Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 6. Нума Руместан. Евангелистка - Альфонс Доде на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сперва он вспылил, заговорил с ней грубо и высокомерно, как настоящий буржуа из Апса, спорящий со своей женой. Зачем она вмешивается не в свое дело? Что она понимает? Разве он обсуждает с ней фасон шляпки или нового платья? Он гремел, словно на судебном заседании. Розали спокойно, почти презрительно молчала: пускай произносит свои грозные слова — все это лишь осколки воли, уже разбитой, уже сдавшейся на ее милость. Неуравновешенных людей только утомляют и обезоруживают подобные вспышки, заранее обрекая их на поражение.

— Ты не пошлешь такого письма… — повторила она. — Это был бы обман, измена всей твоей жизни, всем твоим обязательствам…

— Обязательствам?.. Перед кем?..

— Передо мной… Вспомни, как мы с тобой познакомились, как ты покорил мое сердце своим возмущением, своим благородным негодованием по поводу имперского маскарада. Да дело даже не в твоих убеждениях, — меня привлекла к тебе прямая, честная линия поведения, воля человека, которым я в тебе восхищалась…

Он пытался защищаться. Что ж, он должен всю жизнь прозябать в этой заморозившейся партии, неспособной к действию, в этом засыпанном снегом лагере? Да к тому же вовсе не он пришел к империи, — империя пришла к нему. Император — прекрасный человек, полный творческих замыслов, далеко превосходящий все свое окружение… Но все это были доводы перебежчика. Розали отвергала их один за другим, доказывая ему, что эта его эволюция была бы не только вероломством, но и плохим расчетом.

— Да разве ты не видишь, в какой все эти люди тревоге, как они ощущают, что почва под ними непрочная, что она колеблется? Малейший толчок, один сорвавшийся камень — и все обрушится… И в какую пропасть!

Она углубляла и уточняла свои доводы, подводила итог всему, что до сих пор молча выслушивала и обдумывала, всем послеобеденным беседам, когда мужчины, собравшись в тесный кружок, предоставляют своим женам — умным или глупым — вести банальный дамский разговор, который зачастую не удовлетворяет и дам, несмотря на животрепещущую тему — туалеты и светское злословие. Руместан изумлялся: «Ну и бабенка! Откуда она всего этого набралась?» Он не мог прийти в себя от удивления, что в ней оказалось столько ума. И вот с той же поразительной гибкостью, которая порой так привлекает в склонных ко всяким крайностям натурах, он мгновенно совершил полный поворот: обхватил руками эту столь рассудительную и в то же время столь юную и прелестную головку и принялся целовать милое личико Розали.

— Ты права, сто раз права… Надо написать все наоборот…

Он уже собрался разорвать свой черновик, но первая фраза ему очень нравилась; ее можно было оставить, несколько изменив, — например, вот так: «Будучи южанином-вандейцем, воспитанный в духе монархизма и преклонения перед нашим прошлым, я полагаю, что изменил бы чести своей и совести, если бы принял пост, который Ваше величество…»

Этот отказ, учтивый и вместе с тем твердый, был опубликован в легитимистских газетах и сразу создал Руместану особое положение, сделал его имя синонимом неподкупной верности принципам. «Этого по швам не распорешь!»— такова была в «Шаривари»[8] подпись под забавной карикатурой, где изображалось, как представители всех партий стараются вырвать друг у друга из рук тогу прославленного адвоката. Через некоторое время империя потерпела крушение. И когда начались выборы в Национальное собрание, которое должно было заседать в Бордо, Нуме Руместану пришлось выбирать между тремя южными департаментами, которые хотели отдать ему свои голоса только ив-ва этого письма. Его первые выступления, полные напыщенного красноречия, вскоре сделали его главарем всех правых. Правда, он был всего лишь разменной монетой старика Санье, но теперь, когда все нивелируется, на безрыбье и рак — рыба, и новый лидер имел на скамьях Палаты не меньший успех, чем тот, который выпадал на его долю на диванчиках кафе Мальмюса.

Теперь Нума был генеральным советником своего департамента, кумиром всего Юга; помогал ему и высокий пост, который занял его тесть, — после падения империи тестя назначили первым председателем апелляционного суда. Было ясно, что рано или поздно Нума получит портфель министра. А пока — великий человек для всех, кроме своей жены, — он красовался в ореоле юной славы то в Париже, то в Версале, то в Провансе, любезный, простой в обращении, добродушный. Когда он разъезжал, ореол находился при нем, но он охотно оставлял его в картонке, как парадный цилиндр.

IV

ТЕТУШКА С ЮГА ВОСПОМИНАНИЯ ДЕТСТВА

Дом Порталей, где проживает великий гражданин Апса, когда приезжает в Прованс, считается одной из местных достопримечательностей. Он фигурирует в путеводителе Жоанна наряду с храмом Юноны, цирком, древним театром, башней Антонинов — уцелевшими памятниками римского господства, которыми город гордится и с которых он заботливо стирает пыль. Но, показывая приезжим старинное провансальское жилье, их заставляют любоваться отнюдь не тяжелыми сводчатыми воротами, утыканными огромными выпуклыми шляпками вбитых в них гвоздей, не высокими окнами, на которых щетинятся частые узорчатые решетки под торчащими наконечниками копий. Внимание приезжих обращают только на балкон второго этажа, на узкий балкон с железными перилами, выступающий над парадной дверью. С этого балкона Руместан показывается народу и держит речь, когда приезжает в Апс. И весь город может подтвердить: достаточно было мощной глотки и жестов оратора, чтобы балкон, некогда прямой, как линейка, приобрел прихотливый изгиб, своеобразную пузатость.

— Эй! Глянь! Наш Нума железо скручивает!

Они произносят эту фразу, так страшно выпучив глава и так подчеркивая звук «р» — «скррручивает», что ни у кого не остается и тени сомнения.

В Апсе живет народ горделивый, добродушный, но до крайности впечатлительный и болтливый, и все эти свойства как бы воплощает в себе тетушка Порталь, типичнейшая представительница местной буржуазии. Высокая, краснолицая, словно вся кровь у нее отлила к дряблым щекам цвета винной гущи, не соответствующего белизне ее кожи, в молодости тетушка Порталь была блондинка, о чем можно судить по белоснежной ее шее и лбу, на котором взбиты холеные, матово-серебристые букли, выглядывающие из-под чепца с сиреневыми лентами. Лиф у нее застегнут вкривь и вкось, но стан у нее все же величественный, улыбка приятная — такой предстает перед вами госпожа Порталь в полусвете своей гостиной с герметически закрытыми окнами, как это принято на Юге. Она точно сошла со старинного семейного портрета; ее можно принять за старую маркизу Мирабо, которой так подходит жить в этом древнем обиталище, построенном сто лет назад Гонзагом Порталь, главным советником парламента в Эксе. В Провансе еще можно найти такие выразительные фасады у домов и лица у людей, словно минувший век только что вышел из этих высоких резных дверей, но двери, захлопнувшись, прижали подол его юбки в пышных оборках.

Однако стоит вам в разговоре с тетушкой неосторожно высказать мнение, что протестанты вообще не хуже католиков или что Генрих V не так-то скоро взойдет на престол, и старинный портрет яростным рывком выскочит из рамы, вены у него на шее раздуются, рассерженные руки начнут теребить так хорошо уложенные гладкие букли, и весь он загорится гневом, иврыгающим брань, угрозы и проклятья. В городе все хорошо знают приступы этого гнева и помнят некоторые довольно странные его проявления. Как-то на званом вечере у нее в доме лакей уронил уставленный стаканами поднос. Тетушка Порталь поднимает крик, сама себя взвинчивает все более и более громкими упреками и ламентациями и доходит до настоящего бреда — ее негодованию уже не хватает слов, чгобы должным образом излиться. Задыхаясь от невысказанных слов, не имея возможности наброситься с кулаками на благоразумно исчезнувшего слугу, она задирает свою шелковую юбку и зарывается в нее головой, заглушая свое гневное рычание, пряча искаженное яростью лицо и ничуть не смущаясь тем, что гостям выставлены напоказ белые крахмальные панталоны, обтягивавшие ее толстые ноги.

В любом другом месте ее сочли бы сумасшедшей. Но в Апсе, где народ вообще вспыльчивый и взрывчатый, довольствуются тем, что считают г-жу Порталь «голосистой» дамой. И правда: когда вы пересекаете площадь Кавальри в мирные послеполуденные часы, в часы монастырской тишины, нарушаемой лишь трескотней цикад да доносящимися откуда-то гаммами, из-под гулких сводов старинного дома до вас нередко долетают странные восклицания — это почтенная дама понукает и взбадривает свою челядь: «Чудище!.. Убийца!.. Разбойник!.. Святотатец!.. Я тебе руку оторву!.. Я с тебя кожу сдеру!..» Хлопают двери, перила дрожат под высокими, гулкими, выбеленными известкой сводами, кто-то с шумом распахивает окна, словно для того, чтобы выбросить оторванные руки, ноги и головы несчастных слуг, которые, несмотря ни на что, преисправно занимаются своим делом, ибо они давным-давно привыкли к этим ураганам и отлично знают, что это всего лишь манера выражаться, не больше.

В сущности, тетушка была добрейшая женщина; натура у нее была страстная, щедрая, одержимая потребностью нравиться, отдавать всю себя, из кожи вон лезть, потребностью, которая является одной из характерных черт южного темперамента и которая так пригодилась Нуме. После его избрания в депутаты тетка подарила ему свой дом, оставив за собой право жить в нем до самой смерти. И каким праздником бывал для нее всегда приезд парижан, утренние концерты и вечерние серенады под окнами, приемы, визиты, — все то, чем присутствие великого человека наполняло ее одинокую жизнь, утоляло ее жажду суеты и шума! Племянницу Розали она обожала именно потому, что их натуры были столь противоположны, и обожание это еще усиливалось чувством уважения, которое внушала ей дочь пред* седателя Ле Кенуа, первого чиновника судебного ведомства Франции.

Молодая женщина должна была отличаться величайшей снисходительностью и величайшим уважением к семейным традициям, которое она переняла у родителей, чтобы целых два месяца выносить фантазии старухи и утомительные вспышки ее беспорядочного воображения, вечно взбудораженного и столь же неугомонного, сколь ленивым было ее тело. Сидя в вестибюле, прохладном, как внутренний двор мавританского дома, дыша спертым воздухом непроветриваемого жилья, Розали, как истая парижанка, неспособная долго сидеть сложа руки, что-нибудь вышивала и часами слушала сплетни и секреты, которые поверяла ей толстуха, развалившись в кресле напротив нее. Почтенная дама ничем не была занята: пустыми руками легче размахивать. Не переводя дыхания, пережевывала она в который раз хронику города, истории, случившиеся с ее горничными, с кучерами, и в зависимости от настроения изображала их то совершенствами, то чудовищами, всегда страстно защищала одного и так же страстно нападала на другого, а когда более или менее реальные поводы для негодования иссякали, громоздила против неугодного ей в данный момент лица ужасающие, романтические, мрачные и кровавые обвинения, которыми голова ее была набита, словно «Анналы Общества по распространению веры». К счастью, Розали, достаточно пожившая со своим Ну мой, привыкла к подобному словоизвержению. Оно не мешало ей думать о своем. Разве что мелькала у нее мысль, как это она, такая сдержанная, осмотрительная, могла вступить в семью комедиантов, которые словно обволакивали себя фразами и не скупились на жесты. И только если рассказанное теткой бывало уж слишком неправдоподобно, она перебивала ее рассеянно:

— Ну, что вы, тетя!

— Да, верно, ты права, детка. Я, пожалуй, несколько преувеличиваю.

Но суматошное воображение тетушки вскоре вновь устремлялось на охоту по столь же нелепому следу, с той же выразительной — трагической или шутовской — мимикой, отчего на широком лице ее все время сменялись обе маски античного театра. Она успокаивалась только для того, чтобы рассказать о своем единственном путешествии в Париж и о чудесах пассажа Сомон. Она остановилась в маленькой гостинице, которую особенно любили торговцы из Прованса, но в которую почти не было доступа свежему воздуху, так как двери и окна ее находились под стеклянной крышей, нагревавшейся, как теплица. Во всех рассказах почтенной дамы о Париже пассаж выступал в качестве главного культурного центра элегантной, светской части города.

Единственное, что придавало остроту этим нудным и бессодержательным разговорам, был необыкновенно забавный, странный французский язык, в котором обветшалые шаблонные выражения, засушенные цветы устаревшей риторики смешивались с удивительными провинциализмами, ибо г-жа Порталь терпеть не могла народный язык, местное наречие, красочное и звучное, которое растекается над синевой моря эхом древней латыни и на котором говорят на Юге только крестьяне и городская беднота. Она принадлежала к той провансальской буржуазии, которая слово pecaire произносит на французский лад pichere[9] и воображает, будто говорит правильно. Когда кучер Меникль (Доминик) приходил и простодушно заявлял: «V ou baia de civado an chivaou»,[10]хозяйка с величественным видом замечала: «Не понимаю. Говорите, друг мой, по-французски». Тогда Меникль тоном школьника повторял: «Je vais bailler de civade au chiuaw».[11] «Хорошо. Теперь я поняла», — говорила хозяйка. И кучер удалялся в полной уверенности, что говорил по-французски.

Тетушка Порталь коверкала слова не по своей прихоти, а как было принято в данной местности вообще — произносила «делижанс» вместо «дилижанс», «анедот» вместо «анекдот», «регитр» вместо «регистр». Наволочка была для нее «наподушечник», тент превращался в «тенник», грелка для ног, без которой она не обходилась даже летом, — в «грейку». Она не плакала — она «впадала в слезы», и если даже бывала «обтяжелевши», то все же обходила весь город в «какой-нибудь полчаса». И вся эта речь уснащалась словечками, лишенными определенного значения, к которым постоянно прибегают провансальцы, этой шелухой, которой они пересыпают фразы, чтобы уточнить, подчеркнуть или усилить интонацию.

Презрение важной дамы-южанки к местному наречию распространялось на местные традиции и обычаи, даже на одежду. Как тетушка Порталь не хотела, чтобы ее кучер говорил по-провансальски, так же не стала бы она терпеть у себя в доме служанки, носящей большой бант в волосах или арльскую косынку. «Мой дом не мае и не деревенская прядильня», — говорила она. Но «шляпу носить» она им тоже не разрешала. В Апсе шляпа есть отличительный иерархический признак буржуазного происхождения. Только он дает особе женского пола право именоваться «сударыня», женщинам из простонародья в этом звании отказано.

Нужно видеть, с каким высокомерием жена отставного капитана или чиновника мэрии, получающего восемьсот франков в год, которая сама ходит на рынок, но гордо носит огромную шляпу, завязанную ленточками под подбородком, разговаривает с богатой фермершей из Кро, у которой голова туго повязана полотняной косынкой с настоящими старинными кружевами. В доме Порталей дамы носят шляпки уже более ста лет. От этого тетушка была полна пренебрежения к простонародью, что послужило поводом к ужасающей сцене, устроенной ею Руместану через несколько дней после празднества в амфитеатре.

Это случилось в пятницу утром во время завтрака. Завтрак — как полагалось на Юге — состоял из самой свежей снеди, пестрой и приятной на вид, впрочем, строжайше постной, ибо тетушка Порталь ревностно соблюдала все церковные предписания: на скатерти стояли блюда и тарелки с крупными зелеными стручками перца, кроваво-красным инжиром, миндалем и ломтями дыни, напоминавшими лепестки гигантской розовой магнолии, пирогами с анчоусами и белоснежными булочками, какие выпекают только в Провансе. Тут же стояли кувшины холодной воды и бутылки сладкого вина. За окнами трещали цикады и струились лучи солнца; один на них широкой светлой полосой проскользнул в полуоткрытую дверь просторной столовой, сводчатой и гулкой, как монастырская трапезная.

Посреди стола на плоской жаровне с углями шипели две чудесные котлеты для Нумы. Несмотря на то, что все католические конгрегации призывали на него благословение божие и неустанно поминали его в своих молитвах, а может быть, именно по этой причине, великий гражданин Апса имел от епископа особое разрешение, и единственный человек во всей семье ел скоромное. С полнейшей душевной ясностью разрезал он своими сильными руками горячее кровоточащее мясо, меньше всего заботясь в данный момент о жене и свояченице, которые, подобно тетушке Порталь, довольствовались инжиром и арбузами. Розали к этому уже привыкла: положенные два дня поста в неделю были частью ее ежегодной повинности наряду с солнцем, пылью, мистралем, москитами, тетиными рассказами и воскресной службой в церкви св. Перпетуи. Но Ортанс начинала бунтовать: ее молодой желудок властно заявлял о своих правах. И только авторитет старшей сестры затыкал ей рот, пресекая протесты балованного ребенка, которые переворачивали вверх дном все представления г-жи Порталь о воспитании и хорошем поведении молодых девиц. Ортанс покорно жевала травку, комически тараща глаза, жадно втягивая ноздрями аромат котлетки, которую уписывал Нума, и шептала Розали:

— Необыкновенно удачно получилось! — Утром я каталась верхом… У меня волчий аппетит.

Она еще не сняла амазонки, которая удивительно шла к ее стройной гибкой фигурке, так же как мальчишеский воротничок — к ее упрямому неправильному личику, раскрасневшемуся от быстрой езды на вольном ветру. Но утренней прогулки ей показалось мало:

— Кстати, Нума… Когда же мы поедем к Вальмажуру?

— Какой такой Вальмажур?.. — вопросом на вопрос ответил Руместан; из его ветреной головы уже изгладилась память о тамбуринщике. — А, да, правда, Вальмажур!.. Я уж и позабыл… Какой артист!

Теперь он сам себя подхлестывал; в его воображении возникали аркады цирка, где вилась фарандола под глухие ритмичные удары тамбурина, и одно воспоминание о них возбуждало его так, словно они гудели где-то у него под ложечкой. Внезапно он принял решение.

— Тетя Порталь! Разрешите воспользоваться вашей каретой… Мы поедем прямо после завтрака.

Брови тетки нахмурились, из-под них засверкали глаза, вытаращенные, словно у японского божка.

— Каретой?.. Ай-ай-ай! Зачем, Нума? Не повезешь же ты своих дам к этому Туту-пампаму!

«Туту-пампам» так хорошо передавало игру на обоих инструментах — дудочке и тамбурине, что Руместан покатился со смеху. Но Ортанс принялась горячо защищать старинный провансальский тамбурин. Из всего, с чем она познакомилась на Юге, самое сильное впечатление произвела на нее эта музыка. К тому же было бы просто некрасиво не сдержать слова, данного этому славному малому.

— Великий артист, Нума, — это твои же собственные слова!

— Да, да, ты права, сестричка… Надо к нему поехать…

Тетушка Порталь просто задыхалась: она не могла привыкнуть к мысли, что такой человек, как ее племянник, депутат, обеспокоит себя ради каких-то мужиков, хуторян, людей, которые испокон веков играли на флейте во время деревенских праздников. Она негодующе и презрительно выпячивала губу, передразнивала жесты музыкантов, растопыривала пальцы одной руки над воображаемой флейтой, а другой отбивала по столу такт. Везти барышню к таким людям!.. Только Нуме это может прийти в голову… К Вальмажурам! Матерь божия, царица небесная!.. Разгорячившись, она стала приписывать им всевозможные преступления, изображать их, как вошедшее в историю семейство кровавых чудовищ, подобно семейству Трестальонов,[12] но вдруг заметила, что у противоположного конца стола, прямо перед ней, стоит Меникль, земляк Вальмажуров, и слушает ее с перекошенным от изумления лицом. Тотчас же она необычайно грозным голосом повелела ему живее «перемениться» и заложить карету к двум часам «без одной четверти». Все тетушкины приступы ярости тем и кончались.

Ортанс отшвырнула салфетку и бросилась целовать толстуху. Она смеялась, прыгала от радости.

— Скорее, скорее, Розали!..

Тетя Порталь взглянула на племянницу.

— Ах, боже мой, Розали! Надеюсь, ты-то не станешь мотаться по дорогам с этой детворой!

— Нет, нет, тетушка… Я останусь с вами, — ответила молодая женщина, втайне потешаясь над тем, что из — за своего неутомимого внимания к тетке, иэ-ва своей любезной уступчивости она в конце концов оказалась в этом доме на ролях пожилой родственницы.

К назначенному часу Меникль был готов. Но ему велели ехать вперед и ждать у античного амфитеатра, а Руместан со свояченицей пошел пешком. Девушка гордилась тем, что осматривает Апс об руку с его великим гражданином; ей любопытно было видеть дом, где он родился, отыскивать вместе с ним на улицах следы его детства и ранней юности.

Было время послеполуденного отдыха. Город спал, опустевший, безмолвный, убаюканный мистралем, который овевал его, словно гигантским веером, освежая, взбадривая знойное провансальское лето. Но дул он так сильно, что трудно было идти, особенно по главной улице, где ему ничто не препятствовало, где он мог мчаться, взвихриваясь, и потом кружиться, кружиться по всему городу, мыча, словно выпущенный на волю бык. Ортанс шла, уцепившись обеими руками за руку спутника, ослепленная, задыхающаяся и все же охваченная каким-то блаженным чувством оттого, что ее словно поднимают, увлекают за собой порывы мистраля, налетающие, как волны, с таким же ревом, плачем и так же обдающие ее, но только не брызгами, а пылью. От этих смерчей, где кружились сухая кожура и семена платанов, от царившего кругом безлюдья приобретала уныло — тоскливый вид широкая улица, усеянная мусором, оставшимся здесь после недавно закончившейся рыночной купли-продажи, — кожурой от дынь, соломой, пустыми корзинами, можно было подумать, что на Юге улицы метет только мистраль. Руместану хотелось поскорее добраться до кареты, но Ортанс загорелась желанием идти пешком. Дыша с трудом, теряя голову от резких порывов ветра, которые уже трижды обкрутили вокруг ее шляпы синюю газовую вуаль и туго обтянули ей спереди ноги юбкой ее дорожного костюма, она говорила:

— До чего же разные бывают натуры!.. Розали, например, терпеть не может ветра: говорит, что он путает все ее мысли, мешает ей сосредоточиться. А меня, наоборот, ветер возбуждает, опьяняет…

— Меня тоже! — кричал ей в ответ Нума; от ветра глаза его увлажнились, он еле удерживал на голове шляпу. Внезапно остановившись на углу, он вскрикнул:

— Вот моя улица… Здесь я родился!..

Ветер спадал, вернее, перестал так неистовствовать, шум его доносился теперь издалека, как доносится в заштиленную гавань грохот прибоя, разбивающегося о волнорезы. Нума указал на незаметный серый домишко, стоявший на довольно широкой, вымощенной острым щебнем улице между обителью урсулинок и старинным барским особняком с каменной инкрустацией на фасаде — гербом и надписью «Дом Рошмор». Напротив домика возвышалось старое бесстильное здание, окаймленное выщербленными колоннами, торсами статуй, надгробными камнями, усеянными римскими цифрами. Над зеленой дверью парадного подъезда стершейся позолотой тускнела надпись «Академия». Тут 15 июля 1832 года появился на свет знаменитый оратор, и в его сухопаром классическом красноречии, в его католических и легитимистских традициях можно было найти немало общего с этим домиком нуждающихся южан, мелких буржуа, зажатым между монастырем и барскими хоромами и смотрящим прямо на провинциальную академию.

Руместан растрогался, как всегда, когда по случайному стечению обстоятельств ему приходилось задуматься о себе и своей судьбе. Давно уже — может быть, лет тридцать — не приближался он к этому месту. И надо же было, чтобы девичий каприз… Его поражала незыблемость вещей. Он узнал на стене след, который оставлял наружный ставень каждый раз, когда он своей детской рукой открывал его, проходя мимо. И тогда стволы колонн, драгоценные каменные подпорки Академии отбрасывали в тех же самых местах свою классическую тень, так же горько пахли олеандры за решеткой особняка. Он показал Ортанс узкое окошко, откуда мамаша Руместан знаками подзывала его, когда он возвращался из монастырской школы: «Живей, живей, отец уже вернулся!» А отец ждать не любил.

— Как, Нума, ты не шутишь? Ты учился у монахов?

— Да, сестричка, до двенадцати лет… Когда мне исполнилось двенадцать, тетушка Порталь отдала меня в коллеж Успения божьей матери, самый шикарный в городе пансион, но грамоте-то научили меня как раз капуцины-неучи,[13] вон в большом темном бараке с желтыми ставнями.

Его и сейчас пробирала дрожь, когда он вспоминал стоявшее под кафедрой ведро с рассолом, в котором мокли ферулы, чтобы их размягченная кожа хлестала больнее, огромный, вымощенный плитками класс, где урок надо было отвечать, стоя на коленях, где ученик так на коленях и тащился к учителю-монаху, когда тот подзывал его для наказания, тащился и то протягивал, то отдергивал руку. А брат-учитель сидел прямой и суровый, и только его черная жесткая сутана поднималась под мышками, когда он замахивался для удара; его прозвали Брат-Поварешка потому, что он подвизался и на кухне. Затем милейший братец издавал «Ух!», кожаный ремень обжигал вымазанные чернилами детские пальчики, и боль врезалась в них острыми булавочными уколами. Ортанс возмутилась жестокостью этих наказаний, тогда Нума рассказал ей о других, еще более жестоких: например, провинившихся заставляли вылизывать языком только что политые водой плиты пола: пыль превращалась в грязь, от которой саднило нежный язык и небо несчастных ребят.

— Но ведь это ужасно!.. И ты защищаешь этих людей!.. Ты выступаешь за них в Палате!

— Ах, дитя мое!.. Ничего не поделаешь, — политика, — с полнейшей невозмутимостью ответил Руместан.

Они шли по лабиринту темных, узких, как в восточном городе, улочек, где у своих домов на каменном крыльце дремали старухи, потом выходили на другие улицы, уже не такие темные: здесь над мостовой были протянуты хлопавшие на ветру коленкоровые полотнища, на которых крупными буквами было напечатано: «Галантерея», «Ткани», «Обувь».

Так дошли они до места, именовавшегося в Апсе «Малой площадью», залитой размягченным на солнце асфальтом, до этого квадрата, окаймленного закрытыми в этот час и безмолвными магазинами. В скудной тени, отбрасываемой их стенами, храпели чистильщики сапог, положив голову на ящики, раскинув руки и ноги, словно утопленники, выброшенные на берег сотрясавшим город мистралем. Посередине этой маленькой площади стоял пьедестал для какого-то еще не воздвигнутого памятника. Ортанс пожелала узнать, чьей статуи дожидается этот пустой беломраморный постамент. Руместан несколько смущенно улыбнулся.

— Это целая история! — ответил он и прибавил шагу.

Муниципалитет Апса принял решение воздвигнуть тут его статую, но либералы из газеты «Авангард» решительно осудили такой апофеоз еще ныне здравствующего деятеля, и друзья Нума не решались бросить им вызов. Статуя была, впрочем, уже готова, — видно, дожидались только его смерти, чтобы поставить ее. Конечно, в высшей степени лестно знать, что на другой день после твоей кончины тебе воздадут гражданские почести, что ты испустил дух лишь для того, чтобы вновь восстать в виде мраморной или бронзовой фигуры. Но каждый раз, когда Руместан попадал на это место, пустой цоколь, сверкавший белым мрамором на ослепительном солнце, производил на него впечатление величественного семейного склепа. Впрочем, сейчас его отвлек от похоронных мыслей вид амфитеатра, к которому они только что подошли. Сегодня в древнем цирке не было воскресного оживления, он вновь обрел бесплодную торжественность грандиозной руины. Сквозь запертые решетки виднелись его широкие, сыроватые и прохладные переходы, где местами зияли провалы, где камни осыпались под неумолимой поступью веков.

— Как все это грустно! — говорила Ортанс, сожалея о тамбурине Вальмажура, но Нума и не думал грустить.

Здесь, в амфитеатре, протекли самые счастливые часы его детства, полные радостного оживления. О, эти воскресные бои быков, блужданье у решеток цирка вместе с другими ребятами из бедноты, которые не могли позволить себе истратить десять су на билет! В ярком послеполуденном солнце им лишь издали, словно мираж, маячило запретное зрелище, они старались уловить взглядом то немногое, чего не скрывали от них толстые стены, — ноги торреро в ярких шелковых чулках, врезавшиеся в песок копыта разъяренного быка, пыль с арены, долетавшую до них вместе с криками, смехом, аплодисментами, мычаньем, рокотом переполненного народом амфитеатра. Желание попасть внутрь пересиливало все. Самые смелые ловили момент, когда сторож отходил, и проскальзывали в цирк между двумя железными стержнями решетки.

— Я-то всегда пролезал! — похвастался просиявший от этих воспоминаний Руместан. Произнесенные им слова определяли всю историю его жизни: удача ему помогала или ловкость, но, как бы узка ни была решетка, провансалец всегда попадал, куда хотел.

— Впрочем, — добавил он со вздохом, — я тогда был тоньше, чем сейчас.

Он с комической грустью перевел взгляд с узких решеток, замыкавших аркады цирка, на широкий белый жилет, расходившийся над его сорокалетним брюшком.

За огромным зданием, укрываясь от ветра и солнца, их ожидала карета.

Меникля пришлось разбудить: он задремал в своей длинной ливрее на козлах между двумя корзинами с провизией. Прежде чем сесть в карету, Руместан издали показал свояченице старинную гостиницу с вывеской: «Пти Сен-Жан, транспортная контора, перевозки пассажиров и грузов». Белые стены гостиницы и широко открытые каретные сараи занимали значительную часть площади перед цирком, загромождая ее распряженными пыльными таратайками, деревенскими тарантасами на рессорах, с поднятыми оглоблями, торчавшими из-под серых брезентов.

— Посмотри, сестричка, — сказал Руместан, и голос у него дрогнул от волнения. — Вот отсюда я двадцать один год тому назад уехал в Париж. Тогда у нас железной дороги не было. Ехали в дилижансе до Монтелимара, потом на пароходике вверх по Роне… Боже, как я был рад и как в то же время боялся вашего огромного Парижа!.. Было это, как сейчас помню, вечером…

Он говорил быстро, без всякой последовательностя, перескакивая от одного воспоминания к другому.

— Ноябрьский вечер, десять часов… Яркий лунный свет… Возницу звали Фук — оригинальная, надо тебе сказать, личность!.. Пока он запрягал, мы с Бомпаром прогуливались взад и вперед… Ты же знаешь Бомпара… Мы уже тогда были большие друзья. Он учился или воображал, что учится, на фармацевта и намеревался присоединиться ко мне в Париже. Мы строили планы, мечтали поселиться вместе, помогать друг другу, чтобы скорее выбиться… А пока что он подбодрял меня, давал мне советы — он ведь был немного старше… Больше всего я боялся показаться смешным. Тетя Порталь заказала мне на дорогу широкое пальто, так называемый «реглан»… А у меня этот реглан тетушки Порталь вызывал некоторые сомнения… И вот Бомпар заставлял меня прохаживаться перед ним, а сам наблюдал. Да, я как сейчас вижу свою тень на стене рядом с собой. А он пресерьезно говорил мне: «Можешь ехать спокойно, мои милый, ты нисколько не смешон…» Ах, молодость, молодость!..

Ортанс начала опасаться, что они так и не выберутся из города: великий человек чуть ли не под каждым камнем находил повод задержаться и покраснобайствовать. И она стала легонько подталкивать его к карете:

— Давай садиться, Нума… Поболтать можно и дорогой…

V

ВАЛЬМАЖУР

Весь путь от Апса до горы Корду занимает не более двух часов, особенно когда ветер дует в спину. Карета катилась легко: в нее впряжены были две старые камаргские лошадки, а сзади подгонял мистраль — он встряхивал ее, подталкивал, то делал глубокие вмятины в ее кожаном верхе, то раздувал его, словно парус. Здесь он не рычал, как вокруг городского вала и под сводами амфитеатра. Здесь он свободно, без всяких преград мчался по необъятной, бугристой равнине, где отдельные хуторки, уединенные фермы, серые среди пышного букета зелени, казались случайно занесенными сюда домами из какой-то развеянной бурей деревни. Он клубами дыма поднимался к нему, темными, быстро тающими полосами проносился по волнующимся высоким хлебам, овевал масличные рощи, где от его дуновенья отливала серебром листва, внезапными резкими порывами поднимал светлые облака пыли, хрустевшей под колесами, клонил к земле тесные ряды кипарисов и испанского камыша с длинными шелестящими листьями, которые создают иллюзию, будто у обочины дороги журчит ручей. Когда же он, словно запыхавшись, на минуту стихал, тотчас же вступал в свои права тяжкий летний зной, африканский зной, поднимавшийся с раскаленной земли, но его очень скоро рассеивал тот же здоровый, бодрящий вихрь, несущий свою блаженную свежесть до самого горизонта, до невысоких сероватых, тусклых холмов, окаймляющих провансальские дали и сверкающих волшебными переливами красок в часы заката.

Навстречу им попадалось не очень много народу. Иногда проезжали тяжелые дроги с каменоломен, тащившие глыбы тесаного камня, ослепительно белого в солнечном свете, проходила старая крестьянка из В иль де Бо, согнувшаяся под тяжестью объемистого тюка с ароматическими травами, появлялся нищенствующий монах в капюшоне, с сумой на спине, длинными четками на поясе, свисавшими вдоль бедер, с лоснившейся, словно камешек в русле Дурансы, потной крепкой головой. А то встречалась таратайка, до отказа набитая женщинами и девушками, возвращавшимися из паломничества в Сент — Бом или Нотр-Дам-де-Люмьер, нарядные платья, черные очи, взбитые прически, развевающиеся по ветру яркие банты. И вокруг всего этого, вокруг тяжкого труда, вокруг нищеты, вокруг суеверий мистраль создавал некий ореол здоровья и благодушия! Он подхватывал и уносил вдаль все эти «Но! Тпру!», громкие крики возчиков, звон бубенцов, звон синих стеклянных колец, которыми украшались лошади, тягучее, монотонное подвывание нищего монаха, звонкие псалмы паломников и, наконец, народную песенку, которую Руместан, развеселившийся на вольном воздухе родины, принялся распевать во весь голос, сопровождая свое исполнение широкими плавными жестами, и при этом так работал руками, что они высовывались наружу из дверец кареты:

Солнце яркое Прованса! Твой дружек, шалун…

Вдруг он резко оборвал пение.

— Э, Меникль, Меникль!

— Что прикажете?

— Что это там за хибарка, на том берегу Роны?

— Это, господин Нума, башенка королевы Жанны.

— Ах, да, правда!.. Припоминаю… Бедная башенка! Она до того развалилась, что ее уже больше не называют башней!

И он стал рассказывать Ортанс историю королевской башни — эту провансальскую легенду он знал досконально… Развалившаяся, побуревшая башня на высоком холме относилась еще к эпохе сарацинского вторжения, но все же она была моложе аббатства, чьи развалины виднелись неподалеку от нее: это был кусок наполовину обвалившейся стены с длинным рядом узких оконниц, за которыми синело небо, и широким, суживающимся кверху порталом. Нума показывал своей спутнице тропинку на каменистом спуске, по которой в дни былые монахи спускались к пруду, сверкавшему, как серебряная чаша, ловить карпов и угрей к столу настоятеля. Мимоходом он заметил, что монахи, чревоугодливые отшельники, любили селиться в местах, где природа пощедрее: помыслами они «возносились горе», но это не мешало им спускаться на землю, чтобы взимать десятину с природы и с населения окружающих деревень… Ах, провансальское средневековье, блаженное время труверов и Судов любви!.. Теперь терновник прорастал между плитами, по которым некогда влачили шлейфы всевозможные Стефаньеты и Азалансы, а по ночам белохвостые орланы и совы ухали там, где пели трубадуры. Но разве не витал надо всем этим светлым ландшафтом альпийских предгорий легкий аромат игривого изящества, итальянского жеманства, напоминавший легкое дрожание струн лютни или виолы, тающее в прозрачном воздухе?

Нума загорался вдохновением, забывая, что его слушает только свояченица да синяя кучерская ливрея Меникля. После шаблонных речей на банкетах и на заседаниях научных обществ ему так приятно было отдаться одной из тех искусных блестящих импровизаций, которые делали его достойным потомком веселых трубадуров Прованса!

— А вот и Вальмажур! — объявил кучер и, нагнувшись, показал кончиком кнутa куда-то наверх.

Они съехали с большой дороги и петляли теперь по склонам горы Корду, по узкой дороге, скользкой из-за росших на ней кустиков лаванды; они ехали прямо по ним, и из-под колес струился приторный запах. На полпути до вершины горы, на небольшом плато у подножия черной, выщербленной башни ярусами лепились крыши фермы. Тут жили Вальмажуры на протяжении многих лет в том месте, где когда-то высился замок, название которого стало их фамилией. Кто знает? Быть может, эти крестьяне происходили от властителей Вальмажура, состоявших в родстве с графами Прованскими и с домом Бо.[14] Это предположение, довольно легкомысленно высказанное Руместаном, пришлось как нельзя более по вкусу Ортанс: таким образом легко объяснялась благородная осанка тамбуринщика.

Они обменивались этими соображениями, сидя в коляске, а Меникль у себя на козлах слушал и недоумевал. Фамилия Вальмажур была здесь очень распространена: были Вальмажуры верхние и Вальмажуры нижние, смотря по тому, обитали они в долине или на горе. «Выходит, они все из знатных господ!..» Лукавый провансалец не стал, однако, высказывать своих сомнений. Пока их карета медленно поднималась среди оголенного, но величественного ландшафта, вдохновенные речи Руместана перенесли девушку в самый настоящий исторический роман, в красочное сновидение о минувших веках. И когда Ортанс заметила наверху крестьянку, сидевшую вполоборота к ним на контрфорсе у подножия руин и разглядывавшую подъезжающих из-под приставленной к главам ладони, она представила себе, что это принцесса в остроконечном головном уборе, сидящая на своей башне в такой именно позе, в какой принцесс изображали на картинках.

Впечатление это не сразу рассеялось даже после того, как прибывшие, выйдя из кареты, очутились лицом к лицу с сестрой тамбуринщика, занятой плетением ивовых корзинок для шелковичных червей. Она не встала, хотя Меникль еще издали крикнул ей: «Эй, Одиберта! Тут гости к твоему брату». На ее тонком, правильном лице, удлиненном и зеленовато-смуглом, как маслина на ветке, не изобразилось ни радости, ни удивления; оно сохраняло сосредоточенность, сдвинувшую ее густые черные брови, как-то очень прочно соединившую их в одну прямую линию под упрямым лбом. Руместан, слегка смущенный этой сдержанностью, представился:

— Нума Руместан… Депутат…

— Я вас хорошо знаю, — серьезно сказала она и, положив работу рядом с собой, добавила — Заходите… Брат сейчас придет.

Теперь, когда хозяйка замка стояла перед ними, эна выглядела уже менее внушительно. Она была очень мала ростом, коротконога. Да и ходила она неуклюже, вразвалку, а между тем головка у нее была изящная, ей очень шли арльский чепчик и широкая кисейная косынка с голубоватыми складками. Гости вошли в дом. Внутри это крестьянское жилье имело величественный вид: оно прислонилось к развалинам древней башни; над входной дверью, защищенной от москитов навесом из тростника, потрескивавшего на солнце, и широкой полотняной сеткой, был высечен на камне рыцарский герб. В бывшее караульное помещение замка с белыми стенами, сводчатым потолком и высоким старинным камином свет проникал только сквозь позеленевшие стекла да сквозь прозрачную занавеску, висевшую в дверном проеме.

В полумраке можно было разглядеть похожее на саркофаг корыто для теста, на котором были вырезаны цветы и колосья, а над ним большую, редкого плетенья корзину с мавританскими бубенчиками — в таких корзинах на всех провансальских фермах сохраняется, не черствея, хлеб. Убранство просторной комнаты довершали картинки духовно-нравственного содержания, изображавшие святых Марфу, Марию и Тараска, старинная лампа красной меди, висевшая на белом деревянном блоке, который покрыл красивой резьбой какой-нибудь пастух, сосуды для соля и для муки по обе стороны камина да морская раковина, в которую трубят, сзывая скот, — ее перламутр мягко поблескивал на вышитой дорожке, покрывавшей каминную доску. Середину комнаты занимали длинный стол, скамьи и табуреты. С потолка свисали гирлянды луковиц, черные от мух, которые начинали жужжать всякий раз, как приподнималась занавеска у двери.

— Отдыхайте, сударь… и вы, барышня. Вы с нами разделите «большую закуску».

«Большая закуска» — это послеполуденная трапеза провансальских крестьян. Ее подают прямо на поле, на месте работы, под деревом, под стогом сена, в канаве. Но Вальмажур с отцом работали совсем близко, на своем участке, и потому возвращались закусывать домой. Стол был уже накрыт; на нем стояли глиняные глубокие тарелки с маринованными маслинами и салатом-латуком, щедро политым оливковым маслом. Руместану показалось, что в плетеном кузовке, куда ставятся бутылки и стаканы, стоят сосуды с вином.

— Значит, у вас тут есть виноградник? — любезно спросил он, желая приручить маленькую дикарку.

При слове виноградник она подпрыгнула, словно козочка, ужаленная гадюкой, и в голосе ее зазвенела ярость. Виноградник! Да, как раз! Много у них осталось от виноградника!.. Из пяти полос им удалось сохранить только одну, самую маленькую, и к тому же ее надо поливать шесть месяцев в году. Да еще водой из крана, за которую приходится невесть сколько платить. А кто виноват? Красные свиньи, красные злодеи и их безбожная республика, обрушившая на страну все муки ада.

Она все больше и больше распалялась, глаза ее становились черней от ненависти, готовой хотя бы и на убийство, хорошенькое личико искажала судорога, рот кривился, сдвинутые брови сошлись на лбу. Забавнее всего было то, что приступ ярости совсем не мешал ей заниматься делом: она зажигала огонь, варила отцу и брату кофе, вставала, нагибалась, брала в руки то мехи для раздуванья огня, то кофейник, то зажженные сухие побеги виноградной лозы на растопку, которыми она потрясала как факелом фурий. И вдруг успокоилась:

— А вот и брат…



Поделиться книгой:

На главную
Назад