Марья поплакала, но потом рассудила, что с ее достатком и похлеще Арсентия можно отыскать парня. Она сняла с клетки платок, перевесила попугая поближе к печурке, чтобы теплее было, и стала думать, как выглядит Африка. Но, кроме жары и попугаев, она ничего не могла вообразить.
Наконец пришли дни, когда афиши объявили, что скоро будет открыт зоосад. Марья завернула клетку в шерстяной платок и отправилась в зоосад. Она пришла к администратору и поставила на стол клетку.
- Вот, - сказала она радостно, - попугай.
Администратор скользнул взглядом по птице, пожал плечами:
- Пятьдесят рублей. Да только стар ваш. Не подходит.
Марья всей грудью подалась на стол, побледнела, выдохнула:
- Как пятьдесят? Да я из-за него жизнь свою, может, обломала!
- Не надо представлений, гражданочка, - сказал администратор, - у нас и так зверинец.
Марья несла попугая домой и всей душой ненавидела его. Ей хотелось бросить птицу с моста в Неву, швырнуть под трамвай, просто свернуть голову, но кругом были люди.
Дома она поостыла и решила на худой конец за полсотни сбыть его кому-нибудь.
Но на второй день ее арестовали за спекуляцию. Она была ошеломлена, и навязчивая мысль все время стучала у нее в мозгу: "Это попугай донес, это попугай..." Она потянулась и хотела выкинуть клетку с попугаем во двор, но милиционер отстранил ее руку и подтолкнул Марью к дверям.
Когда стали описывать Марьино имущество, Димка пробрался в комнату и попросил попугая. И решили его дать Димке, потому что ухаживать за ним было некому.
После уроков я приходил к Димке, и мы пересказывали попугаю все, чему нас в школе учили. Но попугай молчал, не повторял за нами, и мы думали: это оттого, что мы излагаем бессистемно.
15. Девушка в белом полушубке
Этот лысый майор появился у нас совершенно неожиданно.
- Разрешите на ночку постоя... Ваш брат адрес дал, - обратился он к маме.
За спиной его стояла высокая девушка в военной форме.
Через полчаса майор совсем освоился. Он снял китель, остался в вязаном свитере, положил на стол буханку хлеба, сало, вышиб пробку из бутылки...
Девушка оказалась медсестрой. У нее были пышные волосы и строгие брови, но глаза бедовые. Она сразу мне понравилась: и тем, как быстрым кивком головы волосы отбрасывала, и тем, как обрывала говоруна-майора. А еще тем, что ко мне она обратилась на "вы". Никто мне раньше так не говорил. И от этого "вы" у меня пробегал холодок по спине, словно кто-то засунул снежок под рубашку. Мне было пятнадцать. Сколько ей, я не знал, но она была взрослой, удивительной, ни на кого не похожей. Когда мы с ней встречались в коридоре, я прижимался к шкафу, а она проходила, ничуть не сторонясь, и заглядывала мне в глаза так, что я словно слепнул и потом несколько секунд жмурился...
Майору постелили на диване. Я слышал, лежа в соседней комнате, как скрипнули под ним пружины, потом раздался его приглушенный голос:
- Поздно, Катя... Ложись...
- Оставь меня, - она сказала это скучно и равнодушно.
Долго еще потом на все лады уговаривал ее майор.
- Оставь, - тем же тоном повторила она и устроилась спать в кресле.
Утром все встали очень рано. Майор был мрачен, не шутил, шумно плескался умываясь. Я пошел на кухню, распахнул дверь и увидел Катю. Румяная от морозной воды, с распустившимися волосами, она была еще прекрасней, чем накануне. Лямочка рубашки спустилась, и белое ее плечо ожгло меня по глазам. Я не знал, что делать мне - бежать или стоять, плакать или улыбаться. И мне казалось, что само сердце мое горячей волной поднимается к горлу и сейчас оно покинет меня.
- Доброе утро, симпатяга! - сказала Катя.
Через десять минут Катя и майор собрались. Катя была в новенькой шинели, в одной руке у нее был мешок, а через другую перекинут полушубок, белый, дубленой кожи, с меховой оторочкой.
И вдруг сказала:
- А знаете что, полушубок можно мне у вас оставить? Не нужен теперь уж он. Канительно. Как-нибудь к вам нагряну за ним...
Так и ушла она без полушубка. Я был в смятении. Мне казалось, что специально она его оставила, чтобы еще раз к нам прийти, чтобы... Тысячи мыслей, одна другой смелее, проносились в моей голове.
Кончилась через год война.
Время шло.
Каждый год мама перетряхивала полушубок, пересыпала нафталином, прятала в сундук.
А Катя все не ехала.
А Катя так и не приехала.
16. Черемуха
Леса были в зоне фронтовой полосы, и в течение нескольких лет мы не были в лесу.
Как-то Димка сказал:
- Пойдем в лес!
Была весна, пахло свежей невской водой, первыми клейкими листочками. Мы сбежали с уроков, сели на трамвай и поехали до Ржевки. Дальше пробирались с предосторожностями, прятались в кустарниках, крались тихими овражками, обходя посты, искали проходы среди колючей проволоки.
В лес мы вошли, как в настоящую сказку: желтые слезинки смолы ползли по сосне, синие стрекозы вонзались в воздух; но среди всего великолепия ослепляла белизна черемухи. Ее тяжелые от цветов ветви сплетались и нависали над зеленью травы пушистыми облаками.
Мы были дети войны, нас тянули к себе эти огромные прохладные деревья. Мы наломали букеты и, возвращаясь домой, несли ворох веток по улицам города. Прохожие смотрели на нас недоуменно и, как нам казалось, немножко завистливо.
И какая-то еще непонятная нам радость оттого, что сегодня весь день оглушительно щебетали птицы и пряно пахли цветы, оживляла и волновала нас.
1957 - 1961
О СЧАСТЬЕ
1
Я шел из Азербайджана в Армению через горы. Дорога трудная, но день не жаркий и идти не утомительно. Высота около четырех тысяч метров, сильно бьется сердце. Через три с половиной часа я достиг Капеджуха - горного перевала, разделяющего две республики. Вышло солнце, заголубело небо. Но когда я поднялся и глянул с перевала вниз, я ничего не увидел. По ту сторону все застилал густой, тяжелый туман. Спуск крутой. Он весь изрезан глубокими щелями, забитыми снегом. Когда снег начинает таять, становится рыхлым, путники, переходящие горы в это время, нередко проваливаются в пропасти. Сижу на вершине, жду - может, разойдется туман. Жду час, полтора - туман гуще и гуще. Подумал я, махнул рукой - была не была! И стал спускаться.
Сначала палкой пробовал снег, потом осторожно переставлял ногу. Снег все мягче и мягче. Иногда он начинает подаваться под ногой, и я поспешно делаю шаг в сторону. Я взмок, капли пота стекают в рот. Жую снег, чтобы освежить пересохшие губы. Иду так медленно, как будто только что научился ходить. Вдруг впереди показалось темное пятно. Оно начинает увеличиваться, и сердце сжимается от радости - земля! Уже видны темные глыбы. Остается шесть-семь шагов, но снег оседает, одна нога проваливается - я валюсь на бок, осторожно ее вытаскиваю, чтобы не потревожить пласт. Еще три шага - я делаю прыжок и впиваюсь в землю.
Это была обычная горная земля, в обломках скал, с низенькой остролистой травкой. А потом я увидел такие родные цветы - незабудки, лютики, колокольчики.
Я стоял на земле, и она не проваливалась, не ползла, а была влажна и упруга. И мне показалось тогда, что счастье - это просто твердо стоять на земле.
2
Дрезина, не спеша, покачиваясь, стучала по самодельной дороге. Девушка стояла, прислонясь к кабине, отмахиваясь от комаров густой сосновой веткой, а они назойливо липли к ее голым ногам, и тогда она колко хлестала себя. Она была обаятельной в своей юной нетронутости, в крапинках комариных укусов, в белой кофточке с коротенькими рукавами, стягивающими полные плечи. Она думала о чем-то своем, не замечая нас, смешно перебирала губами, словно считала убегающие вдаль березовые нетесаные шпалы. А мы полулежали у ее ног. Головы были тяжелыми после лихо встреченного местного престольного праздника. Накануне нас угощали брагой из широкогорлой кадки, в которой, заглянув, можно было увидеть свое лицо, темное и смутное, как раскольничий образ. А потом уже нельзя было увидеть лица, а только ворсистое и склизкое дубовое дно. Мне почему-то хотелось встать, посмотреть в глаза девушки и увидеть там себя, ставшего точкой, берестяные облака и зелень ольшаниковых зарослей.
Она, застенчивая и молчаливая, казалась каким-то редким деревцом, которое везут в дальние края, чтобы посадить там и радоваться его цветению и шелесту. Она казалась мне счастьем, которое долго ищут и взять которое может себе насовсем только гордый и чистый.
Потянулся лес, от пожара рыжий и заскорузлый. Уцелевшие кое-где у обочин подорожники были вялы и шероховаты, тонкие побуревшие листья свернулись в кулечки и потрескались от жары. Вороны около пней чернели головнями, и становилось не по себе, когда они вскидывались в воздух. Но лишь кончилось пожарище, как ветер погнал зеленые волны еще не выкошенной травы. Трогательные в своей доброте ромашки широко раскинули лепестки, встречая утро, а в сердцевине цветка, как медовая капля, желтело солнышко. Травы разноцветной гурьбой бежали к реке, но у самого обрыва словно опомнились, остановились, зашептались и потянулись худенькими стебельками, заглядывая вниз, где весело и причудливо сверкали прозрачные зернышки песка. В воздухе, пряном от малины, гудели мудрые пчелы-сладкоежки.
Как нужно быть всегда достойным счастья!..
1957
МАТЬ
Эта история началась в двадцатых годах.
У красного морского командира умерла жена. Остался сын Володька, семимесячный. Жил мальчик с бабкой, матерью капитана, потому что часто бывал капитан в командировках, да и не мужское дело младенцем заниматься.
Приехал однажды капитан в Семипалатинск по делам службы. Застрял там на два месяца. Да пока жил в городе, влюбился в молодую казашку, слушательницу педагогических курсов, и женился на ней. Звали ее Зульфия, по-русски получалось Зоя, и когда меняла она паспорт, ей так и вписали - Зоя.
Отец Зульфии против женитьбы был, - специально из аула приехал:
"Сколько джигитов в горах, а твой в в седло не сядет смаху".
Позже, когда узнал, что свадьбу сыграли, вышел из юрты, соседей кликнул, объявил: "Дочери у меня нет. Поняли? Всё". И соседи сказали: "Поняли, аксакал". И молча разошлись. Они уважали его за властный нрав и за то, что был он знаменитым чабаном.
В муже Зоя души не чаяла. Она гладила его русые волосы и всегда удивлялась их цвету. И синие глаза капитана тоже казались ей необыкновенными и единственными в мире. Сына Володьку взяли от бабки, и молодая женщина заплакала, когда малыш подошел к ней и впервые сказал: "Мама".
Время шло.
Мальчик рос.
И как-то она с беспощадностью поняла, что шестилетний белоголовый и курносый Володька ничем не похож на нее - черноволосую, кареглазую, смугловатую.
Она испугалась, что может наступить день, когда Володя усомнится, глянув в ее нерусское лицо, - она ли его мать. Или поверит толкам досужих людей: "Лицо у тебя, Володя, русское, а у матери твоей ничего русского нет. Да мать ли она тебе?" И она боялась, что тогда Володя не простит ей обмана, что он может отвернуться от нее или попросту охладеть. А для нее этот мальчик был всем: столько и бессонных ночей, и ласки, и заботы она отдала ему. И еще он напоминал ей мужа. Когда тот уезжал в командировки, она в минуты особенной грусти вынимала мужнину капитанскую фуражку, надевала на мальчика и улыбалась радостно, - так он походил на отца.
Она долго думала и решила изменить - насколько возможно - свой казахский облик. Ей хотелось, чтобы люди находили в ней и в мальчике одни и те же черты.
Она отрезала у спящего мальчика прядь волос, пошла в лучшую парикмахерскую города и попросила покрасить ее именно в такой светлый цвет. А потом знаменитая косметичка научила ее так подводить глаза, что они теряли восточный прищур и продолговатость. Муж всплеснул руками: "Ну теперь мне заново в тебя влюбляться надо!", а мальчик сначала не узнал ее. Когда она переехала в другой город, соседи считали ее русской и "весьма привлекательной". Самое большое удовольствие она получала, если ей говорили: "Какие волосы у вашего малыша, ну точь-в-точь как у мамы!"
Так они и жили.
Когда Володе исполнилось пятнадцать, произошло событие, которое повергло мать в волнение.
Не раз она писала отцу, ответа не следовало, а тут пришло из Казахстана письмо - отец собирается приехать в гости. Пишет, что стар стал и тоска по дочери заставляет забыть обиду.
Зоя обрадовалась и растерялась, потому что из-за Володи опасалась пригласить его жить у них в доме.
Наконец решили с мужем поселить отца в гостинице. Сняли номер-люкс, но седобородый чабан остался недоволен:
- Куда поселили! Зачем пианино принесли, когда я только на домбре играю!
В ванной он путал краны с горячей и холодной водой: один раз ошпарился, другой раз окатился холодной водой и схватил насморк. На кровати ему тоже спать не нравилось. "Качает меня", - жаловался. И он устроился спать на ковре в гостиной. Дочка расстроила его своей внешностью - ни на кого из родни не похожа. По скулам только и можно признать, что течет в ней кровь джигитов Тарбагатая.
Объяснения дочки выслушал молча. Долго сидел, раздумывал, потом сказал наставительно и мудро:
- Мать - великое дело. Ты ему мать. Как ты поступила, пусть все так есть. Твой сын - мой род. Мальчик должен приехать ко мне, увидеть настоящие горы. Все.
И договорились на семейном совете, что на следующий год во время летних каникул отправится он с матерью в предгорья Тарбагатая, якобы к ее знакомым.
Они приехали на кочевье в горы весной. Старик их встретил с важностью и гостеприимством аксакала. Вида не подал, что родную дочь встречает, - как уговорено было, сделал.
Наутро к юрте привели лошадей. Володя неумело сел в седло, и дед учил его держаться в седле с выправкой, в такт лошади подпрыгивать при рыси, переходить на галоп и, всем телом подавшись вперед, вглядываться в одну дальнюю точку. Он раскрывал ему красоту гор, вместе с ним на заре отправлялся в долины, где сверкали алыми лепестками "марьины коренья" в крупных каплях росы.
К середине лета Володя пил кумыс, как казах, и мог весь день покачиваться в седле, объезжая с дедом отары; мог, как истый горец, пустить в опор коня, пригнуться к его гриве и свистеть пронзительно и бешено при скачке. Он приезжал к юрте вечером, возбужденный, пыльный, черный от солнца, и кричал матери, расседлывая лошадь:
- Мама, мы завтра поедем на соколиную охоту!
И мать смотрела на него нежнейшим взглядом, к горлу ее подкатывался комок, она стремительно обнимала сына и говорила:
- Хорошо, мой мальчик.
Уезжали они в конце августа. Дед зарезал барана, приготовили бишбармак и ели по старинному обычаю, руками, запивая темным чаем из высоких пиал.
Потом Володя с матерью сели в повозку, которая должна была их довезти до райцентра. Дед, торжественный и печальный от предстоящей разлуки, протянул Володе домбру, древнюю, из морщинистого и сухого дерева: "Ударь по струне и сразу вспомнишь наши горы".
Дед долго стоял посреди дороги, пока не скрылась лошадь за уступом скалы, и Володя все время махал ему рукой. И мальчик ясно осознавал, что этот край с его орлами, лошадьми, седыми аксакалами и звонкими домбрами становится частью его судьбы.
Три года назад, случайно, узнал он, что маленькая худенькая женщина, которая сейчас едет с ним, не его родная мать, и теперь он испытывал счастье, полюбив горы ее юности, потому что она была для него дороже всех на земле.
1963
НЮША
Жил на одном из ладожских островов рыбак Петр, колхозник. Охотился он, рыбачил, исполнял разные крестьянские работы - тоже для колхоза.
Жизнь его была непроста. В двадцать пять женился на нелюбимой. Когда его спрашивали: "Как, Петя, женился?", он разводил руками и отвечал: "Да так..." Зато сына Лешку любил по-редкому. Всю свою любовь ему отдавал.
В Ладогу наведывался в неделю раз: на сына посмотреть, продукты забрать, сдать выловленную рыбу, - да мало ли каких дел еще находилось.
Немало лет тому назад, однажды в летнюю пору, в поселке Дубно, что на запад от острова, встретил Петр незнакомую девушку: невысока, круглолица, с длинной косой. Петр даже остановился. Спросил удивленно:
- А ты чья такая?
- А я своя собственная, - бойко ответила девушка.
Петр стоял перед ней огромный, в белой морской рубашке, кудрявый. И вдруг неожиданно:
- А если своя собственная, то моя будешь! - И это громко сказал, так, что улица слышала, бабки с голов платки посдирали, - только б слово не упустить.