Александр Григоренко
Потерял слепой дуду
Потерял слепой дуду
Белым змеем полз по дороге февраль, извивался вдоль прерывистой линии, замирал, вытянувшись поперек асфальта… Вскакивал, броском достигал перекрестка и опять ложился – ждать, когда проедет грузовик, чтобы прошмыгнуть под ним, не задев колес. Это была его забава.
Машина не показывалась. Утром здесь проезжал бензовоз, разрисованная фура, штук десять легковушек – все они скрылись за зелеными воротами, прерывавшими сплошную, казалось, бесконечную стену серого бетона. Змей надеялся только на удачу, потому что знал: теперь здесь вряд ли что-то проедет. Разве часов после семи, когда кончится рабочий день и станет совсем темно. А когда темно, нырять меж колесами неинтересно.
Этот самый тихий, почти заброшенный перекресток формально находится в черте города. Всякий раз, прилетая сюда, змей недоумевал: ну какой здесь город? Хоть бы автобус пустили, ведь целых пять километров до конечной. И что они там делают за этим забором? Наверное, что-то глупое, мало кому нужное…
Белому змею надоело лежать, он поднялся, сделал стойку, расправил матовый капюшон, броском шарахнул по зеленым воротам, тут же мелкими кольцами прошелся вдоль массивного порога, с наслаждением слушая, как басовито ругается металл, и подался обратно, на шоссе.
Весело, рывками пролетел километра два, поиграл сам с собой, кидаясь на несуществующего врага, столбиком смерча прокатился по грязному снегу в кювете, выскочил на полотно, глянул в меркнущее небо и упал поперек трассы.
Скоро придет ночь и будет много работы, которую змей не любил, хотя выполнял честно, – грохотал в придорожных полях, до совершенных линий отглаживал сугробы. Но в темноте плохо, потому что не видишь себя, а змей еще молод, ему, коль считать по верному старому календарю, пошла только первая неделя, впереди еще пять, если не больше, и еще есть время до того, как устанешь, обозлишься и будешь всерьез рушить все, что попадется на пути, перед уходом опрокинешь остановку, порвешь рекламу, которую специально распяливают на пол-улицы, чтобы он, змей, расшиб себе лоб.
Он лежал, иногда приподнимался, зависал над дорогой, немного тоскуя о краткости дня, и так, может быть, совсем улегся бы отдохнуть перед ночной работой, но он увидел…
Цветастая фигурка двигалась по обочине. Человек высокого роста, грузный, в трехцветной куртке шел, пошатываясь, будто сопротивляясь ветру. «Хотя отчего шататься? – подумал змей. – Я ведь на месте… Должно быть, пьяный».
Не сказать чтобы его забавляли пешеходы, да и появлялись они здесь чрезвычайно редко, но змей обрадовался человеку. Он поднялся метров на пять, подлетел к нему, легонько, ради знакомства, толкнул в спину, сделал несколько кругов, рассматривая его со всех сторон. Сизыми руками человек дернул вверх и без того поднятый воротник – и, как показалось змею, заметил его, следил за ним черными огромными глазами… И оттого мысли змея повеселели.
«Вроде не пьяный, запаха нет, – решил он, – а что пошатывается, так замерз, устал: километра три отмахал, не меньше. Шапка у него почти новая, только хилая. Как их называют-то, шапки эти? Обезьяньей задницей, кажется… Клапаны завязаны под подбородком, и сам подбородок свисает, закрывает узелок… Толстоват ты, парень… Сумчонка черная через плечо, такие, я слышал, летом носят. Курточка дутая, внутри пух или какая другая дрянь, снаружи клеенка – чуть за тридцать, и начнет хрустеть, осыпаться. А глазищи – да… Как болты на тех воротах, и губы большие, бантиком, хоть и сизые, щеки разноцветные, выпирают… Мать, мать! Что у него на ногах? Полуботинки на шнурочках! Ну и что, что носки шерстяные, это ж рыбий мех – в мое-то время, даже обидно… Чего косишься? Сюда умные люди пешком не ходят, только на машинах, а тебе, видно, что-то приспичило на этом заводе. Ты же на завод идешь? Ну иди, иди, не меньше часа тебе еще идти, как раз до темноты скоротаю время. Как тебя зовут-то? Не скажешь, знаю, что не скажешь…»
Змей вытянулся тонким зигзагом и начал, как цирковая собачка, шнырять между ногами человека, и человек, будто поняв эту игру, стал шагать шире и реже.
Но вскоре забава наскучила змею. К тому же в это время загудели ворота, из которых показался небольшой японский грузовик, змей метнулся к нему, зайдя сбоку, скользнул по выгнутому лобовому стеклу – он любил такие стекла, – пролетел под колесами, а когда поднялся над кабиной, собираясь идти на второй круг, вновь замер, как в тот первый раз, – и синий грузовик пулей выскочил из-под него.
Теперь на обочине был уже не один человек, а четверо. «Откуда взялись эти трое? Под снегом, что ли, прятались? Или в том перелеске? Так до него километр, не меньше, да еще по сугробам… Как же я их проморгал?»
О чем трое говорят с тем парнем, змей пока не слышал, но по тому, как стояли – двое спереди, один чуть сзади, – он понял, что у людей назревает своя забава, от которой тому, первому парню, ничего хорошего ждать не стоит. Змей приблизился, чтобы разобрать их речь, но не понял ни слова, да и слов, по всему видно, было немного или не было совсем: тот, что стоял сзади, ударил парня по затылку, одновременно двое передних несколько раз воткнули ему кулаки под дых – парень осел и больше не двигался. Двое оттащили его в кювет и мастерски, не мешая друг другу, начали обшаривать карманы. Третий стоял на обочине, копался в маленькой черной сумке. Змей видел, как мелькнула в его руке желтая бумажка, которая под досадливый плевок оказалась в кармане, потом появились книжечки – документы, наверное…
Один из двоих поднялся, развел руками, но третий, улыбнувшись, показал добычу, спустился в кювет, острым носком ботинка приподнял лицо лежащего парня и произнес почти приветливо: «Будь здоров, Александр Александрович».
Когда те трое уже шли по трассе к городу, змей, опомнившись, налетел, несколько раз ударил им в спину, сделал разворот – вмазал по мордам (он не запомнил эти морды, там, кажется, нечего было запоминать), но злость его оказалась делом пустым. Один из троих обматерил змея, потом они и вовсе перестали его замечать. Так и прошагали все три километра до конечной.
Отлетев от них, змей так высоко поднялся, что дорога стала тонкой серой лентой, а лежащий человек на обочине – крохотным крестиком.
И змей подумал: не надо бы ему лезть в эту жизнь, в которой за последние двадцать лет, когда люди спрятались в машины, чтобы совсем не соприкасаться с погодой, он стал чужим, бессильным, незаметным, как старик. Он не летний дождь, которого ждут…
Пребывая на земле бесконечное множество лет, он знал такое, чего не знали люди – что каждый из ветров, такой же, как они, обитатель местности, носит в себе их исчезающую жизнь…
Человек лежал неподвижно, красное вытекло из-под его шапки, намочило сухой снег, но и этой красноты уже почти не видно: сумерки загустели, еще меньше получаса, и будет ночь. Змей понимал, что не сможет ни разбудить, ни тем более поднять его. Оставалось только заровнять человека снегом, как делал он это в прежние времена, когда видел, что в идущем уже не хватает теплой крови, чтобы выжить, и помощи не будет, и потому пусть лучше уснет и спит… Но сейчас близость других людей останавливала его.
Через два часа ненадолго ожила трасса – с завода пошли вечерние машины. Змей бросался на лобовые стекла: «Там ваш человек в кювете лежит», но его не замечали, и он совсем обмяк, осознав свое грустное одиночество и то, что так нелепо кончилась история Александра Александровича, прохожего в трехцветной куртке.
Прежде чем уйти в загородные поля, змей поднялся над трассой и прошептал со страшной высоты: «Э-эх вы-ы…»
Три свадьбы
На самом деле Александром Александровичем он значился только в документах – в паспорте, в трудовой, пенсионной и сберегательной книжках.
А в действительности он был Шурик, и в том, что он именно Шурик, состояло его главное отличие от всех прочих людей.
В первую очередь, от его же собственного отца.
Шурка Шпигулин вернулся из армии в начале зимы тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года.
Пришлось совмещать встречу со свадьбой, поскольку явился он не один, а с уже расписанной женой, и под пальто у нее заметно топорщилось. Шуркина мать встретила пару ласково, как полагается, потом, будто хлопоча, вышла на двор, позвала Шурку и отхлестала вожжами прямо по шинели, которую тот не успел снять.
Много народу набилось в просторную шпигулинскую избу, потому как помимо родственников не возбранялось заходить любому, кроме разве что деревенской ведьмы. Когда собирались гости, мать сильно боялась, что начнут говорить ее сыну нехорошие слова и Шурка с младшим братом Коськой кинутся в драку прямо в избе. Но как-то все обходилось мирно, наверное, потому, что выпивку с ровесниками Шурка благоразумно приберег на потом и пришли большей частью люди степенные.
Жена у Шурки была высокая, красивая и старше его года на три. Деревне она понравилась. Присутствующий на празднике веселый дед Никита Иванович Калин, раскрасневшись от самогона, спросил виновника торжества:
– А в каких ты, Шурка, войсках служил?
– В артиллерии.
– У-у… – почтительно протянул Никита Иванович, – стало быть, ты из пушки стрелять мастер.
– Не, деда, я пушку за три года в глаза не видел.
– А как же так?
– Стадион строил в Хабаровске. На присяге дали карабин подержать, потом в палатки загнали – и с лопатой от звонка до звонка, зимой и летом.
– О как…
Шурка проглотил, что жевал, и произнес громко, чтобы слышали все:
– Находясь в вооруженных силах, можно сказать, не покидал народного хозяйства.
Тут впервые подала голос молодая жена:
– Саша получил специальность бетонщика. Четвертого разряда.
– О как! – хохотнул дед. – Не покидал – это хорошо… четвертого разряда… Только куды нам бетонщики-то, в деревне?
– Ты, Никита Иванович, темнота, – подскочил Коська, тут же получив от матери шлепок по заду, но продолжил, будто не заметил ничего: – Бетон сегодня необходим везде. И в сельском хозяйстве тоже! Например, на строительстве современных свиноферм, коровников, при заливке фундамента жилых домов высотой от одного этажа и выше. Да мало ли где еще!
– Глянь ты какой – фу-ты, ну-ты, ножки гнуты. – Дед посерьезнел, расправил желтую бороду, полез в карман музейных зеленых галифе и достал банку из-под монпансье, в которой держал табак.
– Давайте-ка еще по одной, – зычно возгласила мать.
Через неделю, отгуляв с ровесниками, устроился Шурка трактористом и жил, как положено трактористу: когда не пахал – пил, а бывало, что и просто пил.
В первых числах апреля шестьдесят восьмого Шуркина жена родила мальчика и назвала его самолично в честь мужа – Александром, на что родня ответила деликатным, сдержанным согласием. А чтобы отличать новорожденного от его папаши, стали его звать Шуриком. И так это всем понравилось, что Шурика с Шуркой никто и никогда не путал – каждый, кроме официальных инстанций, сразу понимал, о ком идет речь.
Получился Шурик совсем нездешнего вида, такой, что посмотреть на него ходили не только те, кому положено по родству, но и просто любопытствующие под предлогом попросить соли или еще чего. И бабушка, звали ее Валентина, почти никому не отказывала, потому как втайне считала Шурика себе наградой за мужа, сгинувшего от послевоенной радости. Бабы подолгу с удовольствием разбирались, от кого носик, от кого ротик, от кого глазки, а веселый дед Никита Иванович заключил после внимательного молчания:
– Как в церькве, на иконе.
Глаза у Шурика были в пол-лица, обрамленные густыми черными ресницами, лобик крутой и губки ярко-красные – таким он покинул материнскую утробу.
Заходил и Виктор Степанович, долговязый неулыбчивый дядька, от серьезности которого смирели даже председатели. Помимо серьезности он обладал огромным ростом, рыхлым носом, надсадным басом и говорил только самое нужное.
– Чисто кобыла, – сказал Виктор Степанович и тут же направился к выходу.
– Сам ты, дядя Витя, кобыла! – крикнула вдогонку Валентина, когда гость уже согнул голову под притолокой и перенес через порог худую ногу в гигантском сапоге, взяла Шурика и отнесла за занавеску, к матери.
Обиделась она только для вида, потому как Виктор Степанович от века пребывал на конюшне, возил на телеге бидоны с молоком, и все сравнения у него были лошадиные. Так что «кобыла» – это хорошо, наверняка хорошо…
Так вот Шурик рос и рос, да ближе к годику началось неладное. Другие младенчики уже выдувают слюнявыми ртами начатки слов, по кроваткам ползают, а этот сидит себе, глядит, не моргая, куда-то в потолок. Позовут его: «Шурик», а он будто не слышит. Однажды сбегала Валентина за фельдшером, и тот, осмотрев ребенка, сказал, чтобы завтра же везли в город, записывались на обследование.
– Возможно, у него со слухом что-то, – сказал фельдшер, – надо проверить. Жить в городе есть у кого?
– Есть, – испуганно ответила Валентина, хотя никого в городе у нее тогда не было.
Да и не надо было им жить в городе, потому как в больнице приняли их сразу и сказали, что Шурик родился глухонемой, к тому же слегка задет параличом, и только стоит надеяться, что то и другое проявится не в полной мере.
Весной, дня за три до Шурикова двухлетия, сказала невестка Валентине:
– У нас, мама, немножко денежек скопилось. Я, мама, поеду в город, куплю ему пальтишко.
Оделась, взяла маленькую хозяйственную сумку, вышла на трассу и села в попутку. С вокзала отправила телеграмму: «Саша зпт уезжаю зпт это выше сил тчк».
Оставленные женой вещи Шурка пропил – молниеносно и не таясь.
– О-от сука так сука! – кричал он на разных концах деревни и в соседнем селе Курилове, куда без направления колхоза ездил на тракторе изливать душу.
– Сука! – дружно подтверждали деревенские товарищи его.
Куриловские также были согласны.
Женщина, которой выпало стать матерью Шурика, от природы была неразговорчива, со свекровью никогда не спорила, и как ее звали… теперь уже никто не вспомнит.
Хотя могли бы и помнить, ведь своим бегством она удивила общество. По всем признакам была она женщина неплохая: поведения смирного, сама ладная, на почту устроилась и даже поработала маленько. Разве ж такие детей бросают? А вот гляди-ка, бросила…
Поодиночке и группами ходили женщины к Валентине ругать эту тихую лярву и вообще сочувствовать, не догадываясь, что зря ходят. Она кивала и поддакивала только из нежелания обидеть, а сама уже решила про себя, что, может, и не надо было Шурику матери. Она его родила, грудью полтора года откормила и уже этим выполнила свою природную обязанность.
И на Шуркин загул она не ругалась, удовлетворенно отмечая про себя – как пришла невестка, так и ушла, судьба высказалась правильно, и будет от этого благо всем, включая старшего сына.
Насчет Шурки, как показало время, она если и ошиблась, то несильно. Бегство первой жены освободило его талант нравиться женщинам старше себя, одиноким и замужним. Переждав около года, пустился он рассеивать сердечные смуты по соседним деревням, несколько раз бывал бит, что только прибавляло ему азарта. А у себя в доме стал Шурка появляться урывками, сына почти не видел, полагая, что бабкиной ласки ему надолго хватит.
Шурка был прав: в Валентине, еще не старой и сильной, этого материнского было полно, как на богатом складе. На сыновей тратила она свое богатство разумно, так, чтобы перед людьми не стыдно, а все же помалу – будто ждало богатство своего чрезвычайного часа, который и настал весной шестьдесят восьмого.
К тому же налетели на волшебного мальчика ее бесчисленные сестры, не только родные, но двоюродные-троюродные и еще невесть какие. И старший брат Василий, молчаливый, все умеющий, лучший, как она считала, мужик в деревне, регулярно приходил посмотреть на бесполезного пока младенца, и смотрел ласково… Можно сказать, с рук Шурик не сходил и по грешной земле ступал лишь в особых случаях. Болезнь его как-то не замечалась, хотя о ней все знали, но будто не хотели замечать. Сами того не понимая, люди видели в нем не будущего работника, а украшение жизни – как заветная брошь, будет она храниться в сундуке, переходить от человека к человеку и никогда не изменится.
Новая огромная забота сглаживала тревоги. Потому, наверное, и не было ожидаемой боли от того, что младшему сыну подошла пора идти на службу. Коська, в детстве крикливый и вертлявый, окончил семилетку лучшим в классе, выучился на шофера, а когда исполнилось ему восемнадцать, сам пошел в военкомат и попросился на флот.
Вышла из-за этого небольшая ругань.
– Дурак, – презрительно рассмеялся старший брат, как раз по этому случаю оказавшийся дома. – На год больше служить.
Мать потянула Константина за лацкан пиджака:
– Сходи к им, скажи, что передумал, возьмите, мол, меня шофером, так им скажи.
Коська освободился и воскликнул возмущенно:
– Передумал?! Там что, девочки сидят, в военкомате-то?
– Это, мам, он из-за формы, – съязвил Шурка. – Форма у моряков красивая. Брюки клеш!
– А тебе завидно? – зло спросил младший.
– Ты, Кося, в этих клешах будешь лопатой цемент кидать. Три года вместо двух. Прям как я.
– Как ты – не буду!
– Ага, так там тебя и спросят…
– Ко-ось, сходи к им, говорю тебе, – повторяла мать с деланой строгостью, потому что знала почти наверняка – не пойдет.
Он и не пошел. И как-то незаметно пролетели для нее те три года. Дважды приезжал сын в отпуск, и видела она – от прежней вертлявости не осталось и следа.
С флота привез Константин размеренность в жестах, умение разбираться в еде и готовить, а главное, в тех случаях, когда прежде поднимал крик, стал он говорить ровно, будто намеренно смирял себя. Те, кто знал Коську звонким, бегучим подростком, удивлялись: «Возмужал!»
Знание еды взялось оттого, что служил он коком на подводной лодке, а ровная негромкая речь – от командира, который не повышал голоса потому, что приучил подчиненных напрягать слух.
Коська, придя с флота, немедленно женился. Но сделал это совсем не как старший брат, а чин по чину – со сватами, «у вас товар, у нас купец», торжественно испросил материна благословения… Невесту он припас еще перед службой – Люсю Рюмину, девушку кричащей красоты, остроносенькую, с карими глазами, любительницу похохотать, поплясать и парней подразнить. Поговаривали, что при таком характере Люся жениха не дождется. Но она дождалась, и даже слухов никаких не было…
Видя такое благолепие, родня поснимала деньги с книжек и закатила свадьбу. Шурик, которому шел уже пятый год, на ней присутствовал. Усадили его с другими детьми на крохотные стульчики, табуретки поставили вместо столов. Он наблюдал, как большие люди бушуют над ним, будто деревья в сильный ветер, а слышал только одно – девочка, сидевшая рядом, кричала ему в ухо, как в колодец: «Шмотри – невешта! Невешта!»
Да, он слышал немного.
Незадолго до этой свадьбы получила Валентина подарок.
Часто сажала она Шурика на колени и, слегка подбрасывая, веселила его песенкой-скороговоркой, которую сама запомнила от бабки, а та, наверное, от своей бабки. Начиналась она неторопливо, будто вразвалку, потом катилась быстрее, быстрее, и последние слова сыпались градом: