…Как-то возлюбленный дал о себе знать, хотя и не лучшим образом. В последний день марта, когда мы сидели с Леной в её подвале за бесконечным перемыванием золота несобытий, туда прибежала взволнованная Люба – домработница, которая жила у нас четыре года, пока мама то болела, то работала, а я училась в двух школах. Хотя Люба была старше мамы, нас с ней связывала круговая порука: я не рассказывала маме, как домработница целый день точит лясы с соседом, а потом, перед приходом хозяйки с работы, пытается наскоро, тяп-ляп, переделать домашние дела, Люба же, сопереживая мне, искажала сводки моего времяпрепровождения. Одним словом, Люба не поленилась спуститься за мной в подвал, потому что наверху, в лежащей на боку телефонной трубке, меня ждал мой возлюбленный. Одним махом перескочив через все ступени всех четырех этажей, я с жадностью схватила трубку. Увы, вместо обожаемого, язвительного, бархатного голоса в трубке раздались писк, свист, мяуканье, все это сливалось в непонятную какофонию, шабаш звуков. Я, ещё в полёте, безмолвно внимала. Тут неожиданно пришла мама и, некоторое время понаблюдав за выражением моего лица, нажала на рычаг.
После этого тучи родительского гнева снова повисли над моей головой (родители, видимо, уже надеялись, что я порвала «порочную связь», и немного успокоились). И опять я шагнула от любви к ненависти, и опять воспылала решимостью взять реванш. «Оружия искала рука», искала и ничего не находила, кроме собственной пятерни, которая давно чесалась и мечтала смазать по подлой физиономии. Как курица яйцо, только гораздо дольше – целый год – высиживала я эту решимость. И только поэтому она вылупилась в тот вечер ранней весны, когда распоясавшийся герой довёл меня до крайнего, невменяемого состояния. Спасибо ему за это…
Надо признать, что кое-какого эффекта я своей смелой пощёчиной достигла: герой меня на время зауважал. Вскоре после случившегося позвонил, чтоб сказать: «А ты молодец!» – «А зачем же ты доложил о «драке» моему папе?» – «Я не докладывал» – «А кто же это был?» – «Очевидно, какой-то соглядатай».
Однако встреч я опасалась, старалась их избегать, и это, как ни странно, удавалось. Но однажды он позвонил и попросил о свидании (?!). Поколебавшись, я всё же согласилась встретиться с ним возле «света в окошке»: Валентин совмещал полезное с приятным (хотя непонятно, чем я могла быть ему полезной, тем более – приятной). По-видимому, в окошке светило, иначе отчего он столь мило и даже ласково разговаривал. Вдруг спросил:
– А ты знаешь, как ответил на пощечину герой «нищего студента»?
Я насторожилась:
– Нет. Как?
– А ты спроси у кого-нибудь.
– А почему ты не можешь сказать?
– Боюсь, оскорбишься…
После этого он отправился к Геннадию Николаевичу, а я пошла домой переваривать новые впечатления. Несколько дней у всех допытывалась, как ответил «нищий студент» на пощечину, но никто не знал. Наконец, кто-то очень эрудированный пояснил: он её… поцеловал!!! Вот тебе и на! Что бы это значило? (ха-ха, конечно же, ничего). Я не оскорбилась, но и за комплимент не сочла – до «поцелуев» было далеко…
И опять очередное умопомрачение, бешеный прилив чувств. В дневнике сплошь: «я его всё-таки люблю», «как он мне нравится», «сомнений нет – я всё ещё влюблена»… И т. д. Плоть ли – просыпающаяся бесилась, душа ли зудела от несоответствий: стремлений – свершениям, желаний – возможностям, настроений – погодам. Не знаю, не знаю, не знаю…
Потом были экзамены: восемь – в школе, семь – в училище, к середине июня всё это было позади. Беспрецедентная для меня, но вполне объяснимая тройка на экзамене в музучилище по специальности навела не одобрявших моих крайне редких троек родителей на мысль, что, быть может, музыкальное образование при таком моём отношении к нему – бессмысленно. Ивана Дмитриевича, который сбежал из экзаменационного зала раньше, чем зачитали оценки, я увидела только через несколько лет в консерватории. Так и не удалось выяснить, спешил ли он куда-то в тот памятный день или был донельзя раздражён неловким бегом моих мало тренированных пальцев по «Экспромту» Шуберта (в таких случаях на «тренировках», прервав нервным хлопаньем в ладоши мои потуги увеличить темп, он говорил: «Как в столовой: подают очень горячие щи, чтобы невозможно было почувствовать вкуса»)…
Таким образом, наступило первое в моей сознательной жизни поистине свободное лето. Хотя и прежними летами я редко занималась музыкой, держать в голове эту заботу волей-неволей приходилось.
Именно в это время я начала складывать стихи. Некоторый опыт у меня уже имелся: в пятом классе, испытав «благородный» гнев по поводу того, что наша любимая, красивая, «холостая», обязанная принадлежать только нам (так мы считали) учительница ботаники была застигнута кем-то из девчонок на Чистых прудах на скамейке… с кавалером (?!), я разразилась поэмой, в которой заклеймила «распутницу» и её моральный облик. Эту поэму мы, мелкие, мерзкие паршивки, подкинули ей на учительский стол. Учительница унесла наш опус («наш», потому что я выразила общественное мнение), комментариев не последовало. Копии я себе не оставила, ни одного слова не запомнила; думаю, жалеть не о чем (разве о том, что, быть может, заставили смутиться хорошего человека)…
Теперь, в девятом классе, всё было более чем стандартно: ложилась вечером в постель с бумагой и карандашом, до полного изнеможения укладывала слова и чувства в строфы, потом, опустошённая, засыпала. Никому тетрадь со стихами не показывала, прятала в шкафу за книгами. Чего только не было в этих сочинениях! Безумно рыдал рояль; похожая на ворона из По старуха предсказывала жаждущему умереть герою мучительное бессмертие; незнакомка, подозрительно смахивавшая на Блоковскую, обрекала возлюбленного на смерть. В одном из стихотворений я даже оплакала своё сорокалетие – за четверть века до его наступления. Все стихи дышали разлукой и смертью. «Никогда» было вечным мотивом, «невстреча» – единственной темой. Уж не напророчила ли я себе её уже тогда? «
Вторым громоотводом стала консерватория. Теперь, освободившись от гамм и классов, я чувствовала истинную потребность окунуться в спасительную стихию музыки, внимала созвучиям и диссонансам, пьянела от стонов оркестра. В неподдельном экстазе слушала в первый раз «Поэму экстаза» Скрябина, накаляясь вместе с главной темой, протягивая руку к ЗВЕЗДЕ, показавшейся на миг досягаемой; а потом обрушивалась в бездну, называемую ТАК НЕ БЫВАЕТ… Сейчас, всё реже и реже усаживаясь в бархатное консерваторское кресло, мучаюсь сомненьем – вдруг НЕ УСЛЫШУ… Вдруг – ВСЁ… Иногда не сразу, но всё же отрываюсь, лечу. НЕ ВСЁ…
В летние каникулы опять была дача – в другом районе Подмосковья, но тоже с соснами. Купив на первые собственные деньги (в училище я полгода получала стипендию) велосипед, я с необузданной страстью предалась гонкам по шоссе, дорогам и дачным переулкам. Всё детство мечтала о велосипеде, у всех владельцев вожделенных машин выпрашивала покататься, и вот – свой! Сложилась приятная компания: пять-шесть интеллигентных мальчиков, я и ещё одна девочка – красавица Людмила. Красота новой подруги, которая была на полтора года моложе меня, в полной мере гадкого утенка, поражала зрелостью: высокая грудь, тонкая талия, неслучайные взмахи ресниц и бровей. У меня было перед ней одно-единственное преимущество – я появилась «на новенького», в то время как Людмила и наши кавалеры – дети владельцев местных дач – вместе росли; быть может, это мешало им в полной мере оценить красоту расцветшей подруги детства. Симпатии распределились таким образом, что все были довольны. Мы совершали феерические заезды по запруженному машинами шоссе – страшно вспомнить. Слава богу, всё обошлось. Возвращались домой затемно, включали велосипедные фары, они уютно стрекотали, освещая дорогу, правда, часто ломались, и тогда наши доблестные рыцари чинили их в полной тьме.
За заборами лаяли и подвывали злые собаки, из зарослей тянуло ароматом настоянной на вечернем тумане крапивы. Иногда на чьей-нибудь веранде танцевали. Всё было протяжённо и значительно, и мы бы очень удивились, если б в тот момент нам кто-то сказал, что такое огромное, разнообразное, насыщенное событиями настоящее, целиком и полностью устремлённое в далёкое и светлое будущее, очень скоро станет безвозвратным прошлым.
Когда лето въехало в прозрачные слои сентября и прекратило там свое существование, мы с Людмилой, ученицы разных школ и разных классов, уже покинувшие дачи, как-то в одно из воскресений явились в наш дачный посёлок, где еще недавно шумел праздник, а теперь в лучах бессильного солнца блестела паутина, на опустевших участках желтела трава, валялись брошенные игрушки; не лаяли злые собаки, потому что переселились злиться в городские квартиры, а прищуренные взоры их бездомных соплеменников, стайками дремавших на солнечных пятачках, никаких эмоций не выражали. И зародились тогда в моей детской душе пронзительная тоска по умершему лету и отчаянный, бессильный протест против невозможности остановить прекрасное мгновенье…
V
…Итак, второго сентября, после долгого летнего перерыва, проходя мимо будки телефона-автомата (случайно!), я услышала бархатный голос моего возлюбленного, с кем-то оживлённо беседовавшего, и оторопела: как ни работала над собой, как ни отвлекалась, как ни оживляла в памяти прекрасные эпизоды каникул и образы украсивших моё лето истинных джентльменов, как ни избегала мест, где могла бы произойти случайная встреча – ничто, оказалось, не помогло.
Одолевала учеба и, как всегда бывает, освободившееся от музыки время незаметно распределилось по суткам, так что свободы не получилось. Задавали много уроков, и я нередко сидела за полночь, честно стараясь ни один предмет не оставить без внимания.
Однажды на пути в консерваторию, в предвкушении Шестой симфонии Чайковского, я столкнулась на улице с идущим навстречу В. И вдруг с удивлением заметила, что реальный герой с каждым разом всё меньше похож на кумира, которого я себе сотворила. То ли он так быстро менялся, то ли мой идеал приобретал иные черты – не знаю…
В конце декабря состоялся новогодний бал. Когда он, как все балы на свете, закончился, ко мне подошёл Миша 3. и предложил помочь нести чемодан с карнавальным костюмом. Там лежало уже одно-единственное платье – то, в котором я воображала себя Татьяной Лариной, потому что подруга Татьяна, жившая недалеко от школы, ушла домой прямо в бальном платье. Так что в помощи я не нуждалась, да к тому же подвернувшийся под руку «Онегин» подтрунил над приятелем: «Тебе своего чемодана мало?»
Прошедшие два года разрушили мою целостность: снаружи я была весьма активной отроковицей с комсомольским задором, а внутри – грустной плакальщицей, беспрерывно хоронившей надежды. Стремительно, как вода в песок, уходила вера в себя и возможность счастья на земле. Сочинялись стихи, поселялись в правой половине красной тетради, в левую же переписывались вперемешку Пушкин и Сурков, Лермонтов и Симонов, Гиппиус (из старинных «Чтецов-декламаторов», найденных мною в библиотеке родственников) и Щипачёв…
Я не принадлежала к тем детям моего поколения, которые в хрупком возрасте тесно соприкоснулись с бедой, будучи ещё не в силах её переварить. Родители никогда, во всяком случае при мне, ни
Я не сомневалась, что религия – опиум для народа, и отказывалась отведать освящённого Любой в церкви Петра и Павла кулича, о чём она, во спасение моей души, умоляла. И только из уважения к верующей бабушке, которую видела один раз в год, на Пасху, деревянной рукой протягивала ей крашеное яичко, трижды христосовалась и увязшим в спазме голосом подтверждала, что Христос Воистину Воскреси. При этом ничего не знала про Голгофу и крестные муки. Бог был один – тот, о котором день и ночь вещали по радио, писали стихи и романы, слагали песни и без которого жизнь на земле была невозможна…
В первые дни марта, когда весь мир, почернев от горя, слушал сводки о состоянии здоровья того, кто не мог, не должен был умереть, я, ещё никого не провожавшая в последний путь, гораздо больше верила в чудо выздоровления, чем в реальность смерти. Как заклинание, повторяла я строки известного стихотворения, которое ещё недавно с исступлённой страстью читала со сцены актового зала, глядя в добрые прищуренные глаза на портрете.
Когда скорбный голос диктора возвестил о том, что все кончено, я впала в полупомешанное состояние, осипла и опухла от рыданий и не понимала, почему папа не бьётся головой о стену, а учитель физики «Кузя», как ни в чём не бывало, проводит урок с показом дурацких диапозитивов.
Потом были «пять ночей и дней», нескончаемость траурных мелодий, дикая, до тошноты, головная боль, мысль о несуществующем без НЕГО завтра. Превратившаяся в чёрный траурный комок, я встала в хвост очереди, выстроившейся через всю Москву к Колонному залу. За несколько часов удалось продвинуться до Сретенки, а дальше творилось что-то невообразимое: сплошное месиво из людей, грузовиков, милиционеров, потерянных галош. Ноги и руки окоченели, глаза ломило, но надо было дойти, необходимо – эта ночь была последней. Завтра ОН уходил в бессмертие. Мучительно раздумывала я, слушая вопли у подножия Рождественской горы; было темно, неоткуда позвонить папе (мама лежала в больнице), и я дрогнула. Повернула к дому. Когда вошла в квартиру, папа бросился ко мне со слезами на глазах – уже поползли слухи о погибших в толпе…
Позже, когда обухом по голове (по моей – определённо) пришла эпоха разоблачений и реабилитаций, мы с трудом смотрели друг другу в глаза. Было так тяжело, что, грешным делом, я даже некоторое время сомневалась: а не лучше ли было всего этого не знать?..
Пропущенные через горнило утрат и разочарований, мы, сами того не замечая, становились другими – то ли закалёнными, то ли надломленными; и хотя нас всегда учили ставить общественное выше личного, молодая жизнь брала своё, и личная жизнь, будучи ниже общественной, всё же продолжала иметь место, естественно, требуя участия в ней самой личности…
После майских праздников решили собраться у Соньки слушать Вертинского (грампластинки тайно изымались для прослушивания из кабинета Татьяниного отца, страстного коллекционера) и пригласить В.Е как единственно достойного из знакомых мужчин. Мы боготворили Вертинского. Нам повезло, что папа Миша владел великолепной коллекцией пластинок. Артист, хоть и замолил свои грехи перед родиной, находился в полуопале, и услышать его живьём было чрезвычайно трудно. Как волновали наши детские души его розовые моря, пенные кружева, бальные оборки, чужие города – одним словом, всё-всё. Я садилась за пианино и надрывалась: «
Итак, собрались – Сонька, Татьяна, Нинка рыжая и я. Валентин пришёл последним. От неожиданной, «легальной» близости возлюбленного я превратилась в восковую фигуру: впервые наблюдала его не издали в актовом зале, не на пересечении дорог, где считала нужным делать вид, что не обращаю на него внимания, а в уютном доме подруги, и впереди имелось несколько часов совместного пребывания в атмосфере высокого искусства.
Странно было видеть героя не мастером эпатажа, не суетливым насмешником, а молчаливым и возвысившимся духом слушателем, как того требовал момент. Всё мне было в нём мило в этот вечер: и многозначительное выражение лица, и то, что на меня ни разу не взглянул, и то, как пил чай – скромно, но без скованности человека, попавшего не в свою тарелку. Одно было горько: настало время идти домой. Не желая сделать всеобщим достоянием свою печаль в случае, если он уйдёт первым, я решила его опередить и, к радости родителей, пришла домой довольно рано.
На следующий день выяснилось, что В. провожал рыжую Нинку, нашу постоянно выпендривавшуюся интеллектуалку, до самого её дома. Нинка настолько обезумела от успеха (вряд ли кто-нибудь когда-нибудь провожал её до дома), настолько возвысилась в собственных глазах, что обозвала В. болваном – дескать, он не мог объяснить, чем ему нравится Вертинский. Я не стала вступать в дискуссию. «Не мог объяснить»… да всё он понимает не меньше твоего, уважаемая умница…
Итак, всё. Школьная форма доношена. Белые воротнички, манжеты и банты скручены в исторический свиток. Всё…
Предвидя вечную разлуку, я металась, сочиняла безумные письма, выпуская «пар» на бумагу, потом рвала их и на некоторое время успокаивалась.
Ещё предалась беспорядочному чтению. Грин, Уайльд, Метерлинк, Достоевский, Гамсун, Блок, Гофман, бесконечная вереница известных и неизвестных поэтов, калейдоскоп без знания дат, жанров, школ; основное кредо оценки – соответствие моему состоянию. В отличие от Уайльда, который считал, что жизнь в значительно большей степени подражает искусству, чем искусство – жизни, я свято верила в то, что столь уважаемые мной книжные добродетели списаны с натуры, более того – живут и преобладают в повседневной реальности, являясь законами человеческого существования.
«
Вечная разлука тем временем неумолимо приближалась. Корабль с несбывшимся героем медленно погружался в небытие. Как путнику из сказок, жизнь открывала мне по крайней мере три пути: направо пойдёшь… налево… прямо… Я пошла
В то лето мы снимали дачу у человека, похожего одновременно на Степана Плюшкина и Иуду Головлёва. Его-то жена, милая грустная женщина, и прочитала мне в саду запомнившиеся на всю жизнь строки: «
Однажды в начале августа, когда мама лежала на жёстком топчане, как ей было предписано врачами, под чужим кустом чёрной смородины, не вправе воспользоваться его спелыми, готовыми осыпаться ягодами, а я неподалёку штудировала учебник по литературе (несколько дней оставалось до того знаменательного, когда хрупкая надежда на милость судьбы если и не умрёт окончательно, то тяжело и неизлечимо заболеет), в калитку вошёл Миша 3., рост которого к этому моменту достиг двух метров. Пригнувшись, он машинально зацепил рукой чиркнувшую ему по голове вишнёвую ветку, и ладонь обагрилась красным соком примятой ягоды (
Когда неловкость немного рассеялась, Миша тщательно вымыл руки, повелел мне сделать то же, после чего разложил на столе десяток фотографий… В.Е. (!), которого снимали для какой-то кинопробы. Не знаю, на какую роль его пробовали, но с накрашенными глазами и губами он выглядел ослепительной кинозвездой. Я попросила оставить фотографии на пару дней, а возвращая, одну утаила – ту, на которой он более всего походил на себя «нормального», «бульварного». Так и лежит с тех пор эта фотография в дерматиновом чемоданчике. Вечный сверстник, мудрёный мальчик, запечатлённый когда-то хорошим студийным фотографом, он и сегодня не видится мне ребёнком. А ведь это было ещё детство…
В следующем феврале, когда после скучной, но успешно сданной сессии я лежала больная простудой, меня снова посетила вечно живая идея поздравить канувшего в Лету героя с днём рождения (эту дату я помню и теперь), и я сочинила очередную глупую эпистолу, в которой поздравляла, вспоминала, сетовала, тосковала по ушедшему времени и т. д. Написала и тут же поручила пришедшей проведать меня подруге опустить конверт в почтовый ящик. Koгда она вместе с письмом ушла, я ужаснулась содеянному. Но было поздно…
Через несколько дней со словами «какой позор» мама швырнула на стол вскрытый конверт, на котором значился наш адрес и внутри которого лежало… моё письмо (прочитанное ли – кто его знает). Больше ничего. Возлюбленный и в Лете оставался самим собой.
Вскоре я дважды подряд встретила моего героя, образ которого стал превращаться в символ неразделённой любви. После чего не видела никогда.
Весной, гуляя по главной улице родного города в состоянии полного невдохновенья и в сопровождении многолетнего воздыхателя (многолетним, впрочем, он стал через много лет, а в этот момент был ещё недавним), я вдруг увидела впереди себя и тотчас узнала по затылку и, конечно, по походке Валентина. Было это, как сейчас помню, в начале городских сумерек, на улице Горького, в районе пересечения главной улицы со Столешниковым переулком. Как и я, он шёл вдоль по Питерской, вниз, в сопровождении двух мужчин. У меня перехватило дыхание, и, ничего не объясняя, я объявила спутнику, что хочу идти за этими людьми. Вскоре стемнело. В.Е. несколько раз оборачивался, но смотрел мимо меня, так что я была совершенно уверена, что не замечена им. Поклонник пытался воспрепятствовать навязанному маршруту, но, видя мою непреклонность, был вынужден покориться. В коротком тёмном переулке, за памятником первопечатнику я потеряла бдительность и сильно сократила дистанцию. Вдруг В. резко остановился, развернулся, вонзил в меня раздражённый взгляд и спросил: «Может, хватит?» Что тут ответишь? Я была посрамлена…
В другой раз, поздно вечером, в вестибюле одной из центральных станций метро, я заметила В.Е. в компании весёлых джентльменов. Встав в кружок, они оживлённо общались. Скрывшись за выступ стены, я смотрела на возлюбленного, не в силах оторвать взгляда. Он был в тёмно-синем плаще, с белым шарфиком, очень красиво лежали волосы, и даже чудный голос мне удалось вычленить из общего хора. Я, конечно, не догадывалась, что вижу его в последний раз…
Больше я ничего о Валентине не слышала, кроме того, что вскоре его семейство покинуло дом на бульваре. Люди потянулись в районы новостроек. Уехала из своего подвала Лена, уже с мужем и маленьким ребёнком. Родственники, что проживали на той самой коммунальной даче, где некогда нас застал знаменитый многодневный ливень, получили наконец шикарную «сталинскую» квартиру с ванной и персональным ковшом мусоропровода.
А мы всё ждали своего часа, и новая соседка, въехавшая в комнату тёти Маруси и дяди Герасима, придумывая, как бы сильнее досадить «этим интеллигентам», то бишь нам, запирала от нас свой стоявший на кухне холодильник на огромный висячий замок, чем огорчала даже своего супруга, который ничего против интеллигенции, то бишь против нас, не имел.
Наконец дождались и мы. Дом похуже сталинского, потолки пониже (началась эра массовой застройки), но – лифт, балкон, ванна, личная кухня! Так что были безмерно счастливы. Когда же фургон с нашим скарбом покидал двор и старухи в последний раз шептались нам вслед, ком застрял в горле, да так с тех пор и не рассосался…
«
Часть вторая
Круглый стол
I
Когда жизнь моя приобрела определённый статус, если этим словом обозначить нечеловеческую суету, – работала от звонка до звонка в старинном особняке, охраняемом двумя львами, один из которых всегда спал, другой всегда бдел; мчалась за ребёнком в детский сад, чтобы вовремя доставить его на занятия прославленного детского хореографического коллектива; пока дочь в пыльном зале с зеркалами находилась в объятиях Терпсихоры, бегала по магазинам, стараясь, не всегда успешно, приобрести продукты; ехали домой, чумные от усталости, но не сдавались – по дороге играли «в стихи»; так вот, когда я этот блистательный статус приобрела, на работе у меня завелась «подружка». Моложе меня лет на десять, фантазёрка и эгоистка, мечтавшая выйти замуж, но не видевшая себя со стороны, она постоянно пускалась в авантюры, о чём любила мне порассказать в рабочее время. Я слушала вполуха – у самой проблем было невпроворот, но однажды она поведала мне о новом знакомом и, чтобы вполне овладеть моим вниманием, подчеркнула, что я этого человека знаю. Несмотря на то, что человек просил её оставить в тайне их знакомство, подружка открыла мне его имя: им оказался…Миша 3. Я, конечно, умолила справиться у Миши о В. Увы, ближайший друг Валентина ничего о нём не знал.
Всё ещё заинтригованная его судьбой, я запросила однажды в адресном бюро адрес гражданина В.П.Е. такого-то года рождения неизвестной профессии. Ответ был: такой человек в Москве не числится. А где же числится? В жизни-то числится? Я прикидывала, как могла сложиться его жизнь. Ничего не складывалось…
Как-то я повела свою близкую подругу, приобретённую уже в зрелые годы (редкий случай), в заветные места. Было Светлое Христово Воскресение. Бульвар ещё не шумел листвой, но знакомое по другой жизни предчувствие весны сразу охватило меня, как только мы к нему приблизились. Вот арка
Меня знобило. Мы вышли из двора, миновали милый детский парк
Повернули направо. Перед поворотом в мой переулок – все то же крайнее окно, из которого, прогоняя страх, лился свет зелёной лампы, всегда напоминавший о несуществующей стране Гонделупе, когда тёмными зимними вечерами я возвращалась домой из музыкальной школы. Напротив церковь, освобождённая наконец от уродливых пристроек, за которыми её и не видно было. Реставрируется – не прошло и ста лет. Вниз с горы, в сохранившиеся – те самые – ворота, в глубину двора. Вот он, мой дом. Такой невысокий. Такой неширокий. Под ногами асфальт вместо земли и торчавших из неё булыжников. На двери в мой подъезд – рейки из современной жизни, стены внутри подъезда выложены «кабанчиком».
Мы поднялись до верхнего этажа и остановились перед моей квартирой № 13. Вот перекладина между пролётами лестницы, на которой я и мои гости висели и кувыркались – та самая, ничуть не изменилась. Я смотрела на неё в изумлении от этой
Вспомнилось: кот Мишка, впервые вывезенный на дачу и шокированный бескрайними просторами, влез на сосну и просидел на ней двое суток. Никакие уговоры, никакие приманки не помогали. На исходе вторых суток на участок зашёл Миша 3. и застал нас в полном отчаянии. «Чем могу, помогу», – сказал он и, задрав кверху голову, позвал: «Мишка, Мишка! Тёзка, тёзка!» Кот Мишка вдруг встрепенулся, поменял позу, в которой пробыл часов сорок не шелохнувшись и, напряжённо сверкая жёлтыми глазами, стал потихоньку сползать вниз, дав измученным хозяевам надежду, что всё ещё может окончиться благополучно. Действительно, утром он сидел под крыльцом – живой, невредимый и почти совсем расслабившийся…
Постояв возле квартиры и подробно осмотрев каждую малость, мы спустились вниз и вышли на улицу. Двор был пуст. А как всегда кипел!..
Из ворот направились в Петропавловский переулок, по которому, бывало, в канун Светлого праздника красочной демонстрацией шли старушки в белых платочках, держа в руках украшенные бумажными цветами узелки с куличами и яйцами – каждый год мы наблюдали эту картину из окна большой комнаты. Старушки, давно выселенные на московские окраины, скорее всего, там и окончили свой век вдали от любимого храма…
В церкви Петра и Павла шла праздничная служба. Христос воскрес прошедшей ночью. Народу было немного. Молодая девушка с заплаканными глазами осеняла себя широким крестом…
Вышли из церкви. Тем же рядком – невысокие старые дома. Повернули в Подколокольный переулок, вышли на Яузский бульвар, сели на трамвай и укатили в сегодняшнюю жизнь. Подруга – в свою, я – в свою…
…На днях мне рассказали, что Миша 3. скоропостижно умер… Недавно перешагнул сорокалетие…
II
Какой странный год – всё перепуталось: осень была похожа на лето, зима – на осень. Только февраль не рядился в чужие одежды, был холоден и снежен (снег выпал только в феврале). Теперь начало марта, а на улице +15 С…
Не доверившись показаниям Цельсия, я оделась по-зимнему. И сразу разомлела от стоячего тепла, безветрия, какого-то странного межсезонья – непонятно, между чем и чем; снежные валы по обочинам тротуаров, ещё несколько дней назад мешавшие где попало переходить улицу, поразительно исхудали, а кое-где вообще исчезли. Земля так быстро и так рано оказалась сухой, почти чистой, почти весенней. Чёткие тёмные линии голых веток, будто нарисованные пером поверх городского пейзажа, дополняли картину ранней весны…
Было воскресенье, малолюдно. Старая Москва, по которой вёз меня троллейбус на свидание со школьной подругой Татьяной, лежала как на ладони, со всеми подробностями старых зданий: излишествами фасадов, прутьями старинных оград, куполами счастливо сохранившихся церквей, изящными линиями зданий в стиле «модерн».
Какая большая и вместе с тем доступная радость, какая увлекательная затея – сесть в троллейбус и через пятнадцать минут очутиться в другом городе, в другом месте земли! Татьяна стояла на означенном месте в лайковом пальто с лисьим воротником, совершенно не соответствующем той жизни, в которую мы собрались с ней отправиться.
Отправились. Пересекли улицу, скосили угол диагональным сквериком с приземистыми заморскими рябинами. Хотели пойти любимым бульваром, но там было ещё очень грязно – бульвары долго просыхают по весне. Вот когда пригодились бы галоши, которые так мучили меня в детстве.
Переулок, ведущий к моему дому, был заполнен баптистами и адвентистами седьмого дня. Церковь на повороте всё ещё реставрировалась. Шли под горку. Пахло мясными щами…
…Порой я предавалась странной фантазии: я прихожу в свой старый дом, звоню в бывшую свою квартиру и прошу хозяев меня впустить, объясняя, что очень хочу побыть хоть несколько минут в тех стенах, где прошли мои лучшие, мои нелепейшие годы; ещё раз ощутить тесноту передней, подивиться, как можно было жить с единственным краном холодной воды – для рук, ног, зубов, белья, посуды; умилиться всем этим неудобствам, от которых так быстро отвыкаешь – ещё быстрей, чем привыкаешь к удобствам… Фантазии… На самом деле я отдавала себе отчёт, что никогда на это не решусь, а потому у меня столько же шансов войти в свою старую квартиру, как, скажем, в реку Нил…
Итак, мы вошли в мой незабвенный двор, обогнули трёхэтажный корпус, и… я остолбенела: дом стоял абсолютно мёртв, абсолютно пуст! Все окна, как одно, отражали одни и те же облака, которых в тот день гуляло по небу премножество. Подъезд был, казалось, намертво заколочен прибитой наискось неструганой доской. Однако как раз в этот момент какой-то рабочий, как иллюзионист, с лёгкостью развязывающий мёртвые узлы, открыл дверь парадного – оказалось, что доска приколочена лишь к дверному полотну, для видимости, – и скрылся внутри подъезда.
Я с недоверием потянула за доску, дверь открылась. Мы робко сунули головы в полумрак и увидели там только что вошедшего рабочего, который что-то мастерил возле ведущей в подвал лестницы. Спросив, можно ли подняться, и получив утвердительный ответ, мы стали подниматься. В доме было гораздо холодней, чем на улице, – ледяной, неподвижный, не оттаявший после зимы воздух. Двери всех квартир застыли открытыми настежь. Везде лежали кучи мусора, брошенный хлам. В квартире № 5 посреди комнаты стояла кровать с пружинным матрацем. Где-то теперь её хозяйка, которая однажды сшила мне красивое бежевое платье с красным поясом? На пороге квартиры № 8, где когда-то жили Фомины, валялась на боку табуретка с прорезью для пальцев. Мигом вспомнился смуглый Павлик, который в шестом-седьмом классе неожиданно начал оказывать мне знаки внимания, даже однажды поднёс к электричке мой чемодан, когда я в одиночестве, с опозданием из-за экзаменов в музыкальной школе, отбывала в пионерский лагерь, а потом почему-то вдруг возненавидел и перестал здороваться…