему грянуло:
Василий остановился. Пацаны пропели по инерции еще стишок, где говорилось, что Утин— «жмот и глот», а гармонь при этом издавала какие-то собачьи звуки: рычала и гавкала. В лающей гармони Василию Утину причудилась такая обида, что во рту у него стало сухо и горько.
Он круто повернулся и пошел к лавке, где сидели его несовершеннолетние оскорбители. Певцы мызнули в сторону и перескочили через заплот, а музыкант с гармошкой как сидел, так и остался сидеть. И гармонь его продолжала негромко гавкать.
Один глаз Ганьки Бутакова закрывали волосы, похожие на конскую челку, а второй глаз упрямо и зло уперся в лицо Василия Утина. Это отец научил его дразниться, а может, Ганька краем уха слышал отцовский разговор и по своему почину сочинил обидную песню. Но зло откуда? Сквозь серо-зеленый круглый зрачок зло глядело спокойно и ровно, как некий свечной огонь.
Василий Утин опешил, натолкнувшись на этот взгляд. Конечно, это Иванова работа! Настроил сыночка. Обида — камнем. Неудачная поездка в город, провал с учебой на музыканта натянули в его душе злые струны, и он на них будет играть до конца своих дней. Станет Ганька пьяницей. Бывают такие люди: бочком стоять не будет, он к тебе встанет лицом или задом. Бить и наказывать таких бесполезно — только злее они от этого. А к душе как подойти, по которой тропке?
— Ты это… Сыграй мне, — негромко попросил Ганьку Василий Утин. — Сыграй взаправду…
Песни и всякую другую музыку Василий Утин любил — на боку у него играл радиоприемник, когда выгонял на пастьбу гурт.
— Ха! — хмыкнул Ганька. — Иди себе, дядя, иди…
— Нет, правда! Все в лесу да в лесу, с быками, нутко-то и не слыхал, как ты играешь. Хорошо, говорят, играешь. Сыграй!
— Да брось ты…
— Я тебе когда худо сделал? Это тебе надо бы драть уши за огородное хулиганство и за эту песню. А я — человек добрый.
— Все вы добрые, — с холодным укором, по-стариковски сказал Ганька.
Они встык — «по прямому проводу» — встретились взглядом: вундеркинд (о ком в деревне говорили: «Из молодых, да ранний») и зрелый непьющий человек, чей мозг — без малейших признаков склероза. «У тебя деньги, у меня талант, — методом телепатии сказал Бутаков Ганька. — Ты деньги зарываешь, а я талант свой зарою. Я не хвастаю — что есть, то есть! Через меня было для вас великое одарение природы, но вы этого не поймете: как были ослами, так и останетесь — вот и вся любовь!» И тем же методом — не то телепатически, не то одними глазами — ответил ему Василий Утин: «А ты поласковей будь с людьми, подобрей. Оставь про себя гонор-то». К этому он еще прибавил вслух:
— Может, я тебя в Москву хочу взять с собой…
— Смотри, а то удавишься! — хохотнул Ганька, — Ты же скупей скупого…
Он приставил к носу два пальца и демонстративно высморкался. Руки у Ганька — плохо мытые и покололись от цыпок. Эти руки почему-то напомнили руки Ивана, когда он валялся в крапиве и скреб пальцами поколотую засохшую грязь.
Ганька встал и пошел вдоль улицы. Пальцы его перебегали по кнопкам трехрядки. Звонкие золотые колечки вылетали из-под Ганькиных рук — сверкала и пенилась радость ожидания, радость светлого ожидания. Тревожно и грустно сделалось Василию Утину от наигрыша трехрядки. О красивой жизни тосковала гармонь.
Дома Василий в задумчивости присел у стола под тяжелой старинной божницей. На этом столе лежала стопка книг и журналов, в которых было написано про царей. Василий решил немного позаниматься.
Мотря бесшумно, но суетливо двигалась по избе — собирала мужа в далекий путь, хотя собирать-то было особенно нечего: смену белья да пару свежих рубах уложить в чемоданчик.
— Самолеты-то теперь — страх господний! — причитала Мотря. — На одном огне, говорят, летают. Уж лучше не ездил бы ты…
— Не бойся! — сказал Василий и с некоторой важностью нацепил на уши дужки очков.
Он взял со стола картонную папку с веревочками вместо застежки, подумал и написал шариковой ручкой: «История земной подлости через жизнь царей всех стран и народов». На другой папке (эти папки он купил в сельпо специально) Василий Утин вывел: «Количество тайных и явных нарушений, а также их укоренение среди живых». В эти папки Василий собирался переложить вырезки из журналов и тетради с записями.
Потом он сел читать толстую книгу, которую ему отыскал библиотекарь. Библиотекарь необидно посмеивался над чудачеством Василия, но старательно пособлял ему собирать «царские жития». На этот раз книга попалась особенно интересная. Написал ее большой грамотей — француз про своих французских царей. Та же внешняя умность, картинность и грозность и та же подлость, склоки за бархатной занавесью с золотой короной. Уничтожают справедливость и прямоту, любуются случками лошадей, развращают несовершеннолетних своих детей и укладывают их в постель с девицами, чтобы те раньше времени сотлели умом и не могли посягнуть на трон отца или матери. И кругом — наушники, подхалимы, кляузники, заплечных дел мастера. Копошатся подхалимы в духовном дерьме, в изгаженной совести, чтобы только получить в руки побольше денег, купить золотые цепочки-брошки да малиновые шелка-бархаты и хоть в этом чуть-чуть приблизиться к царю с царицей.
Забористо написана книга этим французом, местами чересчур грамотно, но все, все понимает и видит Василий Утин! Он прямо-таки докой стал по части царских житий, собаку, можно сказать, съел на этом.
Мотря ставит возле печи квашню с тестом, отбирает у Василия книгу и гасит свет. Стоит Мотря в простой белой рубахе до пят и распускает волосы. Идет от нее хлебный дух, пахнет немного потом и свежестью полотна, обдутого ветром. Сквозь окошко падает лунный свет и высвечивает белое одеяние Мотри. «Истинная царица ты моя!» — с лаской думает Василий Утин и больше, чем когда-либо, понимает, что счастье человеческое в простоте, ясности и чистоте духа. Остальное все — сор и дым.
— А мы-то, скажи, зачем деньги ложим? — спросил Василий, когда Мотря легла рядом.
Вопросу такому она не удивилась: любил Василий перед сном поговорить о крупных человеческих делах.
— Да уж так повелось, — ответила Мотря, — и потом — мы же работаем А пока человек работает, ему идут эти бумажки, где буковками-цифирками за каждой написано, насколько он наработал.
— Чепуха вообще-то! Вроде бы впереди голодухи не ожидается, а будет — отнеси ее мороком! — голодуха, так и деньги — пустой сор! В войну-то как было?
И еще Василий вслух подумал о деньгах: какие же это бумажки с надписью о труде, когда их может заполучить хитрым образом спекулянт душой — совестью или простой материальный мошенник?
Василий вспомнил один случай и засмеялся: в райцентре — сразу после войны это было — умер от истощения одинокий старик-спекулянт, старухи пришли его обмывать. В избе было бедно, голо и грязно. Но когда стали стаскивать старика, порвали засаленный матрац, а там, между двумя войлочными потниками, обнаружились толстые пачки денег. Матрац был битком набит деньгами. Старухи попрятали их, а одна старушенция тихонько от других (та, которая шила гробовую подушку для изголовья) набила наволочку рублями, перемешав их с травой. Это чтобы усопшему спокойно лежалось, сообразно с его верой и убеждением.
— А другой спекулянт, — вспоминал Василий Утин, — не умер, а долго жил и маялся от обжорства. У него получилось ожирение сердца, а дочь его тоже так расперло, что она не могла разродиться, ребенка врачи вынули через живот, а он оказался калекой.
— Эк, его понесло! — отвернулась к стене Мотря. — На ночь-то люди о добре говорят. Сон тогда будет ровным и кровь очистится. Матушка моя так говорила.
— Ладно, — сказал Василий, — тогда о красивом будем.
— Спи-ка ты лучше, — урезонила Мотря.
Под окнами тишину ночи колыхнул девичий смех, парни прошли нарочито с глуповатой песней, где воспевался «Кот-обормот». Играла гармоника.
— Кажется, Ганькина гармонь? — прислушался в ночные звуки Василий. — Хотя куда — ночь!
— А им все равно, что ночь, что день. В клубе на танцульках играет.
— Так ему лет-то сколько?
— В четвертый класс перешел. Вышагивает со взрослыми, как лилипут. Гармошечка на ремне…
Василий Утин лежал молча. «Спит, — подумала Мотря, — угомонился!» Но Василий не спал — думал. Луна уползла вбок и едва освещала ветки тополя за окном.
— Вот ты говоришь: о добре давай, — после долгого раздумья произнес Василий, — а что, если Ганьку мне действительно в Москву увезти? Пока он совсем тут не избаловался и не одичал? Увезти да профессору показать— талант у Ганьки! И пусть его там учат. Обрадуются профессора-музыканты: из самой народной гущи талант! Адрес: медвежий угол, А станет великим — нашу деревню-то как прославит!
— Наверное, не просто все это… Вот, отец, Иван-то…