«Да как вы не понимаете, – кричит, – неужели вам его не жалко? Я с братьями по цеху сочинил ноту соболезнования, завтра она будет напечатана в «Литературной газете», осталось получить вашу подпись».
«Насколько мне известно, он стрелял в нее», – говорит Блок.
«Неправда!» – кричит Брюсов.
«Как же неправда, если об этом все говорят», – тем же ленивым голосом возражает Блок.
«Сплетни, будто не знаете, как любят у нас посплетничать, а если и было… он царь, он волен». – Брюсов уверен, что Блок прикидывается блаженным, чтобы его в неприглядном виде выставить, уверен, что над ним издеваются, а сделать ничего не может.
А Блок действительно не понимает, с какой стати знаменитый символист о каком-то царе печется.
«Не буду я подписывать ваше послание, не для того я поэтом рожден, чтобы министрам и лакеям уподобляться».
Запугивать и высказывать все, что думает о собрате, Брюсов не решился, но дверью хлопнул весьма красноречиво. Ушел, оставив Блока недоумевать.
Соболезнование поместили на первой полосе, чтобы не занимать слишком много места, список подписантов напечатали мелким шрифтом.
Два дня спустя газета попалась на глаза одному очень хорошему поэту. Увидел он длинный список, а своей фамилии в нем не нашел и, поскольку был в состоянии похмельной депрессии, сильно испугался. Спрятал он газету в укромное место, чтобы жена не увидела, и побежал на почту, потому что в пригороде отдыхал. Отбил впопыхах телеграмму с единоличной нотой, а когда вернулся к отдыху – загрустил. Засомневался – достойный ли поступок совершил. Настоящий поэт не застрахован от ошибок, но в отличие от ненастоящего поэта у него привередливая совесть, до сумасшествия может извести. А поэт, я повторюсь, очень хороший был, потому и фамилию не называю, не хочу лишний раз его душу тревожить. Засомневался поэт, водки принес, сидит, переживает. Список под письмом перечитал и заметил, что Блока в нем нет. Совсем тошно стало. Выпил для храбрости и снова на почту. Вторую телеграмму отбил, чтобы не печатали его ноту.
А в газете рассудили по-своему: первую телеграмму опубликовали, вторую – отнесли кому следует. Но поэт об этом не знал, он прямо с почты отправился на электричку и уже с вокзала прямой дорогой к Блоку в публичный дом – каяться. Александр Александрович – человек тончайшей души, он все понял, простил и успокоил.
Но те, кому попала вторая телеграмма, сделали так, чтобы поэта перестали печатать. Никаких официальных гонений – перестали, и все, молчок, тишина, как будто его не существует. В провинции даже слушок родился, будто он умер. Но поэт жил. Его бросила жена, однако другая самоотверженная женщина нашла его, и они уединились на даче, выращивали розы и почти не выезжали в свет.
Потом царя свергли. Поклонники поэта, а их было немало, особенно среди прозаиков, попробовали воскресить былую и заслуженную славу. Вечер, устроенный в его честь, прошел с большим успехом. Было много хвалебных рецензий, но следом за ними появилась статья о телеграмме с персональной нотой соболезнования царю. Потом другие статьи. Не все, но многие из подписантов подняли крик, что их загнали в угол и заставили, а поэт сделал это добровольно.
Оправдываться перед кем-либо он не счел нужным, но вынести карканья не смог. Так и угас.
МОРАЛЬ
Во-первых – поэт не должен приближаться к царскому двору, дворцовые решетки для него страшнее тюремных.
Во-вторых – нет ничего губительнее для поэта, чем стадное чувство.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
Хотелось бы закончить разговоры о власти, но слишком уж многолика она, многорука и многоязыка.
Другая Анна
Если честно признаться, Ахматову я недолюбливаю. И не только моя бабья ревность виновата. Сама она тоже хороша. Кто ей дал право обзывать Есенина московским Надсоном? И вообще – смотреть на него свысока? И все характерец ее. Ну как же – царица. Она и с Гумилевым-то обращалась, как с последним графоманом. Корней Иванович рассказывал, что при каждом удобном случае заявляла, что пишет стихи лучше, чем он. А удобных случаев у самовлюбленной женщины как пятниц на неделе. Писать лучше Гумилева – достижение не великое, десятки поэтов могут похвастаться, даже Маяковский с Брюсовым, но нельзя же тыкать этим в лицо, это даже обиднее, чем намеки о несостоятельности в постели. Оскорбительно и неблагодарно. Если прислушаться к ее славе, то половина, если не больше, приходится на долю Гумилева. На двойной тяге эта колесница как на крыльях летела. В одиночку не каждый догонит. Анненский – посерьезней поэт был, а где его слава? Кто знает его, кроме узких специалистов?
Грех так говорить, но Бог свидетель – не ради красного словца, а только ради истины – самое гениальное творение Гумилева – это его смерть. В ней он поднялся до пушкинских высот. Красиво ушел, как великий поэт и как настоящий мужчина. Себе славу обеспечил и бывшей жене помог. Никто и не вспомнил, что они уже давно в разводе. Единственной наследницей славы стала Ахматова. И надо отдать должное – не промотала на смазливых выскочек, сумела распорядиться достойно. Сберегла и приумножила. Умела себя держать. На людях не сутулилась. Марине бы у нее поучиться. Кого угодно спроси – может он представить, чтобы Ахматова работала посудомойкой? Даже Достоевский в самом кошмарном сне подобного увидеть не смог бы. А Марина выпрашивала эту высокопрестижную должность. Гениальная Цветаева! Единственный поэт в двадцатом веке, которого можно поставить рядом с Блоком и Есениным. Но в этой компании могла оказаться еще одна женщина – Аннушка Баркова.
Могла… да не дали. Но уж постарались. И лаской, и указкой. И пляской, и тряской. И холодом, и голодом. Когда поняли, что голос приручить не смогут, делали все, чтобы он пропал. А голос назло им закалился. Правда, хрипловатым стал, так ведь и песни у нее не оперные были, не для колоратурного сопрано. Камерная музыка в России – понятие не однозначное. Били, да не добились.
Какое-то проклятие над всем ее родом висело. Прадед, Иван Семенович, какой талантище был! Сам Пушкин его учителем называл. Но растерял талант по кабакам и чужим постелям. Аннушка, правда, к его славе не примазывалась. Говорила, что они всего-навсего однофамильцы, как Толстые, например. На воле скрывала родство с отцом русской поэзии, но на допросах не отреклась, с гордостью заявила, что является прямой наследницей автора антисоветской поэмы «Лука Мудищев». За нее первый срок и схлопотала в одна тысяча девятьсот тридцать четвертом году от Рождества Христова. Проходила по делу как поповна. Прадеда объявили создателем новой религии, а правнучку – проповедницей ее.
Дали первый срок, но не отстали. У мужланов из органов психология примитивная, для них первый срок нечто типа первой ночи, думают, если один жлобина девственности лишил, значит, и другим в очередь становиться можно.
Один срок отсидела, на другой определили. Время уходит. Имя под строжайшим запретом. А слава, как черенок лопаты, тускнеет без постоянной полировки. В пятьдесят шестом возвращалась из неласковых мест одним поездом со Смеляковым. Ярослава Васильевича почитатели на перроне ждут не дождутся. Ватник с плеч стаскивают и под колеса. Поэта обряжают в кожаную комиссарскую куртку. Матерый Луконин, Евтушенко молоденький… Один стакан коньяку протягивает, другой – крендель копченой колбасы. Изголодавшийся лагерник закусить не успел, а поклонники уже требуют, чтобы новую поэму читал. Прознали, что классик сочинил в зоне про комсомольскую любовь. Сколько ни вышибали из него высокие чувства, сколько ни вытравливали сторожевыми псами, упрямый поэт сохранил верность идеалам молодости, всем назло донес их до Новодевичьего кладбища.
Аннушка такой верности понять не могла. Потому и стояла на перроне одинешенька. И шубу, чтобы из ватника выпростаться, никто ей не привез. И коньячку с колбаской не поднесли. И стихи новые читать не упрашивали. Да и попробовала бы прочесть – в том же ватничке назад бы и снарядили, не дав передохнуть после длинной дороги из казенного дома. А маленькая передышка даже ей требовалась.
Приехала на трамвае ко мне. Выпили водки, закусили килькой, на рубль сто голов. А потом уже были стихи. Да какие! Оскорбленную женщину до комсомольских соплей унизиться не заставили… Пока она отсыпалась, мы с подругой перепечатывали. Машинка плохонькая. Четвертый экземпляр почти слепой, а хотелось порадовать не четырех человек. Старались не жалея пальцев. Утром побежали показывать стихи хорошим людям. Господи, какими наивными дурехами были. Конечно, на вкус и цвет товарищей нет. Но получилось, что и очевидное видят не все. Оказалось, что иные хорошие люди не для каждого хороши. Я не говорю про угол, который мы пытались найти для Аннушки, с этим все объяснимо, одни рады бы помочь, да нечем, у других – есть чем, да обстоятельства мешают, как тому танцору половые органы, людей тоже можно понять, ведь не Валентину Терешкову после героического полета на квартиру устраивали. Я про стихи говорю. Мы даже растерялись. Почему? За что такое пренебрежение? И выразительнее всех кривили губы поклонники Ахматовой. Царица даже в опале не растеряла своей свиты, всегда в окружении челяди, заглядывающей в рот.
Понасмотрелась я на эти добровольческие бригады, презабавнейший народец. Каждый сам по себе ничего не стоит, а важности на десятерых гениев. Будто не они прислуживают, а – им. Весело наблюдать, как обнимаются, презирая друг друга, но стоит ли об этом говорить, когда иные добровольцы и кумира-то своего ненавидят. Может, медицина знает, чем подобное объяснить? Никто не заставляет играть лакейскую роль, никто не держит, а не уходят. Видимо, существует какое-то силовое поле. Человек зарекается: все, мол, ноги моей там не будет, а через неделю ползет, как пьяница в кабак. Такой вот своеобразный алкоголизм. И мнительны хуже алкоголиков, и ревнивы. Они-то уж знают цену объедкам чужой славы, и лишний рот для них больше, чем лишний, и больше, чем рот.
Вакансий в этих бригадах почти не бывает, все роли разобраны: и кравчий, и стряпчий, и секретарь, и курьер – каждый на своем заслуженном месте. Постороннему человеку между ними не втиснуться, разве что с дефицитным в этих кругах талантом слесаря-сантехника. А в самых недрах всегда есть личность с, мягко говоря, секретной миссией. Случается, что и тайные обязанности свои выполняет она без особого энтузиазма и того, к кому приставлена, больше прикрывает, чем закладывает. Но в организации, перед которой отчет держать приходится, простаков не очень много. На голой туфте их не объедешь. Кое-какую информацию сдавать все равно вынуждены. Хозяина жалко, но к хозяйским гостям у прислуги отношение всякое может быть. Потом детишки стукачей будут доказывать в красивых мемуарах, каким бескорыстным и верным поклонником был их папаша, попутно разоблачая другого нехорошего человека и веские доводы приводить, убедительные и неоспоримые. А зачем их оспаривать? Вполне вероятно, что и папаша, и тот «нехороший человек», не подозревая друг друга, занимались общим делом параллельно. В окружение такого знаменитого и влиятельного поэта можно и двух, и трех агентов отрядить, организация-то серьезная и недостатка в кадрах не испытывала. В общем, тройной заслон из поклонников и каждой твари по паре.
Мы с подругой в их компанию не напрашивались. И все равно – в штыки. Обнюхивали, как сторожевые собаки – кто такие, мол, и что за интерес у вас к Анне Андреевне. Объясняем, что принесли прекрасные стихи поэтессы, только что вернувшейся после второго срока. И снова неприличные вопросы: «За что сидела? Может, авантюристка? Может, рецидивистка?» – не сразу и разберешь, кто тебя расспрашивает: люди из органов или поклонники поэтессы. Как будто не знают, за какие грехи поэтов арестовывают. А со стихами еще суровее: «С чего вы решили, что это настоящее? Вы что, знаете, как гения от графомана отличить? Кто дал вам право судить?» – отчитали, как гимназисток. О встрече с самой Ахматовой даже и разговаривать не стали, но стихи обещали передать, правда, тут же оговорились, что ничего не гарантируют, как будто Баркова нуждалась в их гарантиях. Передали стихи или утаили – не знаю, но в окололитературных кругах пошли разговорчики, что какая-то другая Анна надумала мериться ростом с настоящей. Возмущались, негодовали, крутили пальцем у виска. В общем, создавали атмосферу.
Сама Баркова никого на соцсоревнование не вызывала, не до этого было. Одно желание – отогреться. Давно лишенная наивности, понимала, что московское солнце для приезжего не расщедрится, да после северного и косому лучику рад будешь, особенно в первые дни. Только дней этих выпало совсем чуть-чуть. У Анны Андреевны мигрень разыгралась, в депрессию впала царица. Свита отнесла это на счет Барковой. Подсуетились заинтересованные люди, похлопотали по своим скрытым каналам, и двухкратной лагернице пришлось срочно эвакуироваться в удаленную от литературного фронта провинцию. Ахматова к той возне, разумеется, не имела никакого отношения. А если бы нечаянно узнала, что помимо воли усложнила жизнь Барковой – страшно представить, что бы с ней случилось. Самое грустное, что и челядь перепутала жертву. Царица пребывала в дурном настроении совсем по другой причине. Прочла мемуары Георгия Иванова, и очень кривым показалось ей это зеркало. Неужели не догадывалась, что прямых мемуарных зеркал в природе не существует? Конечно, догадывалась, но предпочитала, чтобы кривизна была в другую сторону.
Когда посягнувшая на трон исчезла из виду, довольная свита позволила себе расслабиться и поинтересоваться у царицы: не слыхала ли она о поэтессе Барковой. Ахматова, разумеется, слышала. Даже помнила, что лет тридцать-сорок назад девочке пророчили будущее первой российской поэтессы, с чем она, естественно, не соглашалась, и время показало, что была права, потому как о Барковой давно забыли. Свита не стала ее разубеждать, но упоминание о том, что кому-то там непонятно, на каком основании пытались примерить чужую корону, приняли к сведению. Получилось, что не зря подозревали. И старались не зря.
Камень был брошен. Круги по воде шли. А еще Козьма Прутков говаривал о смысле бросания камешков и расходящихся при этом кругов…
И отправилась Аннушка Баркова на Север по третьему разу. Слух об этом дошел и до Ахматовой. Усмехнулась царица и молвила: «Что же они, олухи, своими руками девчонке героическую биографию делают». И привела свою свиту в уныние. Вроде и не их стараниями накрутили поэтессе третий срок, а все равно обидно, что для какой-то Барковой государство делает больше, чем для их царицы.
МОРАЛЬ
Во-первых – псари всегда коварней, чем цари.
Во-вторых – нет ничего опаснее ранней славы. Слишком много желающих ниспровергнуть ее.
В-третьих – спасти поэтессу не может никто. Кроме себя самой, надеяться ей не на кого.
Много прекрасных поэтов сгубило литературное начальство: одних – кухонное, других – конторское, но случалось и обратное.
Платонов и Фадеев
Не все начальники одинаковы, среди них встречаются и порядочные люди. Я про Фадеева расскажу. Вернейший, надежнейший человек, а роста какого, и блондин к тому же. А как он за братьев своих меньших переживал. Особенно за Андрея Платонова. Чем-то он его приворожил. Впрочем, ясно чем – кудесник, он хоть и прозой писал, но заковыристей любого поэта, не считая Есенина, конечно. А Фадеев знал толк в мастерстве, увидел раз и уже до самой смерти оторваться не мог, ни шага без внимания не оставил. Да разве от наших гениев благодарности дождешься?
Друг Платонова, Пильняк, не такой гений, но тоже оболтус порядочный, задумал книгу про Фрунзе написать, а службы военной не знал. Надо бы с красным командиром поговорить, да разве к нему подступишься. Фадеев узнал про его беду и решил помочь. Да как поможешь, если Фрунзе этот ему не подчиняется. Но безвыходных положений для человека с головой не бывает. А у Фадеева голова была, что Дом Советов, недаром же с молодых лет в начальниках ходил. Нельзя Фрунзе привлечь, значит, надо замену обеспечить. Незаменимых у нас нет. Котовского взять, он даже лучше. Он про войну куда веселее рассказать сможет. Приказал он вызвать Котовского. Трех гонцов по разным адресам послал, но оказалось, что легендарный комбриг уже погиб. Другой бы развел руками и отправил Пильняка в музей, архивную пыль глотать, но не Фадеев. Ответственный работник потому и пост высокий занимает, что ответственно к делу относится. Позвонил Платонову и говорит:
«Не посоветуешь ли, Андрей, кого из военных к твоему другу Пильняку в консультанты подослать?»
А тот, не задумываясь, предлагает Дениса Давыдова. Фадеев аж за голову схватился, как это он лично не догадался, – свой брат, партизан, войну изнутри знает, а не по штабным сводкам. Между прочим, Фадеев собственноручно в Сучане партизанил. Поблагодарил он Платонова и, не отходя от кассы, выписал аванс для старого рубаки и велел секретарю срочно заключить договор. Потом дела государственные отвлекли. А привлекли, когда шум об этой повести пошел. Прочитал он, что Пильняк со слов Давыдова про Фрунзе насочинял, и запил с досады. А секретарь его, дошлый, тем временем с биографией так называемого партизана разобрался и доложил Фадееву, что Давыдов Д. В. в царской армии дослужился до генерала и, хуже того, принимал активное участие в разгроме польской революции, ладно бы венгров или чехов, а то земляков самого Феликса Эдмундовича отучал свободу любить. От такого известия вмиг протрезвеешь. Подвел его Платонов. Хорошо еще не под вышку. Другой бы зло затаил. А Фадеев – человек государственный, понимал, что гений – это национальное достояние. Его не травить, а спасать надо. И спас, отправил подальше от скандала, в деревню за впечатлениями для книги о колхозной жизни. Тема прогрессивная, из-под семнадцатого года ничего не выползет. А Платонову – какая разница, о чем писать, он и про пепельницу такую оптимистическую трагедию закрутит, Лев Толстой позавидует, не говоря уже об Алексее. Да тут еще свежий воздух и натуральное молоко. Вместо одной книги он целых две сочинил. Привез их Фадееву, а тому читать некогда – срочное совещание в Кремле. Посмотрел заголовок: «Чевенгур» – слово непонятное, а «Впрок» – лучше не придумаешь. Колхозы для советской власти не могут быть не впрок. Отдал в журнал, не читая.
И снова подвел его Платонов, да так, что с товарищем Сталиным ругаться пришлось. Крепко ругались. Если бы оба южанами были, без крови не обошлось бы. Но Фадеев мужчина выдержанный. Успокоил. Он и Платонова простил, но чтобы тот впредь не нарывался на неприятности, Фадеев запретил его печатать во всех журналах и даже в районных газетах. Говорю же, заботливый был. Не мог позволить, чтобы великий писатель пропал из-за пустяка.
И не печатали аж до самой войны. Потом, конечно, пришлось. Жизнь заставила. Не мог же он отдыхать, когда в стране даже дети у станков стоят, а воры, тунеядцы и прочие деклассированные элементы собрались в специальные батальоны и сражаются на передовой вместе с доблестными генералами. Воюют с врагом, а между боями срок досиживают. Все при деле, один Платонов как барин.
«Извини, – говорит Фадеев, – но придется и тебе потрудиться, а то перед общественностью неудобно, чего доброго, сплетни пойдут, что мои любимчики прячутся за широкой спиной советской власти, пользуются особым вниманием видных партийных деятелей культуры».
Пристыдил гения, и Платонов отправился работать во фронтовую газету. Но опять какую-то правду написал. Злые люди говорили, будто бы специально ее придумал, чтобы снова не печататься, но мне кажется, это нечаянно получилось, по инерции. Однако товарищу Сталину передали информацию в самом неприглядном виде и в самый неудобный момент. Вождь после победы над Гитлером совсем зазнался, силу почувствовал, ему даже Фадеев не советчик стал. Головокружение от успехов. Все его хвалят, гимны поют, а Платонов про каких-то несчастных солдатиков пишет. Вызывает он Фадеева и задает вопрос: не слишком ли раздухарился этот гений, чего доброго – снова котлованы свои с чевенгурами в журналы потащит. Фадеев, мужик грамотный, слышал, что победителей не судят, и решил выждать, когда остынет генералиссимус после победы. А Платонова пока в тенек, чтобы глаза не мозолил. Ждет-пождет, а Сталин не остывает, вроде и возраст солидный, и глаз попритух, а все равно пыхтит так, что искры из ноздрей летят. Но и Фадеев не прост. Взял и определил Платонова в дворники. Лучшей должности не придумаешь, из рабочих у нас и в партию легче вступить и напечататься проще. Выдали Платонову фартук, новенькую метлу и площадку не самую худшую выделили, в центре города, во дворе Литературного института имени Горького. Идет как-то Фадеев на подрастающие кадры посмотреть, отобрать, кого в первую очередь издавать, а кого в последнюю. Идет и видит: Платонов на лавочке сидит. Ну, как мимо пройти и помощь не оказать. Порылся в карманах, а там всего четвертак. Государственному человеку в карманных деньгах нужды нет. Хорошо еще четвертак завалялся.
«На, – говорит, – Андрей, выпей немножко».
А у Платонова как раз метла поломалась, не в духе был.
«Пей, – говорит, – сам».
Вроде и простенько сказал, но в самую точку. Умел нужное слово подобрать. Запил Фадеев. А Платонов и на этом не остановился. Мало – верное слово найти, так он еще и собственной судьбой решил это слово усилить. Взял и умер. Ему хорошо, а Фадеев живет и гадает:
«Почему он тогда не в настроении был, какие мировые проблемы его мучили? Какие личные обиды?»
Пять лет думал, от бессонницы извелся, желудок испортил и нервы измочалил. И все-таки понял. Не четвертак надо было предлагать, а талоны на молоко за вредность. И так ему стыдно стало за свою ошибку. И не исправить, и не извиниться. В таких случаях настоящему мужчине остается один выход – пулю в сердце. Вот он и выстрелил.
И все Платонов – при жизни изводил и после смерти в покое не оставил. Загнал человека в могилу, а ему бы жить да жить и делами добрыми людей радовать.
МОРАЛЬ
Во-первых – нельзя поэту рваться к власти, потому что, став приказчиком, он перестает быть рассказчиком.
Во-вторых – если нечего сказать, всегда есть возможность достойно уйти из литературы.
В-третьих – спасти поэта может только женщина.
А вот еще одна история о прозаике, вернее, о прозе, которую можно поставить в один ряд с лучшими стихами.
Поиски автора «Тихого Дона»
Товарищу Сталину пришло письмо от группы литературных деятелей. В нем сигнализировалось, что некто Шолохов издал роман под названием «Тихий Дон», который сам написать категорически не мог по причине малого возраста и низкого образовательного уровня, но тем не менее дерзкий мальчишка бесстыдно пользуется народной любовью и сопутствующими оной моральными и материальными благами.
Товарищ Сталин вызвал на ковер Лаврентия Павловича Берию и велел разобраться с Шолоховым и на всякий случай с теми, кто сигнализировал. Для начала работы дал под расписку копию документа, а оригинал подшил в свой личный архив.
Берия человек трудолюбивый, но очень занятой. Молодая республика Советов была опутана невидимой шпионской сетью, нашпигована вредителями и саботажниками, предстояла большая работа по распутыванию, выявлению и обезвреживанию – дел по горло, только успевай петли затягивать. Да и сам, по старой памяти, подшпионивал немного, отрабатывал авансы и долги. Не до литературных романов было. Музы молчат, когда гремят диверсионные взрывы и полыхают кулацкие пожары. Поэтому он перепоручил дело Генриху Ягоде, мужчине образованному и личному другу многих знаменитых мастеров культуры. Перепоручил личным распоряжением, а копию письма оставил себе, надеясь в свободное время потолковать с авторами письма, подозревая, что некоторые из них наделены обостренным чувством зависти и немалым самомнением, из чего можно извлечь определенную пользу для других дел.
Для Ягоды поручение было тоже не ко времени. У него вовсю бушевал роман с женой известного писателя, пожелавшей остаться неизвестной. Я догадываюсь, какая из женщин устроила пожар в его сердце, но из цеховой солидарности промолчу, уважая желание коллеги. И вообще – сплетничать неприлично. Ягода вызвал своего помощника, изложил суть вопроса и велел докладывать о результатах каждый понедельник. Сотрудник был старательный, но в литературной кухне разбирался намного слабее, нежели в ресторанной. Из наставлений начальника он твердо усвоил, как ему показалось, главное – если заявка на поиски автора пришла в их ведомство, значит роман антисоветский и написать его мог только грамотный человек. Если бы его пьяного подняли среди ночи из постели внештатницы и спросили первое правило борьбы с вредителями государства, он бы, не задумываясь, выложил – нет места темнее, чем под светильником, этому его учил Берия, но он догадывался, из чьих уст золотое правило прозвучало в первый раз. Для начала, чтобы не терять время, требовалось обследовать ближайшее окружение. Список деятелей, чья контрреволюционная сущность может проявиться в недалеком будущем, давно лежал в его сейфе. Из него следователь выбрал тех, кто предрасположен к написанию романов.
Автор Сталинской конституции Николай Бухарин вошел в новый список под тринадцатым номером, но на допрос попал одним из первых. В соседнем кабинете его разрабатывали совсем по другому делу, в котором он проходил свидетелем. Следователь заглянул туда стрельнуть папироску и, увидев подозреваемого, чтобы не тратить бумагу на повестку и бензин на поездку, решил тут же провести собеседование. Каково же было удивление чекиста, когда Бухарин во всем сознался без пыток и даже без психологической обработки. Признал вину и сообщника своего, Льва Троцкого, пусть без особого желания, но назвал. Окрыленный удачей, следователь побежал с докладом, не дожидаясь понедельника. Но радость была недолгой. Ягода первым делом поправил его, объяснив, что у писателей сообщник называется соавтором, потом встал в позу Станиславского и сказал:
«Не верю! Самооговор! Я слышал, что в романе много сцен из казацкого быта, а Бухарин даже тверского крестьянина живьем не видел, потому как всю сознательную жизнь прожил за границей. Троцкий – другое дело, тот внимательно изучал нравы и обычаи станичников. Но Троцкий сбежал в Мексику, валюты на загранкомандировку в кассе нет, перерасход получился, так что ищите пока в России, а дальше – видно будет».
Перед тем как послать помощника на дальнейшие поиски, он посоветовал еще раз встретиться с Бухариным. На втором допросе Бухарин от прежних показаний отрекся. Оговаривал себя с поспешной готовностью, а отрекался от авторства уже под пытками.
Раздосадованный следователь накричал на секретаршу, выпил водки, потом позвонил в оперативную часть и велел провести облаву в ресторане Дома литераторов.
Арестовали семнадцать самых говорливых завсегдатаев. И все как один сознались. Каждый, испуганно храбрясь, утверждал, что именно ему принадлежит авторство антисоветского романа «Тихий Дон». Такой безвольной податливости к самооговору следователь понять не мог. Он допрашивал сотни арестованных, но никто так быстро не признавал своей вины: ни попы, ни офицеры, ни кулаки – отказывались, не хотели брать на себя даже мелкие чужие грехи. А эти блаженно подписывались, наверняка зная, что им будет за такой роман. Но, наученный горьким опытом, следователь не спешил с выводами. На повторный допрос были приглашены мастера, умеющие заставить говорить правду, и справедливость была восстановлена.
Между прочим, среди арестованных оказалась и женщина. Коротко остриженную, облаченную в кожаную куртку и галифе, в суматохе приняли за мужика. Когда ошибка обнаружилась, ее хотели отпустить, но возмущенная феминистка стояла на своем. В отличие от мужчин она не отреклась от авторства даже под пытками. Обескураженный следователь рискнул отвезти ее к Ягоде. Но там выяснилось, что самозванка не знает, чем заканчивается роман. Просто не успела дочитать. Обходиться с женщинами Ягода умел. Все, что не сказала под пытками, настоящему дамскому угоднику выложила как на духу. Роман вручил ей поэт Александр Тиняков. Выпив лишнего, он явился на встречу с читателями и публично заявил, что скрытый католик Дзержинский навязал новой власти флаг цвета кардинальской мантии. После этого трусливые издатели отказались печатать его гениальный роман, пришлось издаваться под псевдонимом. Она утешила поэта как могла и, чтобы не осложнять и без того мученическую жизнь, взяла на себя его вину.
Достойный поступок, особенно если учесть, ради кого он сделан.
Есенина, а вслед за ним и Пашку Васильева записали в скандалисты, но по сравнению с Тиняковым они казались розовенькими ангелочками. Господи, в каком он только дерьме не валялся и каких только помоев не лил на друзей и знакомых. Разве что Блока пощадил. Но Блок святой. Зато есенинским кудрям достался переполненный ушат и маленькое ведерко. Но я на Тинякова не обижаюсь, потому что в отличие от Мариенгофа к себе он был безжалостнее, чем к другим.
Тиняков сразу поставил условие: сначала – коньяк, потом – разговоры. И пришлось гражданину следователю бежать в лавку. Потом, когда нечесаный поэт достал всего одну рюмку и, покряхтывая, начал смаковать лекарство мелкими дозами, следователь пытался и не мог обьяснить собственное безволие. Сидел как загипнотизированный. Слушал и внимал. А Тиняков наверняка учуял, что у гостя трубы горят, но не угостил. Куражился как мог: долго читал лекцию о технике любви, объяснял, что пожилые бичихи отдаются с большей страстью, нежели изнуренные общественной жизнью комсомолки. Когда в бутылке оставалось на донышке, сознался, что никаких антисоветских романов не писал, для фундаментального труда у него просто нет времени, потому что каждый день вынужден читать чепуху и писать о ней пустяки, чтобы иметь кусок хлеба и крышу над головой. Вот если бы следователь похлопотал в издательстве о солидном авансе, он бы с удовольствием сочинил роман о советском сексе, фантастический или натуралистический – какой закажут, ему все равно, ему есть что поведать миру, лишь бы аванса хватило. Заявку на роман он готов составить, не вставая из-за стола, и можно не сомневаться, что книга потянет на Сталинскую премию. Пока Тиняков искал листок бумаги, чтобы написать заявку, следователь выбрался из-под его удавьего взгляда и хотел сбежать, но пьяный поэт успел загородить дорогу.
«Подожди, – говорит, – я смогу помочь в твоих поисках, но для этого ты должен принять меня на работу и выписать удостоверение».
«А может, вам удобнее стать секретным сотрудником?» – подсказывает следователь.
«Зачем? – возмущается Тиняков. – Тайное всегда становится явным, это во‑первых, а во‑вторых, я не понимаю, с чего вы решили, что поэт должен стесняться сотрудничества с вашим департаментом. Нехорошо-с, молодой человек, мне кажется, любой советский гражданин обязан этим гордиться!»
Перепуганный чекист выписал ему удостоверение и бочком к двери. А Тиняков кричит:
«Постой, мы вроде о заявке на роман разговор не закончили?»
«Пишите, пока я за коньяком бегаю», – сообразил пообещать следователь и выскользнул-таки на свободу, а потом вприпрыжку, подальше от сумасшедшего наваждения.
Применение документу Тиняков нашел в тот же день. Заглянул в гости к старинному своему приятелю Городецкому, спровоцировал на антисоветские разговорчики, а потом предъявил ксиву и пообещал устроить длительную поездку на строительство Беломорканала имени табачной фабрики Урицкого на десять лет, если тот не одолжит ему червонец. Городецкий обшарил все карманы, но наскреб только восемь с мелочью. Тиняков благодушно согласился простить ему недостающее и пошел к другому своему приятелю, Садовскому. Тем же методом добыл еще четвертной и с чистой совестью отправился в бордель.
Удостоверение поило гения и ублажало его похоть целый месяц. Но Городецкий, Садовской, Сологуб и другие талантливые поэты были не в чести у новой власти, сами перебивались с пива на квас, а Тиняков меры не знал никогда и ни в чем. Для него нужен был донор, который поближе к ЦК или хотя бы к правлению Союза писателей. И его угораздило заявиться к Николаю Тихонову. Ловить матерого начальника на неосторожных словах смысла не имело. У себя, в верхах, при отключенной аппаратуре, они себе такие вольности позволяли, что нам и не снилось. Для Тихонова он припас оружие посерьезнее. Намекнул, будто существуют не очень знаменитые, но мужественные люди, способные подтвердить, что рукописи книг «Орда» и «Брага» он взял из планшета убитого врангелевского офицера. Доказать экспроприацию большого труда не составит, потому как все его поздние стихи даже рядом поставить стыдно. За молчание Тиняков потребовал пожизненное содержание или миллион наличными. Тихонов спорить не стал, но попросил, чтобы ему предъявили удостоверение, дающее право на подобные требования. Тиняков протянул документ. И глазом не успел моргнуть, как его мандат пропал в огнедышащей пасти камина. Не на того нарвался. Крутой мужик Тихонов. Чтобы удалить шантажиста из дома, ему и охрану звать не пришлось, сам сгреб за шкирку и выкинул.
Прощать такие неуважительные жесты Тиняков еще не привык. Под псевдонимом М. Горьков сочинил на Тихонова фельетон, но ни одна газета напечатать материал не осмелилась. Не дали совершить акт благородного возмездия. Кончилась свобода печати.
Обиженный и оскорбленный Тиняков позвонил следователю и признался, что в первую встречу был не совсем откровенен, он доподлинно знает, кто написал «Тихий Дон», и согласен обменять информацию на дубликат удостоверения, которое сгорело при пожаре вместе с кожаной курткой, приобретенной, между прочим, на собственные средства.
Следователь посулил ему и новое удостоверение, и казенную куртку, но приехать обещал только через неделю, сославшись на срочные дела. Чекист хитрил, помнил свое необъяснимое безволие под тиняковским взглядом и повторять ошибку не имел права. Зато, разговаривая по служебному телефону из собственного кабинета, ощущал себя полноценным хозяином положения.
«Давай сделаем так, – сказал он. – Ты выкладываешь информацию, и уже под нее я выбиваю из начальства новое удостоверение и куртку, кстати, не забудь взять квитанцию, чтобы мы смогли оплатить междугородний звонок».
На эту квитанцию Тиняков и купился. Поверил во все обещания и рассказал, что рукопись романа выкрал из дома своего гимназического учителя Федора Крюкова, в чем сильно раскаивается, но еще больше раскаивается в том, что продал ее Шолохову, который обещал ему восемьдесят процентов гонорара и обманул. Так что всей выручки за несмываемый позор он получил четыре червонца, выклянченные в качестве аванса при передаче рукописи. Все это усугубляется тем, что, будучи скромным и легковерным человеком, он постеснялся взять у Шолохова расписку. Потом, пользуясь, что говорит за казенный счет, Тиняков начал объяснять следователю, каким плохим учителем был Федор Дмитриевич Крюков, исковеркавший его жизнь. Не испытай он тлетворного влияния в незрелом возрасте, разве ходил бы теперь в нищих поэтах, он давно бы сидел в Кремле и занимал как минимум наркомовскую должность, а в его приемной щебетали бы четырнадцать секретарш дворянских кровей. И еще он просил следователя присмотреться к личности Валерия Брюсова, который, подпевая Крюкову, заманил его в коварную трясину литературной жизни.
Выслушивать напраслину на уважаемого товарища Брюсова, отрекшегося от декадентских пережитков, следователь не стал. Профессиональный нюх подсказывал, что именно крюковский след приведет его к цели, и посторонние запахи перестали его отвлекать.
Тиняков снова ошибся, и ошибка была двойной. Ни кожаной куртки, ни дубликата ему не выдали и телефонный разговор не оплатили. И второе – давая наводку на Федора Крюкова, он знал, что старый учитель умер от тифа в девятнадцатом году, поэтому надеялся, что следователь, набив шишек в темноте очередного тупика, будет вынужден идти к нему на поклон. Зря надеялся.
Опытные специалисты заставили Крюкова заговорить.
Большой знаток быта казачества признался, что мысль о создании многопланового полотнища зародилась в нем давно. Материалы для книги он начал собирать еще в прошлом веке, тогда же были написаны первые фрагменты и зарисовки, но учительский хомут и неуверенность в собственном таланте так и не позволили грандиозным замыслам воплотиться на бумаге. Великий роман остался только в его воображении, в чем он, к сожалению, не одинок: девяносто девять процентов шедевров остаются ненаписанными. Пройдя немалый жизненный путь, он пришел к единственно верному выводу – творчество и любовь нельзя откладывать на старость. И еще он добавил, что по фронтам Гражданской войны ходили в списках главы из романа о казачестве и сочинили его два молодых офицера: поручик Голицын и корнет Оболенский. Самому Крюкову читать эту прозу не довелось, но в белой армии служили достаточно образованные люди, знавшие цену истинной литературе, и они отзывались о романе в превосходных тонах. Про Александра Тинякова старый учитель говорил без желания, сказал, что юноша был очень талантлив, но излишне самонадеян и непочтителен. Какая-то кошка между ними все-таки пробежала. Какая именно, следователь не допытывался. Тиняков сделал свое дело и больше его не интересовал.
Предстояли поиски поручика Голицына и корнета Оболенского. Как найти две маленькие иголки в разворошенном Гражданской войной стоге сена? К поискам были приобщены и штатные работники, и общественность, и даже юные следопыты. Именно они обнаружили следы Оболенского и Голицына в Тамбовской области. Стараясь помешать подавлению бандитского мятежа, офицеры втерлись в доверие к маршалу Тухачевскому. Используя слабость красного командира к музыке, уговорили его организовать вокально-инструментальное трио: Тухачевский играл на скрипке, Оболенский – на гитаре, а Голицын – на пианино. На репетициях и выпивках после концертов, в якобы непринужденных разговорах старались подобраться к военной тайне. И неизвестно, чем бы закончился коварный мятеж, если бы не бдительность молодого, но решительного Аркадия Гайдара. Непримиримый борец с врагами Советской власти вовремя обратил внимание на военную выправку заезжих музыкантов, но погорячился, рассказал о своих подозрениях на заседании штаба, и кто-то успел предупредить лазутчиков.
Последние сведения о неразлучных друзьях датировались двадцать пятым годом. В Замостье их опознала вдова Николая Щорса, но прибывший на задержание отряд ЧОНовцев наткнулся на пулеметную очередь. Дальше след обрывался.