Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стражница - Анатолий Николаевич Курчаткин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Утром, услышав сквозь сон звонок будильника, еще находясь на грани забвения и бодрствования, она ощутила, что вся сотрясается в тяжелом, натужном усилии. Словно бы она пыталась раскачать себя, напирала ногами, подгибая колени, и тащила потом руками обратно, снова напирала ногами и снова тащила, качели сопротивлялись движению, масса их была непомерно велика для нее, казалось, у нее лопнут жилы от напряжения.

Ага, ага, ага! – закричало все в ней, радостно помогая этому натужному, непомерному усилию, но сон оставлял ее, обращал лицом к дню, и она перестала ощущать что-либо, кроме своего тела, отдохнувше лежащего на боку, с переплетенными ногами и закинутой за голову рукой, ей остались обычные, заурядные чувства: рука под головой затекла и по пальцам бегали мурашки, в открытую форточку тянуло с улицы свежим запахом талой воды, и до слуха доносилось тонкое, хрустальное теньканье капели. «Скорей бы снова ночь и снова утро», – подумалось ей.

Когда следующее утро наступило, она обнаружила, что самый первый, самый тяжелый момент раскачивания уже минул, качели уже ходят туда-сюда, назад-вперед, амплитуда движения их еще невелика, еще нужно наддавать ногами, приседать и толкать вперед, но они уже ходят, раскачиваются, и полета их уже не удержать!

Она давно не помнила себя такой счастливой, какой была эти несколько дней после того, как уголовной дело сына благополучно закрылось.

12

Муж выбрался из машины, хлопнул за собой дверцей и пошел к дому с такой осадистой, тяжелой грузностью, что она сразу поняла: что-то случилось. И первая ее мысль была, конечно, о сыне: неужели что-то опять?

Но нет, к сыну состояние мужа не имело ни малейшего отношения.

– А вот возьми, на-ка вот, глянь, – подал он ей, вытащив из кармана пальто, газету – в ответ на ее тревожный вопрос у порога.

Она с недоумением взяла сложенную во много раз, мятую, уже успевшую затрепаться газету, несмотря на сегодняшнее число на ней, и спросила: – Что это? Причем здесь газета?

– Ты посмотри-посмотри, загляни вовнутрь, вторая страница, сообразишь, – рявкающе отозвался он. Так, будто она была в чем-то перед ним виновата, и там, на второй странице эта ее вина беспощадно доказывалась.

Она развернула газету. Муж говорил о неподписанной, редакционной, выходит, статье, занимавшей всю страницу, – и статья эта была против той, которой он радовался без малого месяц назад: «Наконец-то! Пошло! Пошло-поехало!» Ничего не пошло, значит. Хотело пойти – и не двинулось, всколыхнулось – и замерло[36].

– Ну, и подумаешь, ну, напечатали. И так из-за этого расстраиваться? – словно ничего не поняла, лицемерно удивилась она, быстро похватав глазами текст в разных местах. Внутри же нее все будто скакало и било в ладоши: не удалось, не удалось. не удалось!

Взгляд, каким муж посмотрел на нее, имей он в себе силу огня, точно что сжег бы ее.

– Дура! Полная дура! Идиотка! Это его статья, это он подготовил! Соображаешь, кто? Получается, у него сила. Получается, он перебарывает!

– Ну, и пусть перебарывает, что тебе? – невинно сказала она.

Они уже сели за ужин, и она досматривала статью за столом, он ел, а она досматривала, он ел, заедая выпитую стопку коньяка с такой жадностью, будто хотел загасить едою пылающий в нем жар той боли, которую принесла ему эта статья, она знала, что своими словами добавляет ему мучения, сводит на нет благотворный эффект еды, но ей, пожалуй, того и хотелось.

– Пусть? Пусть перебарывает?! – остановился он есть. Швырнул зазвеневшую вилку на стол и мгновение, откинувшись на спинку стула, сидел неподвижно. – Ну уж нет… – сказал он затем неожиданно тихо, не глядя на нее и словно не к ней обращаясь. – Нет, не «пусть», пусть не думает. Есть люди – не дадут, не позволят, будь уверена! – повысив голос, перевел он взгляд на нее.

И было в этом его взгляде столько свирепого, яростного огня, что, казалось, и впрямь, подержи он на ней свой взгляд подольше – испепелит.

Но странным образом только казалось, а на самом деле его ярость ничуть, совершенно не устрашила ее. Она знала: теперь у Него (ей так подумалось, так в сознании и выделилось – как бы с прописной буквы), теперь у Него все будет получаться. Должно получаться. Обязательно.

– Брось. Не бери близко к сердцу. Тяпни-ка лучше еще, – наливая из бутылки ему в рюмку, внешне с заботливой серьезностью сказала она, а внутренне в ней произнеслось это с усмешкой превосходства: она знала то, чего не было ведомо мужу. – Тяпни, тяпни, чего там! – подтвердила она, заметив мелькнувшее в его испепеляющем взгляде удивление. Что говорить, обычно она, совсем даже наоборот, стремилась ограничивать его в питье.

Это было самое начало апреля, первые его дни, еще в теневых местах, в ложбинах лежали черно-оплавленные, заледенелые сугробы, а в конце месяца, перед самыми майскими, когда зелень уже окурчавила землю и деревья легким изумрудным пушком, ожидая мужа с работы, она загодя приготовила ему на столе утешительную бутылку. В ней самой все ликовало и пело, а его, знала она, снова будет разъедать изнутри, как серною кислотой, болью, и в ожидании его возвращения ее кольнуло чувство вины перед ним за свою радость. Она теперь снова читала газеты, и опубликованное сегодня не могло не тряхнуть мужа как следует с новой силой.

То, о чем шепталась повсюду затаенно и потихоньку уже не один месяц, было произнесено вслух, громко – на всю страну. На фотографиях, сопровождавших текст, вылезали на первый план и бросались в глаза кучи денежных пачек и груды ювелирных украшений, изъятых у людей такого положения, к которым в былые годы никакое следствие и близко бы не смогло подступиться, соверши они что угодно. «Приговорен к исключительной мере наказания – расстрелу Приговор окончательный и обжалованию не подлежит», – такими словами, с называнием высокого имени, заканчивалась одна из статей в сегодняшних газетах[37]. Ага, ага, ага! – закричало все в ней, когда она дочитала статью, и до сих пор собственный крик так и отзывался в ней незатухающим эхом: ага, ага, ага!..

– Нет, надо же: к исключительной мере наказания! – об этом как раз, о последних словах сказал муж, поднося рюмку ко рту. – И, главное, обжалованию не подлежит! За кого взялся, кому секир башка пошел делать – это надо же!

– Но они ж ворье. Преступники, – осторожно попыталась возразить она.

– Хрен с ними, подумаешь, много наворовали! Не уличная все же шваль, чтобы с ними, как с обычными… А так с ними – и до всех дойдет. До нас с тобой! – он ткнул в нее этой последней фразой – будто тыркнул пальцем, хотя на самом деле не шевельнулся, как сидел с рюмкой у рта, так пока и сидел.

– Мы же не воруем. Где у нас такие деньги? – вспоминая фотографии, снова попыталась возразить она.

– А-а! – скривился он, «Что с тобой толковать, бесполезно!» – было в его гримасе, и, прикрыв глаза, махнул рюмку в рот.

– На, закуси, – с внешней смиренностью подала она ему на блюдце щедро отхваченный от лимона золотистый, влажно истекающий соком ломтик.

Переживания мужа только смешили ее, и все его слова прошли мимо нее, как совершенно пустые, бессмысленные, не имеющие никакого значения звуки. Она чувствовала счастье, ничего, кроме счастья, оно одно было в ней, оно одно было вокруг нее, оно омывало ее, как некий поток, и она нежилась в нем, подставляясь его струе то тем боком, то другим, то лицом, то затылком… Все, что поисходило сейчас, было в Его пользу, было во благо Его дела, было, как нужно Ему, она знала это и не хотела знать ничего больше. (Так теперь, когда думала о нем, в ней и произносилось: Его, Ему, Он – словно бы с прописной буквы).

Муж напился, Выпивая дома, он почти никогда не напивался, и, раз набрался так, что не держалась, падала на грудь голова, пытался поднять ее, поднимал – и она тут же снова валилась, совсем как у младенца, значит, жгло его серной кислотой боли нестерпимо.

– Сейчас, падло, еще из Афгана уйдет! – говорил он, болтаясь головой, когда она, подсунувшись ему под мышку, тащила его к постели в другую комнату. – Ей-бо, уйдет из Афгана!.. Столько людей там положили… на хрена?! Чтобы он взял и вывел!.. Столько крови нашей… у-у, падло!..

Она не отвечала ему – у нее не оставалось на это сил. Девяносто килограммов было в нем верных, и ее шатало под его тяжестью. Но про себя, когда он принялся талдычить об Афганистане, в ней тотчас отозвалось: уйдет! Она не думала перед тем ни о чем подобном, но только он заталдычил, в ней подтверждением его словам так и вспыхнуло: уйдет, да! И совсем скоро, сейчас у Него выйдет и это.

Она вспомнила, как тащила напившегося мужа в постель, спустя без малого месяц, в мае, тоже уже в самом его конце. Бронетранспортеры и танки на экране телевизора ползли по каменистой пустыне, по пыльной горной дороге – и впервые за много лет ползли они по этой дороге в другую сторону. Неровности дороги встряхивали бронированные машины, длинные жала пушек у танков тяжело покачивало вверх-вниз, вверх-вниз, и впервые за восемь с лишним лет это как бы одушевленное движение мертвого куска громыхающего металла не казалось отвратительным, чудовищно-безобразным в своей ирреальной одушевленности, напротив, – пожалуй, вызывающим нечто вроде расположения и симпатии[38].

Правда, качели все так же со страшной, бешеной скоростью носило в том некоем беспредметном пространстве от одной мертвой точки к другой, погибло три человека при взрыве аммонита на одном химическом заводе на Украине[39], прямо у причала японского порта сгорел теплоход, набитый туристами, севшими на него во Владивостоке, – и снова не обошлось без жертв[40], а в городе, до которого было не более ночи пути, взорвались три вагона грузового поезда, заполненные взрывчаткой, унеся жизни сразу несколько десятков человек[41], и по утрам, просыпаясь, она с мукой отходила от ночи, с трудом начинала день, но, начав, войдя в него, обнаруживала в себе твердую уверенность: отныне подобное уже несущественно, не имеет больше того значения, что прежде, в главном теперь все будет получаться, какие бы помехи ни возникли.

Откуда в ней такая уверенность, из чего возникает, на чем держится, она опять не знала, но ее вовсе не волновали причины ее уверенности, она знала – и ей было достаточно того. Ей как бы было положено знать. как бы это знание было так же естественно для нее, как человеку естественно иметь руки и ноги, нос и глаза на лице, ногами ходить, а руками брать, держать, нести, носом обонять, глазами видеть… Она не задумывалась над собой. Так никто из людей не задумывается над тем, почему отличает зеленое от красного, желтое от синего, фиолетовое от коричневого, распознает, что горько, что сладко, что кисло. Камень тверд, вода текуча, а дерево горит. Назови вещи иными именами. Но одно останется твердым, другое текучим, третье податливым для огня. Слово только обозначает свойство. Свойство же существует и безымянным.

13

Она запомнила этот день: вторник, двадцать восьмое июня.

Вторник, двадцать восьмое июня, как бы заклинанием повторяла она потом про себя. Во вторник, двадцать восьмого июня…

Он появился в дверях ее комнаты, одетый в пятнистую, зелено-черную десантную форму, в пятнистой, зелено-черной форменной десантной каскетке на голове, – будто весь, до костей. обожженный неистовым афганским солнцем, весь, до последнего квадратного сантиметра кожи издубленный его бешеными ветрами, само воплощение мужественной молодой силы, юной мужской красоты, вдохновенного азарта и риска. Он возник на пороге, в распахнутой двери, уперев руки локтями в косяки дверной коробки, постоял там мгновение и спросил оттуда, со снисходительностью сошедшего с Олимпа Аполлона, сделавшего смертным одолжение своим появлением среди них:

– Это к кому мне, по вопросу моей прописки? К вам, что ли?

Рукава пятнистой форменной куртки были у него закатаны вверх, открывая предплечья, мышцы бугрились под лоснисто-загорелой коричневой кожей каменными витыми грядами, могучие широкие запястья переходили в великолепную, в сильных, рельефных венах крупную кисть, левое запястье охватывала светлая металлическая цепочка – как это сейчас было принято у молодых людей.

Альбина смотрела на него в дверном проеме и чувствовала, что не в силах шевельнуть языком, чтобы ответить. Она смотрела на него там, в дверном проеме, между ними было расстояние в четыре метра, – а она отдавалась ему! Эти его крупные сильные кисти были у нее одна на спине, другая на затылке, а ее собственные руки обхватывали его твердые плечи, губы его влажно терзали, вылизывали ее ушную раковину, а молот его находился в ней, физически ощутимо наполнял ее собой, распирая до самых бедер, доставляя никогда до того в жизни не испытываемое наслаждение, жуткое, невыразимое, побуждавшее к стону от своей невыразимости наслаждение, она была вся заполнена его молотом, он выходил у нее из горла, скользил по ее языку, и она ласкала его языком, прижимала его языком к нёбу, прикусывала зубами…

Словно бы что-то исторглось изнутри нее – будто ударил горячий гейзер, прорвав твердь, ее всю сотрясло, перевило мучительной, блаженной судорогой, вырвав, наконец, из нее невольный скулящий стон, и глаза ей, как она ни сопротивлялась тому, на мгновение прикрыло.

Она кончила. Вот так, на расстоянии четырех метров, даже не коснувшись его!

– Я говорю, по вопросу моей прописки мне к кому? – повторил он, все так же продолжая стоять в дверном проеме и не меняя позы.

– Пройдите… что вы там… в дверях, – сумела выговорить она.

Он оттолкнулся от косяков, опустил руки и, подрагивая цепочкой на запястье, со снисходительностью олимпийского обитателя пошел к ней через комнату. И, пока он шел, она обнаружила, что жадно, торопясь, срывает с него взглядом одежду, он двинулся от двери в своей пятнистой десантной форме, а подошел к ее столу совершенно обнаженный: с еще гладкой, безволосой юношеской грудью, поджарым, мускулистым юношеским животом, взбитым юношеским вихрем темно-русых зарослей посреди незагорелого, светлого треугольника, великолепным в своем рельефном рисунке ветвящихся вен, светящихся сквозь нежную кожу, сильным мужским орудием, которое только что заполняло ее и которое ее сознание неожиданно, само собой назвало молотом. Она не понимала, как это могло получиться, но на нем не было ни единой нитки!

Он подошел и остановился с другой стороны стола, прямо напротив нее. Ноги его коснулись края столешницы, промявшись под ее заостренной гранью, и молот, подавшись вперед, завис над столом. Крайняя плоть у него была короткой, и головка молота наполовину выглядывала наружу. Самый кончик головки, с младенчески нежным, розовым, припухлым разрезом слегка касался стола, и она почувствовала ревность к своему зашарпанному канцелярскому ишаку, – потому что молот касался того, а не ее.

Ей стоило неимоверного усилия перевести взгляд на его лицо. И, переведя, тут же отвела в сторону. Она была не в состоянии глядеть ему в глаза. Не потому, что он стоял перед ней обнаженный, не зная того, а потому, что, встретясь с ним взглядом, тут же, мгновенно ощутила, что он снова в ней, она обнимает его, стремясь вжаться в его тело как можно плотнее, и из глубины ее поднимается, рвется наружу беспомощное блаженное поскуливание…

– Что у вас… с пропиской… что такое? – стиснуто, едва владея языком, спросила она.

По делам прописки было совсем не к ней, и ей следовало просто отослать его в нужную комнату, но она не могла отослать его никуда. Она не могла выпустить его от себя.

– Прописаться мне надо, что! – воскликнул он. – Я демобилизовался, я теперь гражданский, мне теперь прописку восстановить. Вот дали мне! – протянул он ей какой-то листок с печатью.

Она взяла листок – это была обычная военкоматовская справка, извещавшая о принятии на учет и возвращении находившегося у них на хранении паспорта. Ему просто полагалось зайти в соседнюю дверь, а он ошибся и зашел к ней.

– Паспорт у вас? – спросила она, по-прежнему не смея взглянуть на него.

– Ну так! – вынул он откуда-то из несуществующего кармана тонкую твердокорую книжицу.

– Давайте. – Она протянула руку, приняла у него красную книжку паспорта, приняла справку и положила на стол перед собой. – К часу… Даже так… чуть-чуть попозже… сможете подойти? – произнесла она, спотыкаясь едва не на каждом слове и совершенно не отдавая себе отчета в том, что говорит.

В час начинался перерыв, в поссовете никого не оставалось, и ключ от входной двери был лишь у нее.

– И что, все будет сделано? – спросил он.

– Не волнуйтесь… Все будет нормально, вы только подойдите… Обязательно. – Последнее слово вырвалось у нее, услышала она, внушением, мольбой, заклинанием – все вместе.

– Мне что. Конечно. Я подойду, – сказал он.

– Ну вот. До встречи, – улыбнулась она, попытавшись взглянуть ему в глаза, и только встретилась взглядом – тотчас ее захлестнуло таким безумным вожделением, что она лишь каким-то крайним, последним усилием удержала себя не перегнуться через стол, не обхватить его загорелую шею руками… а между ногами у нее запульсировало тяжелыми и мощными толчками, и она вся переполнилась там влажным, горячим нестерпимым жаром.

Он ушел, дверь за ним закрылась, а она все сидела, глядя ему вслед, не двигаясь, и так протекло несколько минут. Наконец, она осилила свое оцепенение, повернулась и взяла лежащий перед ней паспорт в руки. «Будкин Сергей Викторович», – было написано там, и на вклеенной фотографии – неинтересное, ничем не привлекательное лицо шестнадцатилетнего мальчика, каким он был, получая этот паспорт, абсолютно ничего, ровным счетом ничего от того Аполлона, что возник у нее на пороге…

До перерыва оставалось еще два часа, и все эти два часа она занималась тем, что бесцельно перекладывала свои бумаги с места на место, двигала, переставляла предметы на столе – совершенно не в состоянии выполнять любую текущую работу, вообще заниматься чем-либо осмысленным. И то и дело, постоянно вынимала из сумочки зеркальце, смотрелась в него, принималась то подправлять глаза, то добавлять румян на щеки. И еще вдруг на нее напало – ходила и ходила в туалет, каждые пятнадцать минут, и не было в ней ничего, выжимала какие-нибудь три капли – и все, а не могла вытерпеть, бегала и бегала.

– Идем? – без минуты час заглянула к ней бухгалтерша, уже с хозяйственной сумкой в руках, уже готовая выходить и идти домой. Часть дороги от поссовета им было по пути, и, после работы – как получалось, а на обед они обычно ходили вместе.

– Я? Нет… то есть… мне еще… я еще задержусь… мне из горсовета звонок должен быть, – нашлась Альбина. – Иди без меня.

Прячась за скосом стены, она проследила в окно, когда все из поссовета уйдут, бросилась к кабинету председателя, открыла его и достала из стенного шкафа свернутые во много раз два цветастых куска материи. Это была материя для новых занавесок на окна председательского кабинета, она хранилась здесь уже с год, надо было отдать ее кому-то – подрубить и пришить кольца, но Альбина все почему-то так и не собралась это сделать.

В кабинете у председателя стоял широкий, просторный диван. Он был не очень новый, обивка на нем изрядно запылилась, но пользовались им редко, и пружины сидения, несмотря на возраст, не визжали и не скрипели, принимая на себя человеческое тело, а мягко рессорили, будто новые.

Альбина растряхнула материю, подумала мгновение, какой стороной куда, и быстро расстелила один кусок на сидении, надежно подоткнув для прочности по углам, а второй положила сверху, забросив с одной стороны его конец на спинку, чтобы после без лишней суеты можно было прикрыться им. Руки ее действовали автоматически, сами собой, она ничего не придумывала – как устроить, казалось, в голове у нее давно уже имеется некий план, проработанный до мельчайших деталей, и только остается план этот осуществить.

Ждать его она вернулась к себе. И те десять минут, что пришлось провести в ожидании скрипа наружной двери, действительно показались ей часами.

Он появился все в той же своей пятнистой десантной форме, с так же закатанными рукавами – все тот же сошедший с Олимпа Аполлон, с высокомерным недоумением взирающий на бестолковщину повседневных человеческих дел.

– Что? – спросил он с порога. – Готово?

Перед глазами у Альбины предстал диван в председательской комнате, застеленный цветастой материей для занавесок.

– Готово, – сказала она, не вполне отдавая себе отчет в том, что говорит. Встала из-за стола, к которому, заслышав шум открывающейся уличной двери, метнулась, как мышь от кошки, быстро, боясь глядеть на его лицо, пересекла комнату, протиснулась мимо него в коридор, прошла в тамбур и ключом, который все это время держала в сжатой, вмиг сейчас вспотевшей ладони, закрыла уличную дверь на замок.

Она вернулась – он стоял посередине комнаты с переплетенными на груди руками, было в его позе нечто растерянное, озадаченное, что он как бы старался не показать, и это тотчас придало ей сил, она буквально физически ощутила их прилив в себе.

– Ну что, как провел время? – спросила она, останавливаясь неподалеку от него и не замечая того, что обращается к нему на «ты». Глядеть, однако, ему в глаза она по-прежнему не смела, скакнула было на них своими и тут же в испуге отвела.

– Что? Когда? Где провел время? – непонимающе переспросил он.

Его ответ, впрочем, нисколько ее не интересовал.

– В Афганистане служил, да?

– Ну. Да, – ответил он с расстановкой.

– И убивал?

– Ну… что, – сказал он с секундной заминкой. – Нас убивали, и мы убивали. Конечно.

– Два года?

– Не два, поменьше. Сначала учебка там… а потом – да. Восемнадцать месяцев. С днями даже.

– А что медсестрички? Были медсестрички? Побаловаться чтоб… потешиться… имелись?

Теперь она решилась взглянуть ему в глаза. И, взглянув, поняла: что она хочет, то с ним и сделает. Она была удавом, он был кроликом. Он еще не понимал ничего, он еще не догадывался ни о чем, но он уже шел к ней в пасть, смотрел на нее и шел…

– Ну… так… чего… медсестрички… да мне в госпиталь… не пришлось… – почти заикаясь, выговорил он.

Не отрывая больше от его глаз своего взгляда, она ступила к нему, взялась за пуговицу у ворота и протолкнула ее в петлю, взялась за другую, пониже, и расстегнула ее. Она хотела расстегнуть и следующую, но пальцы у нее уже изнемогали, она подняла руку, изогнув в локте, скользнула ею под пятнистую грубую материю военной робы – и пальцы ощутили подушечками восхитительно гладкую, безволосую твердую юношескую грудь.

– Твою мать! – услышала она над собой его обрывающийся голос, и следом ее бросило вперед и тесно, туго, больно прижало к нему, как ей и хотелось еще два часа назад, – это его руки оказались у нее на спине. Потом та, что была ниже, двинулась еще ниже, пальцы его с шуршанием заперебирали юбку, сгребая ее вверх, и еще мгновение спустя ягодицу ей обожгло пятью его прикосновениями. А между ногами, в выходе телесных недр к своему покрову вновь все у нее переполнилось горячим, влажным, текучим, и было этого столько, что выплеснулось на ноги.

– А-ах ты! – вырвалось у нее, и она увидела, что ее собственные руки вовсе уже не на груди у него, а снова расстегивают пуговицы, но теперь не на гимнастерке, а на брюках…

Она не довела его ни до какого дивана в председательском кабинете. Она отдалась ему тут же, у себя в комнате, на старом, с ободранной обивкой продавленном кресле, стоявшем в углу за дверью и заваленном стопами всяких архивных бумаг и папок, – свалив их одним движением руки на пол и таким же одним движением разметав ноги по подлокотникам.

В жизни, однако, все оказалось не так, как произошло два часа назад в воображении. Ее облитое соком желания, словно бы вспухшее, пульсирующее лоно приняло в себя его молот с некоей жаждой исчезновения, ей чудилось, и она, оказывается, ожидала того, – едва он окажется в ней, она как потеряет свою телесную оболочку, скинет ее подобно панцирю, надетому на нее истинную, и растворится в каком-то ином, невещественном, абсолютно нематериальном существовании, – исчезнет в нем. Но ничего такого не случилось. Она осталась здесь, в этой комнате, узкие деревянные подлокотники резали ляжки, ягодицы жестко терлись о вылезшую в прорехи обивки грубую холстину внутренней обтяжки, и сам его молот тоже был груб, непомерно тверд, слишком веществен, безостановочно ходил в ней с тупой, прямолинейной заведенностью, – впрямь молот, механически долбящий по ней, как по наковальне.

– Легче, легче, – попросила она, подтверждая свою мольбу отстраняющимися движениями тела, но он, похоже, не услышал ее и не уловил ее движений, – она была для него не озером совершить благодарственное омовение, а полем под вспашку, и он бороздил ее со всею безжалостной горячей свирепостью неутоленной молодой силы.

Момент его семяизвержения был облегчением для нее. Она осязала, сжимаясь, толчки вытекающей в нее тягучей массы и ждала, не отрывая глаз, когда он освободит ее от себя. Ее опыт свидетельствовал: сейчас он будет вынужден сделать это. Сейчас его молот должен потерять свою твердую силу, вернуться к своему постоянному состоянию, и ему не останется ничего другого, как избавить ее от своего присутствия. Однако прошло мгновение, другое, третье – не больше, – как прекратились его содрогания, и он начал двигаться в ней снова, все сильнее, сильнее раз от раза, и впрягся в плуг заново, вспарывая поле с прежней яростной безжалостностью. И тут, подсовывая под ляжки руки, чтобы не так резало подлокотниками, она вспомнила, что в молодости с мужем так и бывало: и три, и четыре, и пять раз подряд с короткими передыхами – совсем не как сейчас.

Она смогла, наконец, освободиться от него минут за десять до конца перерыва. Они уже были не на кресле, а прямо на полу, на груде сваленных ею с кресла бумаг, он ослаб на несколько коротких мгновений, вылившись в нее очередной раз, и она каким-то невероятным усилием смогла вывернуться из-под его тяжелого, железного тела и тут же подняться. Самой ей за все это время не удалось подойти к тому, что случилось с нею на расстоянии, и близко.

– Ты куда? – приподнимаясь, потянулся он к ней с пола, она ударила его по руке и крикнула со злобой:

– Вставай! Сейчас народ придет!

Ноги у нее дрожали, она едва стояла на них. Комната перед глазами качалась и виделась словно через туман. Посередине комнаты гофрированной кучей лежали его пятнистые штаны, а рядом, чуть в стороне, – ее тонкие летние трусики с кружевной обшивкой. Наклоняясь за ними, она чуть не упала. Боже, а что, должно быть, с юбкой! – мелькнуло у нее в голове. Она не сняла с себя в нетерпении скорее принять его, ничего, кроме того, что реально мешало тому.

– Одевайся! – приказала она ему.

Взяла с тумбочки около стола электрический чайник, в котором кипятила воду заваривать чай, и, с трудом двигая ногами, пошла в туалет. Лишь уже оказавшись там, она обнаружила, что ей нечем вытереться, разве что общественным вафельным полотенцем с крючка рядом с раковиной. Мгновение она колебалась, но другого выхода не было, и она сняла полотенце, перекинула его через плечо. Вся середина у полотенца оказалась влажной от чьих-то чужих рук, и ее заранее передернуло от его будущего прикосновения.

Война в чайнике сохранила некоторое тепло, и, поливая из носика себе под руку, она, как в утешение, подумала о том, что могла и остыть и тогда бы пришлось пользоваться прямо холодной. Ляжки были липкими почти до самых колен и, несмотря на теплую воду, все оставались такими, никак не отмывались. Стульчак, когда поднялась с него, весь был мокрый, и, вытершись с содроганием этим влажным общественным полотенцем сама, она затем вытерла им и стульчак.



Поделиться книгой:



Регистрация