– Я тебя люблю.
– Что если ты устанешь? – в голове у Джеффа звенела полная пустота.
– Тогда поверну назад, – беззаботным тоном ответила она.
Несмотря на жаркое солнце, ему сделалось холодно, ей, должно быть, тоже. Он шагнул было вперед, но она уже плыла уверенным кролем, огибая выступавшие в море утесы. Провожая ее взглядом, Джефф машинально сжимал и разжимал кулаки, пока она не скрылась за камнями…
Он еще долго простоял на жарком песке, внутренне дрожа от холода. Затем дрожь перекинулась с души на тело. Джефф физически чувствовал, как время утекает сквозь пальцы. Стиснул зубы, не в силах справиться с охватившим его отчаянием. Хотелось закричать, но он испугался, что Гвен услышит крик. Что-то нужно было делать! Но что можно сделать голыми руками? Оружие! Ему требуется оружие!
Тут он вспомнил, что они прихватили с собой нож. Джефф бросился к вещам и отыскал его. Лезвие было всего три дюйма длиной, зато острым! Значит, в рукопашной драке у Джеффа будет какое-то преимущество. А что если у Спироса тоже найдется нож? Побольше этого? Видимо, стоило придумать что-то получше.
У торчащего из песка дерева был длинный, крепкий и прямой сук. Словно издеваясь, этот деревянный, отполированный морем палец указывал на непреодолимые утесы. Джефф наступил на ствол, поднажал. Сук обломился, и Джефф, потеряв равновесие, шлепнулся на землю. Теперь требовалась веревка. Прихватив свою заготовку для копья, Джефф метнулся к утесам, куда штормами прибило всякий хлам. Среди пластиковых бутылок из-под колы, кусков плавника и коры, обнаружился… обрывок рыболовной сети, опутавший разломанный бочонок!
Джефф отрезал длинную нейлоновую бечеву и примотал нож к концу сука, сразу почувствовав себя гораздо уверенней. Неторопливо огляделся. Солнце медленно тонуло в море, тени явно удлинились. Сколько времени прошло, с тех пор как уплыл Спирос? Когда он вернется? Джефф бросил взгляд на зловещий дозорный утес. Утес-сторож. Да нет же! Настоящая сторожевая башня!
Оставив на песке свое копье, он бросился к северному мысу, выдававшемуся в море. Несколько секунд спустя он уже выбирался из воды на скалу и начал карабкаться вверх, почти забыв об опасных скалах и глубоком море под ними. На высоте тридцати футов утес сужался, и можно было, подавшись вправо или влево, выглянуть из-за него на море, в ту сторону, где осталась деревня. Море было пустынно. Его синеву нарушали лишь далекие белые пятнышки парусов, сверкающие в косых лучах солнца, да дымок, курящийся на горизонте.
На краткий миг накатила дурнота. Джефф зажмурился и прижался к скале, вцепившись изо всех сил в ее трещины. Камень под правой рукой дрогнул. Теряя равновесие, Джефф вспомнил о Гвен… Тошнота тут же отступила, а вместе с ней и страх. Спустившись немного ниже, он ощупал сомнительный выступ. В его голову пришла идея.
И тут он услышал крик Гвен. Тонкий, словно свист ветра, крик, ранивший его в самую душу. Он рывком обернулся. Гвен уже подплывала к берегу. Выглядела она измотанной до предела. Его сердце екнуло, и, ни секунды не раздумывая, Джефф бесстрашно прыгнул вниз. Вошел в воду ногами вперед, погрузился в глубину, вынырнул и поплыл к берегу. Выбравшись на песок, он, с бешено колотящимся сердцем, помчался по пляжу, туда, где всего несколько часов назад они беззаботно занимались любовью. Теперь там, закрыв лицо ладонями, в пенной полосе стояла на коленях и всхлипывала Гвен.
– Что случилось, любимая? С тобой все в порядке? Что произошло? Я так и знал, что ты себя вконец загонишь!
Она попыталась встать, но, обессилев, осела в его руках, дрожа и всхлипывая. Он крепко прижал ее к себе. Наконец, она смогла говорить.
– Я… Я старалась держаться поближе к берегу, – начала она. – То есть к утесам. Плыла и высматривала… тропинку наверх. Проплыла уже треть мили, наверное. Там было одно глубокое место, совсем рядом со скалами. Вдруг что-то коснулось моей ноги, словно током ударило. В смысле, очень неожиданно, ведь море там глубокое. Что-то очень скользкое. Фу! – Гвен порывисто вздохнула. – Сперва я подумала – акула, но потом вспомнила, как ты говорил: «Откуда на Средиземноморье акулы?». Однако на всякий случай захотела убедиться… Нырнула, а там… Там…
Она зашлась в рыданиях. Джеффу оставалось только покрепче ее обнимать.
– Ты ошибся, Джефф. В Средиземном море водятся акулы, еще как водятся! По крайней мере одна. И зовут ее – Спирос! Злой дух? Нет, самая настоящая акула! Там, под водой, я увидела голую девушку с веревкой на щиколотке, к которой был привязан камень.
– Господи! – только и смог выдохнуть Джефф.
– На ее бедрах и животе копошились маленькие зеленые крабы. Она была вся раздутая, словно кошмарная резиновая кукла. Вокруг сновали рыбки, объедая кожу. А ее соски… Их, можно сказать, не было.
– Наверное, рыбы… – в ужасе прошептал Джефф, но Гвен покачала головой.
– Нет, не рыбы, – хрипло произнесла она. – Руки и грудь черны были от кровоподтеков, а соски… Они были отгрызены, Джефф! Прокушены насквозь! – Гвен дрожала так, что ее дрожь передалась Джеффу. – Я знаю, что с ней случилось. Это он, Спирос.
Она замолчала, пытаясь взять себя в руки, но озноб, вызванный отнюдь не пребыванием в воде, не унимался. Наконец, она пробормотала:
– Силы вдруг покинули меня, сама не понимаю, как добралась обратно.
– Одевайся, – сказал ей Джефф каким-то незнакомым, неживым голосом. – Скорей! Да нет же, не в платье! Надевай мои штаны и рубаху. Слаксы тебе будут длинноваты, придется подвернуть штанины, но это ничего, главное – ты согреешься.
Она сделала все, как он сказал. Приближался закат, похолодало. Вскоре Гвен и правда согрелась и даже немного успокоилась. Джефф вручил ей «копье» и поведал о своем плане…
Когда он заметил лодку, все встало на свои места. Их там было двое, похожих, как две капли воды. Спирос и его братец. Законы морали на острове отличались суровостью, так что этой парочке приходилось выискивать «порочных» женщин. Порочных – в их специфическом понимании, конечно. По паспортам Джеффа и Гвен получалось, что никакие они не молодожены, а это превратило ее в их глазах в шлюху. Как и ту шведку, переспавшую с мужчиной чуть ли не в первую же ночь после знакомства. Куда уж развратнее, да? Вот Спирос и принялся подбивать клинья к Гвен. Сперва – намеками, затем, когда не сработало, перешел к «тяжелой артиллерии».
Увидев приближающуюся лодку, Джефф прекратил раскачивать скальный осколок. Из-под обломанных ногтей сочилась кровь, но он добился того, чего хотел. Став так, чтобы греки его не заметили, Джефф прильнул к «сторожевому» утесу и думал лишь о Гвен. У него имелся один-единственный шанс, и он не должен был его упустить.
Посмотрел через плечо. Гвен тоже услышала рокот моторки. Она стояла на полпути от берега до водопада с его вонючим прудом, крепко сжимая в руках копье. «Юная амазонка», – подумал Джефф. Тут мотор лодки сбавил обороты, и Джеффу пришлось всецело сосредоточиться на своей задаче.
Тарахтенье мотора приближалось. Джефф осторожно выглянул из-за скалы. Они уже входили в канал, ведущий к лагуне. На брате Спироса были легкие брюки, оба – голые по пояс. Спирос стоял на румпеле, его близнец держал в руках дробовик. Один шанс. Единственный.
Под ним показался нос проплывающей мимо лодки. С надсадным рычанием Джефф надавил на неверный кусок скалы. На какой-то миг ему показалось, что все пропало, и он вновь навалился всем телом, но камень сдвинулся и полетел вниз.
Туда, откуда смотрели две пары вытаращенных глаз, черневших на одинаково смуглых лицах. Тот, что был с дробовиком, успел вскочить на ноги, но обломок скалы рухнул ему на голову, пробив днище лодки. Дробовик выстрелил сразу из обоих стволов, в воздухе загудело, словно кто-то потревожил осиное гнездо. Не дожидаясь, когда Спирос очухается, Джефф прыгнул.
Грек, повалившийся на корму, уже собирался сползти с тонущей моторки, когда Джефф, залезший на борт, саданул его ногой. Спирос полетел в воду, Джефф последовал за ним, едва не ударившись животом. Оба рванули к берегу, бешено загребая руками и ногами.
Спирос, разумеется, успел первым. Дико крича от ужаса, он выбрался на песок, оглянулся и увидел догоняющего Джеффа. Круги на воде отмечали место, где только что была моторка. От его близнеца не осталось ни следа. Грек огромными прыжками понесся по пляжу. Прямо туда, где стояла Гвен. Джефф поднажал и вот уже почувствовал под ногами дно.
Гвен бросилась к водопаду. Спирос нагонял ее. А за ним мчался Джефф, шумно дыша и чувствуя колотье в боку. Он уже пролил кровь одного врага и со злобной радостью понял, что это пришлось ему по вкусу. Вдруг он споткнулся, упал, а когда поднялся, Спирос уже настиг свою жертву. Стоя по щиколотку в пруду, Гвен прижималась спиной к утесу. Грек, как-то по-обезьяньи растопырив руки, прыгнул на нее, и она ткнула его копьем.
Нож полоснул Спироса по лицу, но он сумел схватить ее за воротник. Непрочная ткань треснула и разорвалась, открыв одну грудь. Гвен ударила копьем вторично, на сей раз попав в шею. Рука Спироса метнулась к ране, он отшатнулся, поскользнулся и по пояс погрузился в вонючую воду. Тут подоспел запыхавшийся Джефф, и Гвен бросилась к нему. Отняв у нее копье, он направил его на Спироса.
Но с тем, похоже, было уже покончено. Грек визжал, барахтаясь в пруду, словно безумец, которым, впрочем, и являлся. Он никак не мог встать на ноги, и, хотя раны его были несерьезными, весь перемазался в крови. Страшнее всего было не это, а то, в чем он увяз: на поверхность всплыл уже разлагающийся труп молодого мужчины, чьи гуттаперчевые конечности переплелись с ногами Спироса. Бледное лицо с раззявленным ртом то всплывало, то тонуло, на груди зияла черная дыра – след от выстрела.
Какое-то время грек боролся, пытаясь освободиться. Вопил, широко раскрыв рот, и, будто безмолвно обвиняя, ему вторил разинутый рот трупа. Наконец, Спирос сдался и шлепнулся в воду. Рука трупа легла поперек его судорожно вздымающейся груди. Грек так и остался лежать в воде, закрыв окровавленное лицо ладонями, и плакал. Над ним черным жужжащим облаком роились мухи.
Крепко обняв Гвен, Джефф повлек ее подальше от ужасной сцены, на пляж. Прозрачная вода уже потемнела.
– Все, все, все закончилось, – шептал он, то ли ей, то ли самому себе, – теперь все будет хорошо, нас будут искать и, рано или поздно, найдут…
На их счастье, их нашли скорее рано.
[1990]
Майкл Маршалл Смит
Человек, который рисовал кошек
Том был таким высоким, что ему даже не давали за это прозвища. Нед Блэк, едва достававший ему до шеи, стал Каланчой еще в шестом классе, так что Джек повесил над дверью табличку со словами: «Нед, не ударься головой». Но Том оставался просто Томом. Казалось, он был до того долговязым, что об этом и шутить было нечего – как никто не стал бы дразнить человека за то, что тот дышит.
Конечно, имелись и другие причины не дразнить Тома из-за роста или чего бы ни было еще. Парни, которые сидели у Джека в баре, смотря спортивные каналы и потягивая пиво, были знакомы целую вечность. Вместе учились в школе мисс Стэдлер, путались под ногами у матерей и ходили на двойные свидания – вплоть до того, что произносили речи шафера друг у друга на свадьбах. Видите ли, Кингстаун – городок маленький, и те выпускники, что регулярно посещают бар Джека, провели свое детство в одном и том же домике на дереве. Конечно, с тех пор их пути разошлись, в той или иной степени: Пит стал бухгалтером и теперь занимал небольшой офис на Юнион-стрит, возле площади, и дела его шли хорошо, а Нед по-прежнему заливал бензин и менял масло, но и у него, уже разменявшего пятый десяток, все было хорошо. И рано или поздно наступает момент, когда люди, знающие друг друга так давно, забывают, кто чем зарабатывает на жизнь – просто потому, что это неважно. Когда вы общаетесь, то чувствуете себя примерно так же, как когда бросали камешки в шахту во втором классе, наряжались перед первым походом на танцы, отмечали новоселье десяток лет назад. Все это так привычно, что нельзя передать словами, и ничто из этого не имеет особого значения – важно лишь то, что это просто было.
Так что остановимся, закажем пару бокалов пива и поговорим о городке, подшутим друг над другом. Нам приятно просто поболтать – все равно о чем. Главное, мы по-прежнему рядом и можем говорить.
Но Том был не таким. Мы все помним день, когда впервые его увидели. Тогда тянулось жаркое лето, какого не случалось потом еще лет десять, и мы нежились под вентиляторами у Джека и жаловались на туристов. Летом Кингстаун довольно популярен, хотя отсюда далеко до моря и у нас нет «Макдоналдса» – так что будь я проклят, если понимаю, что народ находит в этом тихом городке вблизи гор. В тот день было жарко, как в аду, и оставалось лишь сидеть и пить самое холодное пиво, которое удавалось найти, а бар Джека был лучшим для этого местом. И полагаю, всегда таковым будет.
Затем вошел Том. Его волосы уже тогда были довольно седыми и длинными, а лицо – смуглым и грубым, с серыми глазами, блестевшими, как бриллианты. Он был одет в длинное черное пальто, на которое было даже смотреть жарко. Но ему, казалось, было комфортно, словно он носил свою погоду с собой.
Он заказал пива и, сев за столик, принялся спокойно читать городской «Горн».
Это выглядело странным потому, что тут не было ничего странного. Бар Джека не считался заведением только для своих, и мы не пялились на каждого вошедшего новичка, но это место служило памятником совместному времяпрепровождению. Если парочка туристов зайдет, чтобы укрыться от зноя, никто и слова не скажет – и, может, даже почти не заметит, – словно посреди воды появляется островок, который общее течение начинает обходить стороной, если вы понимаете, что я имею в виду. Вот и Том просто вошел и сел. И это нормально, потому что он был таким же, как мы, и мог бы делать это хоть тридцать лет кряду. Он сидел и читал газету, словно был частью одной с нами реки и плыл по тому же течению.
Недолгое время спустя он взял еще бокал, и кто-то из наших с ним заговорил. Мы узнали его имя, узнали, чем он занимается («Рисую», – сказал он), и после этого перешли к пустому трепу. Вот так быстро. Он пришел тем летним днем и влился в разговор, будто провел здесь всю жизнь. Было даже трудно представить, что могло быть как-то иначе. Никто не знал, откуда он родом и где раньше жил. И почему-то он казался удивительно спокойным – будто явился из другого мира. Но он рассказывал достаточно, чтобы хорошо поладить с нами, пусть компании старых друзей и нечасто допускают кого-либо в свой круг.
В общем, он остался на все лето. Снял себе жилье за углом от площади – по крайней мере, так сказал: сам-то я у него не бывал. Да и остальные, наверное, тоже. Он был закрытым человеком – все равно что стальная дверь с четырьмя засовами и парочкой шестидюймовых висячих замков. И в тот вечер, когда он покинул площадь, он, может быть, просто растворился в воздухе, едва свернув за угол. Но по утрам он всегда приходил с той же стороны – с мольбертом на плече и набором красок под мышкой, обязательно в том черном пальто, точно оно было частью его тела. И от него постоянно веяло прохладой, а, что самое забавное, если ты стоял рядом с ним, то непременно сам ее ощущал. Помню, Пит за пивом говорил, что не удивился бы, если бы даже пошел дождь, а над Томом осталась бы сухая зона. Он, конечно, шутил, но Том вызывал именно такие мысли.
Бар Джека выходил прямо на площадь. Таких площадей в городах больше не было – большая и пыльная, со старыми дорогами, ответвляющимися с каждого ее угла, с высокими магазинами и домами по всем сторонам. Посередине, где она была вымощена камнем, стоял фонтан, который на нашей памяти ни разу не работал. Летом ее заполняли приезжие в розовых махровых куртках и дурацких пиджаках – они восторженно вопили и фотографировались на фоне нашей старой причудливой мэрии, старых причудливых лавок и даже старых причудливых нас, если мы достаточно долго стояли на месте. Том сидел у фонтана и рисовал, а все эти люди подходили и смотрели, как он это делает, часами напролет.
Но он не рисовал ни дома, ни площадь, ни старинный кинотеатр. Он рисовал животных, причем так, как вы нигде больше не увидите. Птицы с огромными синими в крапинку крыльями, кошки с поразительными зелеными глазами… И что бы он ни рисовал, это выглядело так, будто готово было вот-вот сорваться с холста и улететь. И хотя он рисовал их непривычными цветами – красным, фиолетовым, темно-синим и зеленым, – они казались наполненными жизнью. Наблюдать за этим было удивительно: он брал свежий лист, садился, ни на что особо не глядя, а затем макал кисть в краску и проводил линию – может, красную, может, синюю. А потом добавлял еще одну – может, того же цвета, может, другого. Взмах за взмахом – и у вас прямо на глазах появлялся зверь. И когда работа была закончена, вы точно знали, что он был там всегда. В конце он чем-то брызгал на картины, чтобы застыли краски, и ставил на них ценник. И уж поверьте мне, они расходились прежде, чем он успевал поставить их на землю. Рассеявшиеся по стране бизнесмены из Нью-Джерси или около того и их скучающие жены, может быть, впервые за многие годы снова чувствовали себя живыми и уходили с его картинами, обнимая друг друга. Казалось, они находили что-то, о чем давно позабыли.
Часов в шесть Том заканчивал работу и шел к Джеку – он выглядел парусником посреди весельных лодок. При этом то и дело говорил: «Да, завтра я вернусь» и «Да, я с удовольствием порисую для вас». Он заказывал пиво, садился с нами и смотрел игру. И у него не было красок ни на пальцах, ни на одежде – ни единого пятнышка. Полагаю, он умел так хорошо обращаться с красками, что те попадали лишь туда, куда он им указывал, и никуда более.
Однажды я спросил его, не жалко ли ему продавать свои картины. Умей я сам делать что-нибудь настолько прекрасное, я бы в жизни этого не отдал, а захотел бы оставить себе, чтобы иногда любоваться. Он ненадолго задумался, а потом сказал, что это, пожалуй, зависит от того, насколько большую частичку себя ты вкладываешь в то, что делаешь. Если заберешься слишком глубоко и вынешь что-то оттуда, то тебе не захочется это отдавать – ты захочешь это оставить, чтобы иногда проверять, надежно ли оно привязано. А иногда картина получается такой правильной и хорошей, что становится слишком личной и никто не способен ее понять, кроме того, кто ее создал. Лишь он один будет знать, о чем она. Но повседневные картины были так хороши лишь потому, что ему нравилось рисовать животных и нравилось, что другие их покупали. Хотя он и мог вложить в то, что продавал, частичку себя, но этими картинами он зарабатывал себе на пиво, и я думаю, он был похож на всех остальных в баре Джека: если любишь просто поболтать, то тебе не обязательно все время говорить о чем-то важном.
Почему животные? Ну, видели бы вы его рядом с ними – спрашивать бы не стали. Он любил их, вот и все. А они любили его в ответ. И самыми любимыми у него всегда были кошки. Мой батя говаривал, что кошки – это не что иное, как машины для сна, которые ниспосланы на землю, чтобы спать за людей. И всякий раз, когда Том работал на площади, у его ног, свернувшись калачиком, обязательно лежала парочка кошек. А когда он решал порисовать мелками, то всегда рисовал именно этих животных.
Время от времени он будто бы уставал рисовать на бумаге: доставал мелки, садился на раскаленную плитку и рисовал прямо поверх ее пыли. Я рассказал вам о его картинах, но эти рисунки были чем-то совершенно иным. Их нельзя было продать, их всегда смывало дождем – но он вкладывал в них гораздо больше себя, это был не пустой треп. Это был всего лишь мел на пыльной плитке, но таких странных цветов, что дети даже не решались к ним подходить: такими настоящими они казались! И не только дети, скажу я вам. Люди оставались стоять в нескольких футах и смотреть – а в их глазах отражалось изумление. Если бы эти рисунки можно было продать, нашлись бы люди, готовые отдать за них свои дома. Точно вам говорю. И что забавно, пару раз по утрам, когда я проходил по площади, чтобы открыть магазин, то видел мертвых птиц, валявшихся поверх рисунков – как будто они садились на плитку, и когда понимали, что оказывались на этих кошках, то так пугались, что падали замертво от страха. Но на самом деле, их, должно быть, бросали там какие-нибудь настоящие кошки, потому что птицы эти выглядели растерзанными. Когда я выбрасывал их в кусты, то замечал на них характерные раны.
Для многих мамочек тем летом старина Том стал неожиданной удачей: они могли оставлять у него своих чад и спокойно заниматься покупками, пить содовую с подругами и, возвращаясь, находить детей мирно сидящими, следящими за работой Тома. Сам он ничуть не возражал и даже общался с детьми и веселил их – а смех ребят такого возраста был чуть ли не лучшим, что можно было услышать на свете. Именно благодаря такому смеху, наверное, даже росли деревья. Мир вращается вокруг них, юных, любознательных, а от их смеха мир кажется ярче – он уносит в прошлое, туда, где еще не знаешь зла и где все прекрасно, а если и нет, то уже завтра все наладится.
И вот, наконец, мы подошли к сути. Был там один мальчик, который не очень-то смеялся, а просто сидел тихо и смотрел. Думаю, он знал больше, чем кто-либо, о том, что произошло тем летом. Хотя объяснить этого словами, наверное, он бы не сумел.
Звали его Билл МакНилл, он был сыном Джима Валентайна. Тот когда-то работал механиком, потом с Недом на заправке, а по вечерам иногда гонял на битых машинах. А МакНиллом его сына теперь называли вот почему: в одно воскресенье Джим вошел в поворот на слишком большой скорости, машина перевернулась, взорвался бензобак и в итоге даже не смогли найти всех колес. Через год его Мэри снова вышла замуж. Одному богу известно, зачем – ведь ее предостерегали и родители, и друзья, но мне кажется, это все оттого, что любовь слепа. Распорядок дня Сэма МакНилла был в лучшем случае свободным от работы, а в основном он выпивал и зависал с дружками, которые, случалось, оказывались по ту сторону закона. Полагаю, Мэри считала, что нашла свою любовь, но очень скоро зрение к ней вернулось: прошло немного времени, до того как вечера стали длиннее и Сэм, набравшись больше обычного, пустил в ход кулаки. С тех пор Мэри на улице почти не появлялась. В таких случаях люди обычно просто разглядывают синяки у женщин под глазами, и даже глухой может расслышать шепот: «Мы же ей говорили!».
Однажды утром Том сидел и, как всегда, рисовал, а маленький Билли рядом следил за ним. Обычно он сам уходил спустя какое-то время, но в этот раз Мэри ходила к врачу и пришла за сыном, низко опустив голову. Но недостаточно низко. Я наблюдал за ними из магазина – утро было сонное. По лицу Тома никогда нельзя было сказать, что он чувствует. Обычно он лишь слабо улыбался и приподнимал брови, но в то утро он выглядел пораженным. Глаза у Мэри были опухшие, окруженные фиолетовыми кругами, на щеке виднелся дюймовый порез. Мы, пожалуй, уже привыкли видеть ее такой, а наши жены, сказать по правде, просто считали, что она слишком быстро вышла замуж второй раз. Вообще же мы все, думаю, относились к ней слегка прохладно, потому что Джима Валентайна многие любили и все такое.
Том перевел взгляд с мальчика, который редко смеялся, на его мать с усталыми, несчастными глазами и побитым лицом. Тогда его лицо из потрясенного стало таким холодным, что даже мне показалось, будто этот холод пронесся через всю площадь и кольнул мое сердце. Не знаю, как иначе это описать.
Но затем он улыбнулся и взъерошил Билли волосы. Мэри взяла сына за руку, и они ушли. Лишь раз они обернулись, и Том, все еще не сводивший с них глаз, помахал Билли рукой. Мальчик ответил тем же, и они с матерью улыбнулись.
Вечером в тот день Том, сидя у Джека, тихо спросил о Мэри, и мы рассказали ему всю ее историю. Пока он слушал, его лицо будто становилось жестче, взгляд – все более стеклянным и холодным. Мы сказали ему, что старик Лу Лашанс, сосед МакНиллов, говорил, что слышал, бывало, как муж кричал, а жена до трех ночи умоляла его успокоиться; в тихие же ночи доносился плач Билли – он мог продолжаться и того дольше. Мы сказали ему, что нам жаль их, – но что тут поделаешь? У нас принято не лезть в чужие дела, и, думаю, Сэм со своими дружками-пьянчугами не очень-то опасался старичков вроде нас. Мы сказали ему, что это ужасно, что нам это не нравится, но такое тоже бывает и чем тут поможешь?
Том слушал молча. Просто сидел в своем черном пальто и слушал, как мы выкладываем ему все эти проблемы. Через некоторое время беседа иссякла, и мы просто сидели, разглядывая пузырьки в пиве. Думаю, самым важным здесь было то, что все мы думали об этом лишь как о какой-нибудь городской сплетне, и, честное слово, к моменту, когда мы закончили рассказ, мне стало стыдно. Сидеть рядом с Томом было совсем невесело. Он явно точил зуб на МакНилла и казался нам в тот вечер каким-то незнакомцем. Он долго разглядывал свои скрещенные пальцы, а потом, очень медленно, заговорил.
Когда-то давно он был женат и жил со своей Рэйчел в местечке под названием Стивенсберг. Когда он говорил о ней, то воздух будто смягчался и мы все затихали и потягивали свое пиво, вспоминая, каково это было, когда мы только начинали жить со своими женами. А он говорил о ее улыбке, о ее взгляде… И когда мы вернулись в тот вечер домой, думаю, наши жены удивились необычно крепким объятиям, а те, кто уснул с мужьями, чувствовали себя такими любимыми и умиротворенными, как не чувствовали уже давно.
Он любил свою Рэйчел, а она его, и несколько лет они были счастливейшими людьми на земле. А потом появился третий. Том не называл его имени и говорил о нем довольно нейтрально, но эта его мягкость была шелком, облекающим клинок. В общем, его жена влюбилась в того мужчину – или ей так показалось. Во всяком случае, она Тому с ним изменила. В их кровати – в той самой, где они провели первую брачную ночь. Когда Том произносил эти слова, некоторые из нас подняли на него взгляд – изумленно, словно получив пощечину.
Рэйчел сделала то, что делают многие, из-за чего потом жалеют до самой смерти. Она запуталась, а тот мужчина так насел на нее, что она решила превратить свою ошибку в страшнейшую в своей жизни.
Она бросила Тома. Он уговаривал ее, даже умолял. Его было почти невозможно таким представить, но, полагаю, Том, которого мы знали, был не тем, о ком он сейчас вспоминал. Так или иначе, мольбы не дали ему результата.
И Том стал дальше жить в Стивенсберге, гулять по тем же дорожкам, видеть их вместе. И размышлять, так ли ей хорошо сейчас, как было с ним, светятся ли сейчас ее глаза так, как светились раньше, когда она смотрела на него. И всякий раз, когда тот мужчина видел Тома, он глядел прямо на него и чуть заметно ухмылялся. И эта ухмылка словно говорила, что он знал о его мольбах и что его дружки здорово посмеялись над его брачным ложем. Мол, да, я буду сегодня с твоей женой, и ей это нравится, не хочешь обменяться впечатлениями?
А потом он отворачивался и целовал Рэйчел в губы, не сводя с Тома глаз и продолжая улыбаться. А она позволяла ему это делать.
Потом их историю несколько недель обсуждали глупые старухи, пока Том терял вес, а вместе с ним – самообладание и волю к жизни. Он выдержал три месяца такой жизни и уехал, даже не продав дом. В Стивенсберге он рос, ждал и любил, а теперь, куда бы он ни поехал, – все хорошее сгинуло. Будто заветные для него места заполнили облепленные мухами трупы. И он никогда туда не возвращался.
Он рассказывал об этом около часа, а потом замолчал и зажег, наверное, сотую сигарету. Пит решил заказать всем еще по пиву. Мы сидели грустные, погруженные в свои мысли и такие утомленные, словно сами через все это прошли. Да, думаю, для большинства из нас так и было. По крайней мере, отчасти. Но любил ли кто из нас кого-нибудь так, как он любил Рэйчел? Сомневаюсь – даже все мы вместе взятые так не любили. Пит поставил пиво, и Нед спросил Тома, почему тот просто не выбил дерьмо из того мужика. Никто больше не осмелился этого спросить, но Нед был хорошим парнем, а нам всем, наверное, было знакомо чувство страшнейшей на свете ненависти – той, которую испытывает мужчина, чья женщина ушла к другому. И мы все понимали, что Нед имел в виду. Я не говорю, что это хорошо, и я знаю, что это неправильное чувство, но покажите мне мужчину, который скажет, что он такого не испытывал. Если он так скажет, то он просто лжет. Любовь – единственное чувство, которое хоть чего-то стоит, но тут нужно понимать, что она имеет две стороны и чем глубже проникает, тем более темные воды потом поднимаются к поверхности.
Я считаю, он ненавидел того мужика так сильно, что просто не мог его ударить. Иногда бывает, что этого недостаточно, что вообще ничего недостаточно и что ты оказываешься совершенно бессилен. Когда Том говорил, боль словно текла из него рекой, которую было не остановить, – рекой, прорезавшей канал через каждый уголок его души. В тот вечер мне открылось кое-что, чего я прежде не осознавал, – что существуют вещи, настолько ранящие человека, что их попросту нельзя допускать, и что существует боль настолько нестерпимая, что ей нет места в этом мире.
Наконец, Том закончил рассказ и, изобразив улыбку, добавил, что так ничего ему и не сделал – только нарисовал его. Я не понял, к чему это было, но Том ничего не стал уточнять.
Мы выпили еще немного пива и, прежде чем разойтись по домам, тихонько поиграли в бильярд. Но думаю, мы все понимали, что хотел нам сказать Том.
Билли МакНилл был всего лишь ребенком. Ему бы танцевать в мире солнечного света и звуков, но вместо этого он вечерами приходил домой и видел мать побитой человеком без мозгов, который избивал хорошую женщину лишь потому, что был слишком глуп для этого мира. Все дети засыпают с мыслями о том, как будут кататься на велосипедах, лазать по яблоням, бросать камни, – но Билли лежал, слушая, как его мать получает удары в живот, а потом ее выворачивает наизнанку над раковиной. Том не сказал ничего из этого, но все это прозвучало без слов. И мы понимали, что он прав.
Лето оставалось все таким же солнечным и жарким, и мы все занимались своими делами. Джек продал много пива, я – много мороженого («Простите, мэм, осталось только три вида, но фисташкового, увы, среди них нет!»), а Нед починил кучу сломавшихся холодильников. Том сидел все там же, на площади, с парочкой кошек в ногах и в окружении толпы, и магическим образом создавал одного зверька за другим.
После того вечера, мне кажется, Мэри еще пару раз улыбнулась, выходя за покупками, и еще пара женщин останавливались, чтобы заговорить с ней. Кроме того, она стала лучше выглядеть: Сэм нашел работу, и ее лицо довольно быстро зажило. Она часто бывала на площади: стояла, держа Билли за руку, и смотрела за работой Тома, прежде чем уходить домой. По-моему, она поняла, что художник был их другом. Случалось, Билли проводил там по полдня и чувствовал себя счастливым, сидя у ног Тома, а иногда даже брал мелок и царапал что-то на брусчатке. Несколько раз я видел, как Том наклонялся к нему и что-то говорил, а мальчик улыбался простой детской улыбкой, которая становилась по-настоящему лучезарной в солнечном свете. Туристы все приходили и приходили, а солнце все сияло – это лето было из тех, что длятся вечно и навсегда откладываются в детской памяти, а потом ты всю оставшуюся жизнь думаешь, что лето всегда должно быть именно таким. И я точно уверен, что оно отложилось в памяти Билли, как случалось у любого из нас.
Однажды утром Мэри не явилась в магазин – хотя это стало для всех уже привычным делом, – а Билли не пришел на площадь. И судя по тому, как все складывалось в последние недели, причиной могло быть только что-то плохое. Поэтому я оставил юного Джона на хозяйстве и вышел поговорить с Томом. Я тревожился за них.
Не успел я пройти к нему и половину пути, как увидел, что Билли выбежал с противоположного угла площади. Он направлялся прямо к Тому. Он плакал навзрыд и, достигнув Тома, буквально прыгнул на него, крепко обхватив шею. Затем с той же стороны появилась его мать – она тоже бежала со всех ног. Когда она оказалась рядом с Томом, они молча посмотрели друг на друга. Мэри была вполне себе миловидной, но тогда в это было трудно поверить. В этот раз муж, похоже, сломал ей нос, и из губы тоже сочилась кровь. Всхлипывая, она рассказала, что Сэм снова запил и потерял работу, а она не знает, что делать. Затем вдруг раздался рев, и меня отпихнули в сторону: на площади появился Сэм, в домашних тапках. Покачиваясь взад-вперед, он излучал ту ауру насилия, что позволяла мужчинам вроде него чувствовать себя в безопасности. Он закричал на Мэри, чтобы та уводила пацана домой, а она лишь вздрогнула и, съежившись, приблизилась к Тому, словно желая спастись от холода возле костра. Это разозлило Сэма еще сильнее, и он, шатаясь, двинулся вперед. Пылая яростью, он приказал Тому убираться к чертям подобру-поздорову и, схватив Мэри за руку, попытался притянуть ее к себе.
И тут Том встал. Роста ему было не занимать, но он был уже не молодым и довольно тощим. Сэм же в свои тридцать напоминал телосложением здание мэрии, и если ему выпадала работа, то она обычно заключалась в том, чтобы переносить всякие тяжести с места на место. К тому же ему придавал сил алкоголь в крови.
Но толпа в тот момент отступила, и я внезапно почувствовал, что боюсь за Сэма МакНилла. Том выглядел так, будто об него сейчас можно было стукнуть чем угодно и оно об него расколется. Он казался гранитным шипом, обернутым кожей, лишь с парой отверстий на лице, сквозь которые проглядывал камень. Он был сам не свой. Не горячился и не сопел, как Сэм, но от него, взбешенного, веяло холодом.
Последовала долгая пауза. Затем Сэм отступил на шаг и крикнул:
– Шла бы ты домой, слышишь? Не то у тебя будут проблемы. Большие проблемы, Мэри, – и умчался туда, откуда пришел, расталкивая туристов, которые, как стервятники падалью, наслаждались буйным местным колоритом.
Мэри повернулась к Тому – она выглядела такой напуганной, что на нее было больно смотреть, – и сказала, что ей, пожалуй, лучше уйти. Том какое-то время смотрел на нее, а потом впервые заговорил:
– Ты его любишь?
Смотря в такие глаза, как у него, нельзя было соврать даже при всем желании. Если такому соврать, то, казалось, сломается что-то внутри тебя.
Она тихо-тихо ответила: