Мальчик одет в новый, на вырост, костюм, в котором 1 сентября он пойдёт в поселковую школу. В новых кожаных башмаках его ногам жарко и тесно. У девочки худые голенастые, как у гусёнка, ноги в больших остроносых лакированных туфлях – скорее всего, из сундука, не выхоженных матерью в молодости. Длинная юбка мешает ей идти, забиваясь между худых колен. Чудесные каштановые косички спрятаны под платок, такой же, как у матери плотный и цветистый.
Троица нагружена покупками. Мальчик с девочкой, запыхаясь, едва поспевают за матерью. Балансируя свободными ручками, вдвоём тащат авоську, доверху набитыми вонючими кусками хозяйственного мыла и прессованной соды. Мать несёт в одной руке сумку, туго набитую пакетами с рисом, по бокам в пазухах натолканы катушки разноцветных ниток. Через плечо, крест – на – крест, перекинуты мотки капроновых сетей.
(В посёлке кое-что из этого можно купить, но хозяин передвижного ларька заламывает такие цены, что дешевле несколько раз в году вырваться в город).
Лицо у женщины сосредоточенное, отрешённое, замкнутое, полное решимости преодолеть этот трудный день. Она широко шагает, не оглядываясь на детей, не глядя по сторонам. Слава Богу, не первый раз в городе, не такие чудеса видывала.
Правда, её изумляет чудовищное количество собранных вместе и одновременно ничего не делающих людей – абсолютно здоровых, сильных, нестарых. Это кажется ей противоестественным. Её деятельную, злую на работу натуру это возмущает. Пройдись кто праздно, разряженный, полуголый по посёлку в разгар дня – его заплюют люди. Такую девушку не возьмут замуж, а кто захочет выйти за порченого парня-лодыря?!
После того как её муж утонул, она сама многое бы дала, чтобы в её семье появилась лишняя пара рук. Ещё её простодушно удивляет, как их посёлок, в котором преобладают старые женщины, способен круглый год кормить вкусной белой рыбой этих здоровых, по всему видно, потребляющих много хорошей пищи людей…
Ведь точно такие же усталые немолодые женщины работают на полях в соседних деревнях, выращивают картошку, хлеб…
Но особо размышлять и дивиться некогда – ей нужно успеть в центральный Универмаг, где есть отличный отдел. Там продаются хорошие рыболовные снасти – не то, что гнильё и ржавчина, которые пытается всучить хозяин приезжей лавочки.
Потом – в скобяную лавку. И нужно успеть к автобусу – билеты на обратный рейс лежат у неё в нагрудном кармане, надёжно заколотые булавкой.
Другое дело – дети. Правда, они уже устали оглядываться вокруг и тайно восхищаться крутящимися зеркальными дверями, манекенами в витринах – совсем как живые люди. Девочка, увидев их впервые в жизни, вскрикнула от неожиданности…
Ещё её привлекают лотки с нарядными яркими блестящими фруктами. Как они, должно быть, сказочно вкусны и сочны! Только однажды, на её памяти, вернувшись из города, мать привезла детям лакомство. Девочка раздёрнула «молнию» на кирзовой сумке и разочарованно вздохнула: сумка была до краёв полна мелкими сморщенными, как на посадку, картошками.
– Мама, зачем ты привезла из города столько мелкой картошки?
– Это не картошка, дочь, а грецкие орехи.
Целых два месяца они с братом лакомились сытными маслянистыми ядрышками: каждому по три штучки в день. Мать попробовала и помотала головой:
– Не, невкусно! Ешьте сами.
Но девочка видела, как мать, прищурившись от удовольствия, долго катала во рту сладкие ореховые внутренности…
Детей поражает великолепная и бесстыдная одежда прохожих, их красивый выговор, странное непринуждённое поведение. Дети устали, они мокрые как мышата, дышат открытыми ртами. Им жарко, тесно и неудобно в той одежде, в которую вырядила их мать, желая одеть богато и прилично, на зависть всем.
Мальчик старше. Ему стыдно за глупый неуместный школьный костюм в такую жару, за ботинки, за короткие мятые брюки, за красные носки на ногах. Он идёт быстро, стиснув зубы и глядя под ноги. Девочка тоже страдает в тесных туфлях, ей неудобно в колючей шерстяной кофте с мокрыми от пота подмышками.
Мальчику кажется, что все встречные шарахаются, стараются брезгливо не задеть их. Ему стыдно за мать, такую маленькую и стремительно бегущую, что, кажется, она вот-вот врежется в живот прохожего. Стыдно за старую скукожившуюся сумку с рисом, за выглядывающие из карманов катушки, за авоську с вонючим мылом.
Какая-то добрая пожилая женщина участливо объясняет, что до Универмага гораздо быстрее добраться на метро, но мать боится метро.
Наконец, они в Универмаге. В отделе с рыболовными снастями не протолкнуться. Мать оставляет детей у прохладной гладкой белой колонны. Наказывает: «Стерегите хорошенько, не своровали бы». Она выходит через полчаса с пылающим от волнения лицом, донельзя довольная. Улыбается, утирает концом платка лицо, в руках несёт пакеты и коробочки.
И в другом отделе она оставляет их у кассы с тем же наказом. Её надежды оправдались: здесь есть всё, что ей нужно, и по очень дешёвой цене. Она возбуждена.
Мальчик с девочкой, переминаясь, тоскливо исподлобья поглядывают на очередь. Они видят большую тётку с глянцевыми, мелко вьющимися, как в срамных местах, волосами, поднятыми скрученной косынкой, с усиками над губой, с толстыми жабьими бело-розовыми руками, на которых у подмышек от тугих вырезов образовались жирные трясучие, как студень, складки. Тётка вдруг оборачивается и грозно кричит на мать. Дети с ужасом и невыносимой болью видят, как их всегда гордая прямая мать виновато съёживается, становится суше и меньше одной моложавой тёткиной руки.
Дети готовы провалиться сквозь мраморный пол. Им кажется, все вокруг знают, что безответная смуглая женщина – их мать. И знают, с каким наказом она их здесь оставила. Хотя все оставляют в белых шкафчиках свои нарядные сумки, разбирают проволочные корзинки и тележки. А мать трясётся над старой кирзовой сумкой.
Дети боятся взглянуть в сторону кассирши. Им кажется, что она тоже посматривает на них подозрительно, что они стоят в неположенном месте, и вот-вот прогонит их.
Почему так съёжилась и состарилась мать, думает мальчик. Почему её обычно спокойное маловыразительное широкое лицо сморщено противно, как у китайца? Почему знакомый пиджак в полоску, который мать надевает в праздники и прикалывает медаль, здесь кажется таким бедным и старым?
Почему она совсем не похожа на ту, привычную, строгую невозмутимую женщину, всеми уважаемую в Озерках, которой уважительно кланяются, к которой приходят за советом? У неё сильные твёрдые мужские руки. Вздуваясь жилами, они вытаскивают сети с бьющимися серебряными рыбами. Они не узнают матери.
Покупки сделаны, все идут дальше. Дети хотят пить – жара точно с ума сошла. Мать решается дать им по сморщенному кислому домашнему яблочку. Поглядывая из-под ладони на солнце, уговаривает: «Погодите, вот сейчас дойдём».
Наконец, она облюбовывает газончик за автовокзалом, у плетёной алюминиевой оградки. Расстилает в тени газетку, вынимает взятые из дому хлеб, бутылку молока, вяленую рыбу, яйца. Двуперстно крестится, шепчет молитву.
Мальчик хмуро отодвигает хлеб и рыбу. Ему снова кажется, что все проходящие оглядываются на них и насмешливо улыбаются. Неужели мать не видит, что на них смотрит человек с метлой, что в любую минуту их может прогнать полицейский?
Мать не понимает состояния сына. Добродушно удивляется: «Ты что, не проголодался?» Запрокинув голову, спокойными крупными глотками пьёт молоко, утирает губы. «На, Лидка», – протягивает девочке. Облупливает яйцо, отделяет мякоть рыбы от костей, невозмутимо ест. Свободной рукой раскладывает на траве покупки и подсчитывает вслух расходы.
Мальчик сидит, угрюмо отвернувшись. В эту минуту ему не хочется видеть мать. Но, наконец, и эта пытка кончена. Мать начинает собираться. В это время к ним подходит дворник. Но он не бранится и не гонит их, а лишь предупреждает, чтобы женщина с детьми поторапливалась. Может подойти дежурный по автовокзалу и оштрафовать их.
Они внутри вокзала. Рядом с ними в красных пластиковых креслах сидят молодая женщина с девочкой лет пяти. На девочке белые шортики и красная маечка, в руке большой очищенный апельсин. Подбородок её залит жёлтым сладким соком. Девочка не ест, а играет: пускает пузыри, перекатывает во рту измученную раздавленную дольку, выплёвывает:
– Не хочу-у…
Она сама не знает, чего хочет. Её белокурая мама отлично это понимает и не шевельнётся, запрокинув голову и закрыв лицо пилоткой. Пилотка падает с её красивого лица. Она открывает глаза и видит рядом смуглое цветастое, похожее на цыганское семейство, от которого к тому же пахнет рыбой. Она легонько шлёпает девочку, заставляя её подняться, и уходит в другое кресло. Девочка визжит и напоследок, изловчившись, плюёт пачкающейся апельсиновой слюнкой на сумку с рисом.
Как хочется мальчику с девочкой прочь из этого утомительного непонятного города, который сначала ошеломил и очаровал их, а потом измучил, изжевал и выплюнул, как изнывающая девочка – апельсиновую дольку.
Скорее в посёлок, откуда они выходили сегодня ранним прохладным утром к остановке на шоссе, ведущее в Большой Город. Тогда от великанш елей ложились на землю косые тени, и из-за заборов на них с завистью глядели тихие деревенские ребятишки. Они воображали, какое неотразимое впечатление произведут на горожан прекрасный парадный костюм и негнущиеся ботинки на мальчике, и туфли и синтетические гольфы на девочке, и цветастые платки с искрой на ней и матери…
А мальчик и девочка чинно шагали по прибитой росой пыли, не оглядываясь, боясь нечаянно уронить себя в глазах провожавших их друзей. Они были так горды: они уговорили мать взять их с собой в Большой Город!
А теперь желали одного: скорее отсюда в тихий озёрный посёлок, к друзьям, к большой воде, которая у берегов подёрнута нежной изумрудной ряской, а в серёдке синя и неподвижна, как зеркало. И с тяжёлой грацией скользят, разрезая зеркало, лодки рыбаков.
СОЛОВЬИНАЯ РОЩА
В детстве я приставала к взрослым: как поёт соловей да как поёт соловей? И когда мне однажды сказали: «Слышишь? Вот это и есть соловей» – я была страшно разочарована. Жиденькое, жалкое щёлк-щёлк. Цвирк-цвирк-цвирк. Тр-р-р. Фьюить-фьюить! И вот этот примитив восхваляют люди, этому набору бесхитростных звуков посвящают поэмы, стихи, сказки?!
Один только соловей Андерсена чего стоит, заставивший китайского императора плакать, поднявший его со смертного одра. Я-то ожидала божественной, ритмичной, стройной, разрывающей душу мелодии, какого-нибудь концерта виолончели с оркестром.
А тут урлюлю. Тыр-тыр-тыр.
Так было до восьмого класса.
Я готовилась к экзаменам. Ах, первые экзамены, майские жуки на ниточках, тяжёлая, тугая сирень в палисаде (если найти и съесть цветок с пятью лепестками – сдашь всё на «пятёрки»).
Первые школьные влюблённости в учителей. В математика, в преподавателя военного дела, в студента-практиканта…
Любовные тайны поверяла дневнику. Дневник прятала на печке в старом валенке. На каникулы из города приехал двоюродный брат Вовка. Украл дневник, по-обезьяньи гримасничая и показывая язык, вскарабкался на крышу. Комментировал и хохотал.
Я до холода в животе боялась высоты, бегала вокруг дома и верещала от обиды и бессилия. Пыталась выманить сорванца ирисками, стеклянной авторучкой, сборником фантастики. Сулила страшные кары (утащу лестницу, и сиди там до скончания века, нажалуюсь твоей маме, поколочу, убью).
Вовка соскучился. Спустился, сунул мне мятый дневник – выхолощенную, осквернённую, поруганную мёртвую Тайну… Очистить её могло только пламя в печи.
Но я отвлеклась от соловьёв. И вот, значит, все спят. Я потушила лампу, захлопнула учебник, сладко потянулась. Распахнула окно. Огромная ночь дышала талыми водами, влажной землёй, горьковатой черёмуховой свежестью.
Представляете: на сорок километров вокруг ни одного дымящего завода, всё леса, леса. Мы принимали это как должное, дышали чистейшим воздухом, не понимая своего счастья, своего богатства, которое не купим потом в городах ни за какие деньги.
А дом у нас стоял внизу села, в самом конце улицы, у лога. За логом речка, за речкой сосновая, с вкраплениями осин и берёз, рощица.
И вот эта серебряная лунная роща… Она такое вытворяла! Она жила своей бурной ночной жизнью. Со всех сторон одновременно звенела сотнями, а может, тысячами крошечных нежных мощных голосков. Голоски самозабвенно, ликующе заливались, надрывались, щёлкали, трещали, улюлюкали, свистели. Каждый их обладатель старался перещеголять сам себя. И впрямь шальные соловьи: сошли с ума!
Висел туман, было влажно, заречные соловьиные рулады висели точно над самым ухом. Насидевшись у окошка в полном смятении чувств, я легла, но что толку.
Сколько раз я вскакивала, металась по комнатке. Прижимая руки к груди беспомощно и растерянно, не понимая, что делается со мной и вообще на белом свете. Бормотала: «Господи, да что же такое?!»
Снова высовывалась в окошко, тщетно всматривалась во тьму. И снова всплёскивала руками… И не было рядом наперсницы Сони, чтобы эгоистично будить её, как Наташе Ростовой в Отрадном, и делиться сладкой невыносимой мукой, которая, того и гляди, разорвёт заблудшее бедное четырнадцатилетнее сердце.
В общем, ни черта я в ту ночь не выспалась и весь день ходила как пьяная. Так вот что с людьми на всю жизнь делают эти маленькие колдуны.
Сейчас возле нашего городского дома тоже селится пара-тройка соловьёв: как раз наступают черёмуховые холода. Почти снеговой, пронизывающий ветер гнёт у речки деревья. Ледяной дождь барабанит по стеклу. А соловьи самоотверженно и упрямо щёлкают, ведут свою брачную песню.
Ну, соловьи. Ну, щёлкают. И что? Повернёшься в мягкой постели, закутаешься в тёплое одеяло. Охо-хо-нюшки, и охота же кому-то в такую погоду заниматься любовями. Против природы не попрёшь. Как их, малышей, ветром-то не сдует.
Недавно иду в парке, а там у канавки столпотворение. Девчушки с ранцами заворожённо замерли у ливневой решётки. Разглядывают, как невидаль, ручей, падающий в гулкое подземное коммунальное хозяйство. Бросают щепочки, болтают в мутной водичке резиновыми сапогами. «Ух ты, здорово!»
Взять бы учителям и свозить их в весенний лес, показать настоящее половодье с водопадами. Вот честное слово, стоит нескольких уроков литературы и патриотического воспитания. Знаете, что вспоминает моя уехавшая за границу подруга? Русскую бурную, грозную и грязную, безбашенную весну. Там, говорит, и весна какая-то ненастоящая, чистенькая, игрушечная, скороспелка. Ляжешь вечером: зима, откроешь глаза утром: лето.
– А у нас, забыла, весной ступить некуда, – подкалываю я. – Чего только не вытаивает: собачьи какашки, окурки, бутылки, пластик, презервативы и прочие отходы жизнедеятельности человека разумного. А миргородская лужа возле твоего дома? Ливнёвка забита – целый океан, пройти невозможно, ты чертыхалась, каждую весну в ЖЭК писала.
– Ага! – мечтательно, влюблённо подхватывает она. – А утром та лужа замерзала… Идёшь, бывало – ледок под ногами хрустит. И невидимая синичка: «Пинь-пинь!» А заря – как девчонка разалевшаяся. – В трубке всхлипы и сморкание, телефон отключается. И никогда не назовёт она ту, чикагскую зарю, разалевшейся девчонкой.
А у нас на полях ещё лежит могучий и обречённый, насыщенный, пропитанный водой апрельский снег. И вдруг однажды просыпаешься от непрестанного ровного, мощного гула, усиливающегося с каждым часом. Большая вода пошла!
После уроков прыг в сапоги – и с подружками на берег, усыпанный сухими жёлтыми пуговичками мать-и-мачехи. Там с каждой горы несутся, скачут, крутятся в бешеных пенных заторах бурные речки: каждая что твой Терек. Грохот такой, что собственного голоса не слышно. Первая ночная вода уже унесла муть, сломанные ветки, грязную жёлтую пену – и сейчас прозрачна, как после многоступенчатой очистки.
Через неделю большая вода схлынет, оставив полёгшие, как бурые водоросли, травы и множество чистейших лужиц, полных изумрудными комками крупной лягушачьей икры. Вылупятся из мамкиного гнезда колонии лягушат и резво поскачут к речке.
Никакой химии тогда на личных участках хозяева не признавали: лягушки были бессменными санитарами огородов. Сейчас той икрой и головастиками лакомятся прожорливые горластые чайки.
Давятся, не могут проглотить, из хищных крючковатых пастей свисают лохмотья живой зелёной слизи. А маленькие злобные глазки уже высматривают следующую порцию. Ужасно вредная, мерзкая, сварливая, хабалистая, помоечная птица. Совершенно не вписывается в тихие серенькие среднерусские пейзажи.
Кстати, в наших местах чаек, как и колорадских жуков, отродясь не водилось. Как ни странно, их полчища появились аккурат вместе с перестройкой. Такие, знаете, прилетели и приползли гонцы грядущих перемен.
…А вот с этих спящих, толсто укутанных в снежные одеяла гор мы катались всего-то месяц назад. Был морозец, я разгорячилась, мне было весело и тепло. А у брата-близнеца Серёжки, нырнувшего с лыжами в сугроб, зуб не попадал на зуб.
И тогда я решительно стянула с его закоченевших рук варежки и дала взамен свои: мягкие, нагретые, дышащие теплом. Во что были превращены Серёжкины рукавицы! Заскорузлые, насквозь промокшие и схваченные льдом, жестяные – хоть молотком отбивай. С трудом втиснула туда свои пальцы, вмиг окоченевшие…
Но как же мне было славно и хорошо! Я представляла, как у Серёжки отогреваются руки, как им мягко и уютно в моих горячих рукавичках. И всё забегала вперёд, то с одной стороны, то с другой. Приседала как собачка, заглядывала в его лицо и счастливо повторяла:
– Тебе, правда, тепло? Ты ведь согрелся?
Совершенно не замечая, что сама не чувствую своих рук. Он, дурачок, отворачивался, и от серых глаз к носу у него вдруг протянулась дорожка из слёз. «Ты чего, Серёжка?!» И сама вдруг хлюпнула носом, из глаз брызнули сладкие слёзы…
В общем, когда я читала толстовского «Хозяина и работника», я очень хорошо понимала хозяина. Который своим телом укрыл работника и, замерзая и умирая, был восторжен и счастлив.
– Ужасна!
– Опасна!
– Колбасна! Гы-ы! – глумливо подсказывают, соревнуются в рифмоплётстве двоечники с задних парт. Художника обидеть может каждый. Особенно если художнику девять лет и его безжалостно выставили перед классом читать свои стихи.
А почему бы, когда подсохнут дороги, не закатиться по местам детства? Не за тысячи километров живём – почти рядом. Ох, и окунусь, ох и очищусь душой, и поностальгирую досыта. В дороге извертелась, мухой прожужжала мужу уши: «А вот здесь мы…» «А если сюда свернуть…» «А вон там, представляешь…»
Вот и родные ложбинки, и наслаивающиеся друг на друга пирожками холмы. Там мы вволю нагуляемся, и я вдоволь пожужжу как муха.
При въезде в село нас гостеприимно встречают… выстрелы. На солнечном пригорке, как цыплята, расположилась кучка мужиков за скатертью-самобранкой. Среди бела дня, здоровые молодые мужики.
Вахтовики, наверно, – нынче это самая престижная работа в деревне. Это не коровам хвосты крутить, не в навозе за копейки рыться. Слетали на прииски, покачали из матушки-Земли природные ископаемые, срубили бабла – и месяц расслабляйся.
Вот и расслабляются. Пристреливают ружьишки. Браконьерство – второе престижное, почти аристократическое занятие в деревне.
В десятках метрах от стрелков катятся редкие машины. Идёт бабушка с сумкой, две молодые мамы катят коляски. За мостом больница, дорога довольно оживлённая.
Мужики ржут, громко перекидываются ёмким словцом. Лениво пуляют куда придётся: в деревья, в небо, в кусты. В лесок, где мы собираемся бродить, ностальгировать и испытывать катарсис. Как-то не хочется вступать в диалог с вооружёнными поддатыми людьми: «Мужики, вы поаккуратнее тут». Вряд ли он получится миролюбивым, диалог.
И я стучу самым обыкновенным образом: набираю 112. Сообщаю координаты. Там слегка удивлены, и обещают прислать людей.
А пока мы на глазок прикидываем расстояние, где, по нашим расчётам, не послужим живыми мишенями, и углубляемся в соловьиную рощу.
Хотя рощей это назвать трудно. Поваленные рыжие, мёртвые, изъеденные жучком остовы елей. Непролазные кучи веток, сорванных ещё в летние бури. Стихийные свалки: строительный мусор, склянки, рваный полиэтилен. Разросшиеся неопрятные вербы и ольхи норовят выколоть глаз. И это не дремучий лес – окраина села.
А ведь здесь, честное слово, в моё детство был кусочек швейцарских Альп. Зимой вился укатанный до блеска серпантин лыжни между пушистыми, как игрушечки, сосенками. Несёшься со свистом, только успевай увёртываться от встречных лыжников и палками регулируй крутые виражи.
Летом было ухоженно и чистенько, трава как подметённая. Будто лесник самолично каждое утро прохаживался метлой. Вдоль дорог тянулись хвойно-берёзовые аллейки, нога скользила по паркету из еловых иголок. В логу повсюду бойко тянулись истоптанные тропки – сейчас ложок заболочен.
Но мой любимый омут-то жив, я надеюсь? Когда после сбора ягод, распаренные зноем, неслись купаться, а на западе собиралась грозовая туча, и погромыхивало. Вода в омуте была молочно-белая: видно, в верховьях уже прошёл ливень. И такая тёплая, будто её для нас специально долго и заботливо грели кипятильниками.