Виктор Шкловский
САМОЕ ШКЛОВСКОЕ
© Шкловский В., наследники
© Шкловский-Корди Н., предисловие, 2017
© Берлина А., составление, вступительная статья, 2017
© ООО «Издательство АСТ», 2017
Книга посвящается внуку Виктора Шкловского —
и бабушке Александры Берлиной —
Этой книги не было бы, если бы не Никита Шкловский, умеющий вспомнить сам и напомнить другим своего дедушку, «того Виктора Шкловского, который честно формулировал вопросы, разгонял погром на персидском базаре, хранил пулемет под кроватью и прыгал из поезда в темноту». А если бы не комментарии Сергея Ушакина, введение было бы несравнимо беднее.
Постиженье новизны
«Время берет нас тогда… Не тогда, когда ему нас жалко, а тогда, когда мы ему нужны!» — подытожил Виктор Борисович Шкловский в фильме «Жили-были» свои восьмидесятилетние эксперименты по воскрешению слов и вещей. «Самое шкловское» воскресло, потому что оно было нужно, в первую очередь составителю — Але Берлиной — автору теперь уже двух антологий Шкловского. Первая — на английском. «Учи языки, — написал мне из Италии любящий дед, — из-за незнания языка мне сегодня заварили чай холодной водой: три раза переспросили и все-таки сделали!» А через 50 лет «английские ученые доказали, что чай лучше заваривать в микроволновке» — и мы присутствуем при процессе: «Viktor Shklovsky: A Reader» расходится по свету, обжигая новых и старых читателей свежим ароматом воскрешенного английского слова. Аля Берлина собрала «Самое шкловское» для себя — читателя.
«…А ведь каждый читатель, как тайна, как в землю запрятанный клад…» Каждый, потому что как движение — основное свойство материи, так считывание — основное свойство информации. Текст без читателя кристаллируется, как биологический вирус — он не живой сам по себе. Читатель всегда получает новый — воскресший — текст, хотя он и называется старым именем. Но ведь и Иисуса Христа после Воскресения никто сходу не узнавал и не называл правильно!
В антологии успешно использован прием «остранения»: с каждым прочтением текста мы отправляемся в неизведанное странствие. Это кажется понятным на большой форме: кругосветное путешествие не предполагает повторения приключений — вас гарантированно ожидают новые. Но когда маленькой девочке, едущей по Военно-Грузинской дороге, говорят: «Варечка, посмотри, как красиво!», она бросает быстрый взгляд и отвечает: «Я здесь уже была!». И засыпает. Или, если это происходит в следующем веке, утыкается в свой смартфон. Это всеобщая история человечества, которую Шкловский не устает по-новому рассказывать в каждой своей книге, статье или письме.
Когда моя жена, дежурившая в больнице у почти девяностодвухлетнего Шкловского, позвонила и сказала: «Виктор Борисович умер», я ответил: «Что ты говоришь глупости!». Мой дед совершенно не собирался умирать — эта неизбежность была, как шутка из того же фильма «Жили-были»: «Мы с вами еще встретимся. Или не встретимся. Это с каждым бывает».
Антоний Сурожский вспоминает, как его пациент, певчий церковного хора, впал в кому, не дождавшись родных, издалека к нему спешивших: «Тогда я стал петь рядом с его кроватью церковную службу, и он вернулся. „Вы умираете, — сказал я ему, — проститесь с близкими“».
Так и на свое, как оказалось, последнее свидание с ВБ я принес его только что вышедшую книгу — «Теория прозы» — и, хотя он уже несколько часов был в глубоком забытьи, стал ее читать вслух. Сознание вернулось, ВБ слушал и говорил со мной. Он хотел изменить написанное. У меня так и осталось чувство, что Виктор Шкловский умер потому, что я вовремя не задал ему интересный вопрос про формализм или про то, как сделан Дон Кихот…
«Нужна мне ваша курица!» — говорит обвиняемая в краже. И глухой к интонации переводчик сообщает не знающему туземного языка судье: «Обвиняемая сказала, что ей была очень нужна эта курица!» Так вот — он правильно перевел! Мы все нужны этому Мирозданию — вплоть до Воскрешения. И сколько бы человек, смотрящий телевизор, ни определялся как «животное, которое может смеяться», ключевое — серьезное — определение феномена человека — это «способность понимать и создавать новые, не связанные с ДНК тексты».
«…Тот краткий миг, пока еще не спят земные чувства, их остаток скудный отдайте
От составителя
Образованные возражают другим. Мудрые — сами себе.
«Дайте нам новые формы!» —
несется вопль по вещам.
О Шкловском несколько слов
Эпиграф — «это как бы указание пути к большим событиям и показу больших людей», — пишет Шкловский в «Энергии заблуждения». С эпиграфов и начнем. Подростком будущий основатель формализма с увлечением читал Уайльда и подражал ему в ранних рассказах; как и Уайльд, он стал мастером афоризма и фигурой эпатажа. Дело, впрочем, не в этом, а в том, что приведенные выше строки написаны как будто о Шкловском. И его образование, и его мудрость несомненны, если прав Уайльд: он постоянно возражал и другим, и самому себе. Его интерес к форме противоречил принятому идеологическому подходу — и советскому, и досоветскому[1]. Внук Шкловского, Никита Шкловский-Корди, с бесконечным терпением отвечавший на мои вопросы, считает, что его дед «активно эпатировал людей, чтобы заставить их себя слушать», чтобы «повернуть нос слушателя и стряхнуть пыль с его ушей». Изучение литературных форм было делом жизни Шкловского, не только провокационной позой — но манило и низвержение традиций как таковое. На его литературном корабле современности, по крайней мере в юные годы, было место Пушкину, но не идеологии.
Для талантливого молодого ученого естественно возражать авторитетам, но Шкловский пошел дальше. Он и другие члены ОПОЯЗа — Общества (изучения) поэтического языка — страстно спорили и друг с другом. Один из своих ранних текстов он завершает словами: «Статья моя печатается в том же порядке, в котором существую я сам, — в дискуссионном»[2]. Более того, Шкловский никогда не боялся спорить и сам с собой, «жить, как дерево, сменяя листья», как он это формулирует в мемуарах «Жили-были». Часть возражений себе были вынужденным маневром, когда слово «формализм» стало ругательством в советской прессе, но многие споры Шкловского со Шкловским кажутся вполне искренними — он мыслил, споря. Мало кто может оглянуться на семидесятилетнюю научно-творческую биографию: ни разу не возразить себе за такой срок было бы, пожалуй, признаком застоя.
Близкий друг и тонкий комментатор позднего Шкловского Александр Чудаков пишет: «Первая черта мышления Шкловского (быть может, первая и генетически) — его непременная полемичность, внешняя или внутренняя. В знаменитых, тысячекратно цитированных определениях-афоризмах Шкловского всегда есть опровержение, отрицание, противопоставление»[3]. В 1925-м, в статье «Литература вне сюжета», Шкловский писал: «Противопоставления мира миру или кошки камню — равны между собой». Равны они или не равны между собой и в каком смысле — об этом много говорили потом и сам Шкловский, и другие. Но, может быть, важнее здесь не эта оценка, а то, что литература представлена здесь именно как противопоставление. Впрочем, говорит он не только о литературе. «Думаю, что каждое произведение искусства в силу того, что оно является звеном самоотрицающего процесса, является противопоставлением чему-то другому», — утверждает «Тетива» (1970). «И без монтажа, без противопоставления нельзя написать вещь, по крайней мере, нельзя хорошо написать», — продолжает «Энергия заблуждения» (1981).
Идея возникновения нового из противопоставления старого напоминает концепт «бисоциации» Кестлера, источник когнитивной теории «концептуального смешения» как источника творческого мышления[4]. Во времена юности Шкловского эта идея витала в воздухе:
«Сопряжение далековатых идей» — мысль, подхваченная Юрием Тыняновым у Михаила Ломоносова, — окажется одним из основных принципов деятельности этого поколения, будь то контрапункты Сергея Эйзенштейна, контррельефы Владимира Татлина, монтажи Дзиги Вертова, архитектурные проекты Эля Лисицкого, коллажи Александра Родченко или «сдвиги» Романа Якобсона, —
пишет Сергей Ушакин[5]. Шкловский даже книги на своих полках расставлял так, чтобы рядом стояли противоречащие друг другу[6].
Но мы забыли о втором эпиграфе. Приведем его чуть полнее:
Первая статья формализма, «Воскрешение слова», — это гимн футуризму. В 1921 году, когда Маяковский писал «Приказ № 2 армии искусств», он уже знал и ценил Шкловского и вполне мог осознанно отсылать к «Воскрешению слова» и «Искусству как приему». Маяковский не только призывает к остранению, он еще и рифмует со «спорами» и «поисками» ключевые слова Шкловского «форма» и «вещь». Вещи нужна новая форма, чтобы вернулось ощущение, чтобы отступил автоматизм. Вещь — это язык, жанр, литературная норма (собственно, «вещь» у Шкловского часто значит «текст»), а также все, что может быть изображено в искусстве, — то есть просто всё. Люди, чувства, общество, «вещи, платье, мебель… и страх войны». Открыто или эзоповым языком, Шкловский всю жизнь возвращался к идее остранения — пробуждения сознания, обновления ощущения жизни. В 2014 году вышла биография Шкловского авторства Владимира Березина в серии ЖЗЛ. Сам Шкловский может сравниться разве только с Набоковым по количеству автобиографических произведений: «Сентиментальное путешествие», «Третья фабрика», «Жили-были» — и это не считая личных моментов, прорывающихся в теоретические работы. И все же стоит привести здесь основные вехи биографии Шкловского. Как он говорит в «Жили-были», его книги «написаны не со спокойной последовательностью академических сочинений». Стоит представить себе, что происходило в его жизни в то время, когда он писал о теории прозы…
1893 — Виктор Шкловский рожден 25 января в Санкт-Петербурге в семье учителя математики Бориса Шкловского и его жены Варвары (урожденной Бундель).
1912 — Поступление на филологический факультет Петербургского университета (где он учится полтора года; университета он так и не окончит).
1914 — Доклады в литературных кафе и училищах. Вокруг Шкловского начинает собираться группа филологов, из которой вырастет ОПОЯЗ. Публикация «Воскрешения слова» и сборника стихов «Свинцовый жребий». Начинается Первая мировая война. Осенью Шкловский добровольцем уходит в армию.
1916 — Этот год часто считается годом основания ОПОЯЗа. Продолжая служить в Петрограде, Шкловский пишет «Искусство как прием».
1916–1917 — Шкловский редактирует и издает первые два опоязовских сборника, в которых публикуются и его статьи, включая «Искусство как прием».
1917 — Шкловский участвует в Февральской революции на стороне эсеров. Осенью уезжает на Турецкий фронт как помощник комиссара Временного правительства.
1918 — Возвращение в Петроград, участие в работе эсеровского подполья. После провала попытки антибольшевистского переворота прячется в сумасшедшем доме в Саратове. Осень — бегство на Украину, служба в 4-м автопанцирном дивизионе. Брат Николай (28 лет) расстрелян. Брат по отцу Евгений (около 30 лет) убит.
1919 — Возвращение в Петроград, преподавание, женитьба на Василисе Корди. Гибель сестры Евгении (27 лет), матери двух маленьких дочерей.
1920 — Воюет на стороне Красной армии против врангелевских войск под Александровском, Херсоном и Каховкой; ранен при саперных работах, в теле остаются 18 крупных осколков. Возвращение в Петроград. Назначение профессором Государственного института истории искусств по теории литературы.
1922 — Официальная амнистия эсеров неофициально отозвана. Бегство из Петрограда в Финляндию по льду Финского залива. Шкловский селится в Берлине.
1923 — Издание «Zoo», «Сентиментального путешествия», «Хода коня». Возвращение в Москву.
1924 — Рождение сына Никиты.
1925 — Издание «О теории прозы». Поступление на работу на Третью фабрику Госкино.
1926 — Издание «Третьей фабрики».
1927 — Рождение дочери Варвары, публикация «Техники писательского ремесла».
1932 — Поездка на Беломорско-Балтийский канал — попытка помочь брату Владимиру, отправленному туда на работы. Участие в написании печально известной книги «Беломорско-Балтийский канал».
1937 — Владимир Шкловский (брат Виктора) расстрелян.
1945 — Единственный сын Шкловского, Никита (21 год), убит в Восточной Пруссии.
1949 — Разгромная статья Симонова о Шкловском, бойкотирование его работ.
1952 — Рождение внука Никиты.
1956 — Развод. Женитьба на Серафиме Суок.
1964 — Выходит книга воспоминаний «Жили-были».
1965 — «Искусство как прием» и другие ранние тексты Шкловского выходят во французском и английском переводах (в последующие годы — почетные степени и другие знаки признания на Западе).
1966 — Издание «Повестей о прозе».
1970 — Издание «Тетивы».
1981 — Издание «Энергии заблуждения».
1983 — Издание «О теории прозы».
1984 — Виктор Борисович Шкловский умер 5 декабря в Москве.
Шкловский прожил 91 год. Два его брата и сестра прожили меньше — вместе взятые. Его единственный сын погиб на войне совсем юным. Жизнь Шкловского была трагична, но и насыщенна. Он был «спутником футуристической богемы», «предводителем формалистов», «главным наладчиком ОПОЯЗа» и «
Чем лучше отпраздновать этот юбилей, как не изданием сборника Шкловского? И, конечно, исполнением гимна младоформалистов[9]:
Что вошло в эту книгу?
Не считая тома, который вы держите в руках, в современной России изданы только три книги Шкловского: два автобиографических романа («Zoo» и «Сентиментальное путешествие») и прекрасно составленный Галушкиным и Чудаковым посмертный литературоведческий сборник «Гамбургский счет». Для сравнения: в Америке переиздаются тринадцать книг «отца русского формализма». И даже англоязычным читателям при этом многого не хватает — Шкловский писал теоретические, критические и литературные тексты в течение семидесяти лет. Разобраться в его огромном и увлекательном наследии непросто, тем более что среди его книг есть две пары неидентичных близнецов: «О теории прозы» 1925 и 1983 года, а также «Гамбургский счет» 1928-го и 1990-го. Еще куда сложнее сделать выбор, решить, что войдет в сборник. Труднее всего психологически поднять руку на текст Шкловского, заменить жалким многоточием в угловых скобках слова, которые он писал. Но моей задачей было составить как можно более всеобъемлющий и разносторонний сборник, при этом не давая ему разрастись на несколько томов. Составить сборник, который будет доступен неакадемическим читателям, студентам и преподавателям и всем, кого интересует теория литературы — а также другие вещи, о которых писал Шкловский: советская история и человеческое сознание, Маяковский и Толстой, Сервантес и Стерн, Боккаччо и Данте, сказки и загадки, кино и телевидение, эротика и религия, любовь и война…
Чтобы объять необъятное, пришлось выбрать отдельные главы из дюжины книг; где-то сокращения были сделаны и внутри главы (все они помечены знаком ‹…›). Поздний Шкловский склонен повторяться и крайне подробно пересказывать содержание произведений. Это часть его стиля, его мыслительного процесса, и «приглаживать» тексты ни в коем случае не хотелось. С другой стороны, тратить десятки драгоценных страниц на пересказы тоже было жаль. Остается надеяться, что был достигнут разумный баланс, — хотя, разумеется, каждый любящий Шкловского читатель найдет в сборнике чудовищные лакуны. Чтобы не повторять «Гамбургский счет» 1990-го, сюда не были включены такие знаковые тексты, как «Литература вне сюжета» (альтернативное название «Розанов»), «Ход коня» и «Труба марсиан». К сожалению, не вошла сюда и историческая проза Шкловского; теория и критика кино представлены только мельком в «Тетиве» и «О теории прозы» — и это при том, что в сборнике «За 60 лет — работы о кино» 1985 года на 574 страницах мелкого шрифта уместилась лишь часть статей на эту тему. Остается только надеяться на скорый выход собрания сочинений. Может быть, в издании Шкловского когда-нибудь удастся догнать и перегнать Америку…
Итак, что же вошло в этот сборник? Открывают его первые два эссе Шкловского, приведенные целиком, — «Воскрешение слова» (1914) и «Искусство как прием» (1917/1919)[10]. Об этих двух текстах стоит рассказать подробнее. Началось все с того, что в 1913 году двадцатилетний студент произнес в кабаре «Бродячая собака» — том самом, которому посвящено «Все мы бражники здесь, блудницы…» Ахматовой, — пламенную речь о жизни и смерти искусства. В 1914-м она была напечатана под заголовком «Воскрешение слова» за счет автора; несколько экземпляров были проиллюстрированы завсегдатаями все той же «Собаки» — художницей-авангардисткой Ольгой Розановой и Алексеем Крученых. Поэт-футурист часто оформлял свои произведения, редко — чужие; юному Шкловскому эта честь досталась во многом потому, что «Воскрешение слова», начавшись как научная статья, в финале превращается в будетлянский манифест. Вообще эссе удивляет смешением стилей, сочетанием футуристской провокации (Шкловский издевается над почтением к «старому искусству») и консервативного догматизма (о «веках расцвета искусства» он говорит без всякой иронии). Все это легче понять, вспомнив, что текст был задуман в первую очередь для яркого выступления и только потом превратился в публикацию. Несмотря на все свои противоречия, а во многом и благодаря им, «Воскрешение слова» стало первым документом русского формализма.
Юный Шкловский еще старается следовать академическим традициям: «Воскрешение слова» больше и уважительнее цитирует коллег, чем поздние вещи. Указаны даже источники и номера страниц. Это потом Шкловский научится (во многом потому, что в окопе иначе не напишешь) заменять цитаты небрежным «Кажется, я читал где-то у…». «Искусство как прием» тоже цитирует по правилам, но уже с куда меньшим пиететом. Развитие Шкловского-полемиста прекрасно прослеживается, например, по упоминаниям филолога Д. Овсянико-Куликовского: отсылка к нему используется для подкрепления аргумента в «Воскрешении слова» (1914); «Искусство как прием» (1917) уже подтрунивает над почтенным академиком; а в «Сентиментальном путешествии» (1923) Шкловский и вовсе превращает его в собирательное понятие: «Овсянико-Куликовские… зажили русскую литературу. Они как люди, которые пришли смотреть на цветок и для удобства на него сели».
Есть, однако, ученые, которых Шкловский всегда цитирует не только с уважением, но и с восторгом. «Воскрешение слова» и «Искусство как прием» упоминают друзей его юности — лингвистов Евгения Поливанова и Льва Якубинского. Вместе они составили костяк того, что стало ОПОЯЗом. Их портреты можно найти в автобиографической прозе Шкловского; пару штрихов стоит привести здесь, чтобы имена в эссе обросли плотью. Поливанов мальчиком лишился руки: по рассказу Шкловского, на спор положил руку под поезд, решив перещеголять Колю Красоткина из «Братьев Карамазовых». (Остается радоваться, что вдохновился он не «Анной Карениной»…) Существуют и другие — менее литературно-романтические — объяснения однорукости Поливанова. Многие источники утверждают, что специалист по китайскому, корейскому и японскому в той или иной степени владел восемнадцатью языками. Шкловский рассказывает, что Поливанов ел (sic!) опиум и защищал докторскую диссертацию в нижнем белье, и называет его гением[11]. О Якубинском Шкловский пишет: «Лучший год моей жизни — это тот, когда я изо дня в день говорил по часу, по два по телефону со Львом Якубинским. У телефонов мы поставили столики»[12]. Множество идей Шкловского родилось из записей, сделанных во время этих разговоров. В «Воскрешении слова» Шкловский впервые говорит об омертвлении и обновлении в литературе. Через пару лет любовь к футуризму, несогласие с идеей экономии в литературном языке и пассаж из дневника Толстого скрестятся — и родят остранение. Само это скрещение — пример других любимых идей Шкловского: «сопряжения далековатых идей» и общего генофонда многих литературных родителей. Что же такое остранение? Процитировав дневник Толстого, где тот пишет о бессознательном существовании, Шкловский говорит:
Если целая сложная жизнь многих проходит бессознательно, то эта жизнь как бы не была.
И вот для того, чтобы вернуть ощущение жизни, почувствовать вещи, для того, чтобы делать камень каменным, существует то, что называется искусством. Целью искусства является дать ощущение вещи как видение, а не как узнавание; приемом искусства является прием «остранения» вещей и прием затрудненной формы, увеличивающий трудность и долготу восприятия, так как воспринимательный процесс в искусстве самоцелен и должен быть продлен; искусство есть способ пережить деланье вещи, а сделанное в искусстве не важно.
Остранение — неологизм со счастливой (странно само слово), но случайной ошибкой. Через
И я тогда создал термин «остранение»; и так как уже могу сегодня признаваться в том, что делал грамматические ошибки, то я написал одно «н». Надо «странный» было написать.
Так оно и пошло с одним «н» и, как собака с отрезанным ухом, бегает по миру.
Нарочно ли Шкловский здесь (мета-)ошибается, называя орфографическую ошибку грамматической, поддразнивает ли он читателя, нам уже не узнать. Во всяком случае, остранению с одной «н» исполнилось сто лет, а «бегает по миру» оно более полувека: в 1965-м вышли переводы на английский и французский, вскоре подтянулись другие европейские языки[13]. Для перевода почти всегда выбирался первый вариант статьи, обкатанный на слушателях в 1916-м и опубликованный в 1917-м. Через два года, во втором «Сборнике по теории поэтического языка», вышла новая версия, которая приводится здесь. Основное дополнение — материал об эротическом остранении. Как говорил Шкловский (по отношению к другому тексту): «Мне тогда хотелось шокировать людей. Такая была эра»[14]. Материал для научного труда действительно был настолько неожиданный, что даже прекрасный переводчик и филолог Юрий Штридтер (один из немногих, работавших с дополненной версией текста) передает «стала раком» на немецкий как «
Предисловие к французскому сборнику формалистских текстов написал Роман Якобсон, а составителем и переводчиком выступил Цветан Тодоров — так формализм стал у истоков структурализма. Впрочем, Якобсон в этом предисловии критически отзывается о своем бывшем близком друге Шкловском, а влияние «Искусства как приема» можно поискать и в рецептивной эстетике, и в когнитивной стилистике… Первый английский перевод во многом неточен. Ключевая фраза текста определяет искусство как способ «пережить деланье вещи». По-английски целью искусства несколько тавтологически стало «испытание искусности объекта» (
Что это — «сделанное» и для кого оно не важно? Если «сделанное» — это объект остранения, переживаемый заново, то как он может не быть важен? Похоже, разгадка кроется в разговоре с поэтом, которого Шкловский считал одним из величайших современников: «Мне говорил Хлебников, что важна работа, а не сделанное, что сделанное — это стружки»[17]. Но Хлебников говорил о
Штридтер замечает, что у остранения две функции: «заставить читателя по-новому видеть вещи», но и, «наоборот, привлечь внимание к самой осложняющей и остраняющей форме»[18]. Далее он пишет, что «Искусство как прием» посвящено только второй функции. На самом деле, однако, это скорее можно сказать о «Воскрешении слова», действительно описывающем в основном внутрилитературное, внутриязыковое обновление. А вот почти все примеры в «Искусстве…» именно заставляют читателя «видеть вещи». Более того, почти все цитируемые пассажи, кроме разве что эротических, носят социально-критический характер. Если «Воскрешение…» финалом напоминает футуристический манифест, то «Искусство…» частично читается как комментированная антология Толстого, и этот выбор не случаен: Толстой не только вдохновил Шкловского на создание идеи остранения, он — неиссякаемый источник «странных» взглядов на общество. Остранение, пишет Шкловский, — это «способ Толстого добираться до совести».
Может быть, именно здесь и кроется оригинальность остранения. Еще Аристотель писал, что (ино)странные слова интенсивнее переживаются в литературе и привлекают к себе внимание. Еще Юм и Шлегель говорили, что удивляться, смотреть на знакомое как на новое — это путь науки. Еще романтики утверждали, что глаз перестает замечать красоту, что поэзия — это способ заново увидеть прекрасное. Но Шкловский — кажется, первый, кто увидел, что мы привыкаем не только к прекрасному, но и к страшному; первый, кто провозгласил искусство средством борьбы с этим привыканием. «Автоматизация съедает вещи, платье, мебель, жену и страх войны», — пишет он. Когда ему самому пришлось пережить войну — Первую мировую и Гражданскую, — больше всего он боялся отсутствия страха. В «Сентиментальном путешествии» он пишет: «Граждане, бросьте убивать! Уже люди не боятся смерти! Уже есть привычки и способы, как сообщать жене о смерти мужа». Вот эти «привычки и способы», эта нормализация страшного — одна из тех вещей, с которыми борется остранение.
Остранение — не отстранение от жизни, а погружение в нее, будь она страшна или прекрасна[19].
Погружается в жизнь Шкловский и в своих автобиографически-литературных гибридах: «Zoo, или Письма не о любви» (1923), «Сентиментальное путешествие» (1923), «Третья фабрика» (1926) и «Жили-были» (1964). В «Самом шкловском» не представлены первые две из этих книг, так как они есть в продаже. Отрывки из «Третьей фабрики» и «Жили-были» под одной обложкой позволяют увидеть одни и те же события в разных преломлениях — свежие впечатления и давние воспоминания; взгляд юного формалиста-контрреволюционера-военного-эмигранта и пожилого человека, пережившего сталинский террор и решившегося снова говорить о прошлом… После несчастливого, но необыкновенно продуктивного года в Берлине Шкловскому позволили вернуться в советскую Россию, страну, которую он в «Сентиментальном путешествии» описывает так: «Большевики вошли в уже больную Россию, но они не были нейтральны, нет, они были особенными организующими бациллами, но другого мира и измерения. (Это как организовать государство из рыб и птиц, положив в основание двойную бухгалтерию.)» Учитывая его откровенность в этой и других книгах, удивительно, что он выжил, что он даже не был арестован при советской власти. В Берлине Шкловский был не в своей тарелке. В советской России он чувствовал себя (это тоже из «Сентиментального путешествия») «как человек, у которого взрывом вырвало внутренности, а он еще разговаривает.
Представьте себе общество из таких людей.
Сидят они и разговаривают. Не выть же».
Вспоминается Бродский: «позволял своим связкам все звуки, помимо воя».
После войн и революции жизнь стала спокойнее, но не счастливее. «Я живу плохо. Живу тускло, как в презервативе. В Москве не работаю. Ночью вижу виноватые сны», — пишет Шкловский в «Третьей фабрике». Он много занимается «поденщиной», кинематографической работой. «Есть два пути сейчас», пишет он в «Третьей фабрике», — писать в стол или проникнуться советской идеологией, «третьего пути нет. Вот по нему и надо идти». Эти слова часто цитируются вне контекста и смотрятся пустым афоризмом. Но Шкловский продолжает, объясняя: «Путь третий — работать в газетах, в журналах, ежедневно, не беречь себя, а беречь работу, изменяться, скрещиваться с материалом, снова изменяться, скрещиваться с материалом, снова обрабатывать его и тогда будет литература». Он выбрал этот путь, или верил, что выбрал его. Выбрал быть «льном на стлище». Шкловский несколько лет писал статьи для Льнотреста, он знает, о чем говорит. «Лен, если бы он имел голос, кричал при обработке. ‹…› Лен нуждается в угнетении».
Позже Шкловский понял, что он — не лен:
Потом я написал «Третью фабрику», книжку для меня совершенно непонятную.
Я хотел в ней капитулироваться перед временем, причем капитулироваться, переведя свои войска на другую сторону. Признать современность. Очевидно, у меня оказался не такой голос. Или материал деревни и материал личной неустроенности в жизни, включенный в книгу, вылез, оказался поставлен не так, как я его хотел поставить, и на книжку обиделись. Книжки пишутся вообще не для того, чтобы они нравились, и книжки не только пишутся, но происходят, случаются. Книги уводят автора от намерения. Пишу не оправдываясь, а передаю факт[20].
Через год после «Третьей фабрики» вышла «Техника писательского ремесла» (1927), книга курьезная — учебник литературного творчества для пролетариата. Шкловский рассчитывает на определенную аудиторию: он объясняет, кто такой Боккаччо, что такое параллель и монолог… В одной из ранних версий адресаты описываются четче, чем в окончательном варианте: «В организации ВАПП — три тысячи писателей; это очень много»[21]. ВАПП — это Всероссийская ассоциация пролетарских писателей. «Современный писатель старается стать профессионалом лет 18-ти и не иметь другой профессии, кроме литературы. Это очень неудобно, потому что жить ему при этом нечем. В Москве он живет у знакомых или в Доме Герцена на лестнице», — продолжает Шкловский, в ранней версии добавляя: «А некоторые в уборной, так человек 6; но даже уборная не может вместить всех желающих, потому что, как сказано, их три тысячи». Главное, чему учебник хочет научить вапповцев, — это читать. И, желательно,
Но Шкловский говорит не только с «пролетарскими писателями». Не им адресована ирония некоторых пассажей, скажем, наблюдение, что рассказ «Хозяин и работник» Толстого «мог бы быть прочитан на тогдашнем производственном совещании дворян, если бы у них такие были». Иногда сквозь текст прорывается обращение к коллегам по литературоведению — и к писателям, способным написать не только роман, но и «то, что будет заменять роман». На несколько строк учебник превращается в манифест: «Не нужно лезть в большую литературу, потому что большая литература окажется там, где мы будем спокойно стоять и настаивать, что это место самое важное». Вынужденный упрощать, Шкловский вливает в «Технику писательского ремесла» концентрат своих основных идей. Скажем, «Литература вне сюжета»[22] во многом построена вокруг мысли, сжатой в «Технике» до запоминающегося генеалогического афоризма: «Литературное произведение не происходит от другого литературного произведения непосредственно, а нужно ему еще папу со стороны».
Описание остранения (хоть и не само это слово) тоже появляется в «Технике писательского ремесла», но в неожиданной модификации:
«Профессиональный человек, имеющий профессию, описывает вещи по-своему, и это интересно. У Гоголя кузнец Вакула осматривает дворец Екатерины с точки зрения кузнеца и маляра, и таким способом Гоголь смог описать дворец Екатерины. Бунин, изображая римский форум, описывает его с точки зрения русского человека из деревни». До этого Шкловский чаще говорил об (искусственно) наивном взгляде, теперь — о профессиональном. Как пишет Илья Калинин,
«прежний тип остранения можно трактовать как
«Техника…», при всех цитатах из Маркса и отсылках к «пролетарским» темам, узнаваемо принадлежит перу отца ОПОЯЗа.
Далее в сборнике следует самый короткий и самый известный вне филологических кругов текст Шкловского: «Гамбургский счет». Эти 120 слов увидели свет в качестве предисловия к одноименной книге, вышедшей в Ленинграде в 1928 году[24]. Выражение «гамбургский счет» известно сейчас почти всем, даже людям, которые не слышали о Шкловском. Впрочем, последние могут трактовать его несколько неожиданно. В 2014 году Владимир Путин упрекнул Европу в недостаточной щедрости (а может быть, заодно и в излишнем равноправии полов) так: «У нас, если мужчина девушку приглашает в ресторан, он за нее платит. А у вас все по гамбургскому счету — каждый платит за себя». Шкловский, увлеченно объяснявший в газетных публикациях Троцкому его литературоведческие ошибки, мог бы спасовать перед столь смелой интерпретацией…
На самом деле, как наверняка знают читатели этого предисловия,
«гамбургский счет» определяет истинный уровень мастерства (в развернутом смысле — истинную ценность чего-либо). Шкловский обычно считается автором словосочетания, но он рассказывал своему другу Виктору Конецкому, что слышал его от борца Ивана Поддубного (см. отрывок из «Эха» в главе «Кочерга русского формализма» в этой книге). Решающее соревнование в Гамбурге было или мифом, или настоящей профессиональной тайной — по крайней мере, его конкретных документальных следов найти не удалось. Впрочем, в начале XX века Гамбург действительно был одной из столиц спортивной борьбы; именно там Поддубный с большим успехом выступал в двадцатых. Вряд ли одно секретное состязание для борцов всего мира действительно было возможно, но, без сомнения, помимо выступлений для широкой публики проходили и более профессиональные и честные соревнования. Северогерманский институт истории спорта хранит данные о непубличных чемпионатах того времени, определяющих, кому и как «выигрывать» и «проигрывать» напоказ.
Шкловский не первый в русской литературе взялся за сортировку писателей по качеству. Возможно, он знал стихотворение Баратынского «Певцы 15-го класса», наверняка был знаком с «Литературной табелью о рангах» Чехова, даже формой напоминающей его собственный список: