Вспоминает Аарон Ремез: «В начале 1969 года мы с женой навестили ее. Она сидела в кресле, нахохлившись, как больная птица, и курила. Ее всегда аккуратно зачесанные назад волосы были растрепаны. Надрывный кашель разрывал грудь. С фатальной обреченностью говорила она о том, что жизнь кончена. Как я любил и жалел ее в эти минуты! Не было жизни в ее глазах.
Через две недели Голда стала премьер-министром, а спустя месяц прибыла с визитом в Великобританию. Я, бывший тогда послом в Лондоне, поспешил в аэропорт, не сомневаясь, что увижу старую, сломленную женщину. Голда, помолодевшая лет на десять, выпорхнула из самолета, как на крыльях. Ни тени усталости. Ни следа пессимизма. Сгусток энергии. Ознакомившись с составленным мною распорядком дня, она удивленно взглянула на меня: „Ты думаешь, что я приехала сюда забавляться? Почему у меня всего две деловые встречи в день?“
Мы переделали расписание, и она была загружена работой с утра до вечера. Через несколько дней, поздно ночью, я провожал ее после насыщенного до предела рабочего дня. У дверей отеля она предложила:
— Поднимемся ко мне. Выпьем кофе.
— Голда, — сказал я, — месяц назад, когда мы с тобой прощались, у меня мелькнула мысль, что больше нам с тобой не увидеться в этом мире. И вот сегодня, после двенадцатичасового рабочего дня, когда я еле стою на ногах от усталости, ты выглядишь, как огурчик. В чем тут секрет?
Голда ответила с улыбкой: „Пост премьер-министра излечивает от всех болезней“».
Голде 72 года. Мало кто знает, что она тяжело больна. Таблетки, сигареты и черный кофе помогают держаться. Время от времени Голда ложится на пару дней в онкологическое отделение больницы «Хадасса». В газетах появляется лаконичное сообщение: «Госпожа Голда Меир прошла курс обычных обследований в больнице „Хадасса“. Состояние ее здоровья удовлетворительное».
Даже самые близкие Голде люди не догадываются о мере ее страданий, о боли, не утихающей ни днем, ни ночью. Она зажимает боль в кулаке своей воли. Ни один стон не вырывается из плотно сжатых губ. Лишь горькая складка, появившаяся в углу рта, показывает, как ей тяжело.
С Голдой постоянно находится Лу Кедар, ее секретарша. Тридцать лет провела она рядом с Голдой и никогда не видела ее слез. Есть что-то величественное в этой старухе, победившей боль и отогнавшей на время смерть. Лу Кедар — единственная, кто знает о ее муках.
Иногда Лу не выдерживает, забивается в угол и дает волю слезам.
Каждое утро, на рассвете, Голда погружается в сизый табачный дым, давно ставший непременным атрибутом ее кабинета. «Курение, — это единственное оружие, которым я владею не хуже, чем они», — говорит Голда об окружающих ее мужчинах.
Почтение, которое она вызывает, давно граничит с преклонением.
«Наша госпожа», — называют Голду министры. «Наша госпожа», — говорят плечистые парни, которым поручено дело государственной важности — охрана этой старой женщины. Они не разрешают Голде самой делать покупки в супермаркете. Напрасно она жалуется и умоляет. Напрасно говорит, что покупки — единственная радость, которая осталась еще в ее жизни. Ее знаменитая кошелка больше никогда не появляется на экранах телевизоров.
Впрочем, Голда умеет доставлять себе маленькие женские радости. Направляясь в Соединенные Штаты, тихо попросила Лу Кедар купить ей «эту ужасную книгу, написанную ужасной-ужасной женщиной» о любовных похождениях Даяна. Перед отлетом Лу сбегала в магазин и вернулась с книгой.
«Да, — сказала Голда, прикрывая рукавом ядовито-зеленую обложку, — но как же я это буду читать при всех?» Подумала, обернула обложку газетой и с наслаждением прочла книгу от первой до последней строчки.
Первая леди государства любила поспать по утрам. В восемь часов в ее иерусалимской квартире появлялась Лу. Она широко распахивала двери и окна, поднимала тяжелую портьеру, и лучи солнца падали на лицо спящего премьер-министра. Голда просыпалась медленно, нехотя открывая глаза, словно возвращаясь из потустороннего мира. Они завтракали вместе. На столе, рядом с привычным черным кофе, стояли тосты, маргарин, сыр. Иногда немного яблочного варенья.
Голдины знаменитые ночи оканчивались в четыре утра. Министры съезжались в ее квартиру поздно вечером. Голда встречала их подтянутая, в строгом вечернем платье, угощала кофе, иногда, расщедрившись, ставила на стол печенье. Начиналось обсуждение государственных дел.
Это был не просто узкий политический кабинет. Голда ненавидела одинокие вечера в своей квартире, и их у нее почти никогда не было.
«Кухня» заменяла ей потребность в личной жизни.
На рассвете, когда мужчины разъезжались по домам, Голда мыла голову, а заодно и посуду. Потом шла спать. Четырехчасовый сон не сопровождался сновидениями. Положив голову на подушку, она отключалась, проваливалась в пустоту до восьми утра.
Ее душа не ломалась под тяжестью самых суровых испытаний. Вспоминает Ицхак Бен-Аарон: «Даже в наиболее критические моменты Войны Судного дня, когда министры, члены ее кабинета, не выдерживали нервного напряжения, она была спокойной и уверенной в себе».
В книге «Моя жизнь» Голда писала: «В то роковое утро, в пятницу, я должна была прислушаться к голосу своего сердца и объявить всеобщую мобилизацию. Ничто и никогда не сможет стереть из моей души память об этой ошибке. Ни слова, ни логика, ни здравый смысл не принесут мне утешения. Важен лишь факт, что я… не приняла этого единственного решения. Ужасное чувство вины будет сопровождать меня до конца дней…»
Рассказывает Лу Кедар: «Во время войны был лишь один момент, когда она дрогнула и подумала о самоубийстве. Она вышла ко мне в коридор после встречи с министром обороны Моше Даяном. Никогда еще я не видела ее в таком состоянии.
— Даян предлагает обсудить условия капитуляции, — сказала она пепельными губами. — Я подумала, что мы примем таблетки и уйдем из жизни вместе…»
Настал день, когда она сняла корону со своей усталой головы.
— Есть граница тому, что я могу вынести, — сказала Голда Меир, уступая место Ицхаку Рабину.
Она умерла 8 декабря 1978 года, ровно через пять лет после смерти Давида Бен-Гуриона.
ТРИУМФ И ТРАГЕДИЯ МЕНАХЕМА БЕГИНА
28 августа 1983 года рабочий день в канцелярии Бегина начался, как обычно, ровно в восемь. Еще рано, но мостовые уже дышат зноем, и все уже на своих местах. Педантичный премьер-министр не выносит расхлябанности. Ровно в восемь у ворот застывает правительственный автомобиль. Телохранитель распахивает дверцу, и премьер-министр, поздоровавшись с охранником у входа, проходит в свой кабинет, тяжело прихрамывая. Секретарь Бегина Иехиэль Кадишай уже ждет босса, просматривая бумаги.
— Добрый день, — говорит он с улыбкой. Бегин хмуро кивает и садится в кресло, осторожно вытягивая больную ногу.
— Сегодня у нас на повестке дня…, — начинает Кадишай, но Бегин жестом прерывает его.
— Иехиэль, — говорит он хриплым голосом, и Кадишай застывает, как охотничий пес, почуявший дичь, — я больше не могу… Сегодня я намерен довести это до всеобщего сведения.
Кадишай, сдерживая слезы, смотрит на премьер-министра. Сказанное им не явилось для него неожиданностью. Вот уже несколько месяцев Кадишай знает, как тяжело дается Бегину каждый прожитый день. На его глазах тает это тощее тело. И Кадишай молчит.
Молчит и Бегин. Впавшие щеки еще больше обострили черты его лица, а желтая кожа, изборожденная морщинами, напоминает пергамент с надписями на непонятном языке. Иехиэль и не пытается отговаривать премьер-министра. Он понимает, что это бесполезно.
Заседание кабинета назначено на девять, и директор канцелярии премьер-министра Мати Шмилевич спешит в зал. Бегин не любит опозданий. В коридоре он сталкивается с Кадишаем. «Это будет еще один длинный и нудный экономический марафон», — говорит Шмилевич.
Кадишай грустно улыбается: «Нет, Мати, заседание будет коротким».
В зале уже собрались все министры. Бегин сидит на своем месте, поджав губы, сурово поблескивая стеклами очков. Еще угрюмее стало его лицо, — он как бы совсем ушел в себя, но никто из министров не догадывается, что творится в его душе. Бегин терпеливо ждет, пока будет исчерпана повестка дня.
Значит, так: вывод израильских войск из Ливана задерживается из-за разногласий между министром обороны Моше Аренсом и его предшественником Ариэлем Шароном. Министры высказывают свои соображения по этому поводу. Министр иностранных дел докладывает о визите президента Либерии и о последних новостях из Вашингтона. Остается обсудить экономические проблемы.
Но тут Бегин нарушает молчание.
— Господа, — говорит он и поднимается. — Позвольте мне сделать личное заявление.
Голос Бегина спокоен, но министры шестым чувством понимают, что сейчас произойдет нечто ужасное, может быть, непоправимое.
Бегин продолжает:
— Мне бы очень хотелось, чтобы вы меня поняли и простили. Коллеги и друзья, я специально пришел сегодня сюда, чтобы сообщить вам о своем решении уйти из политической жизни.
Сдавленный стон пронесся по залу, и Бегин, предупреждая спонтанный взрыв протеста, возвышает голос:
— Друзья мои, поймите меня. Я больше не в силах нести это бремя.
Начинается столпотворение. Члены кабинета окружают Бегина. Они просят, требуют, умоляют, предупреждают. Давид Леви петушком наскакивает на Бегина, ловит его за руку.
— Господин премьер-министр! — кричит он. — Пройдись по городам и поселениям. Загляни даже в социалистические киббуцы. Всюду любят тебя. Не оставляй нас. Тебя чтит весь Израиль. Ты его надежда.
Ицхака Шамира душат слезы. В его прерывающемся голосе чувствуется подлинное отчаяние.
— Г-н премьер министр, — говорит он, — здесь собрались люди, готовые жизнь отдать за тебя. Они шли за тобой в огонь и в воду. Это с ними ты прошел славный и трудный путь. Откажись от своего намерения ради них…
Но Бегин непреклонен. Эпоха, продолжавшаяся сорок лет, кончилась.
Сорок лет Бегин был доминирующей личностью сначала в подполье, потом в своей партии, в государстве, в кнессете, в правительстве. Он обладал непререкаемым авторитетом. В своем движении он был первым и единственным. Бен-Гуриону и не снилось такое преклонение в Рабочей партии, каким Бегин пользовался в Херуте. Ни Бен-Гурион, ни Бегин не позаботились о наследниках. Но если у Бен-Гуриона были соратники, то Бегин был обречен на одинокое стояние. И от крупности. И потому что индивидуальные качества вождя сказывались на окружении.
Лишь последователи были у него. На некоторых из них Бегин задерживал задумчивый взгляд. Выделял их, относился к ним с благожелательной и тиранической снисходительностью. Так скульптор взирает на мраморную глыбу, скрывающую прекрасную статую, которую еще предстоит извлечь. Но вот этого-то и не удавалось. И тогда Бегин безжалостно разбивал мрамор и выбрасывал обломки.
Такая судьба постигала каждого потенциального лидера, могущего со временем заменить бессменного капитана. Ари Жаботинский[19], Эзер Вейцман, Шмуэль Тамир, — этот список можно и продолжить.
Уходя, Бегин знал, что его наследником станет или Давид Леви, или Ицхак Шамир. Он все же дал понять, что предпочитает Шамира. Но это был выбор между Сциллой и Харибдой.
6 июня 1977 года. Резиденция президента. «Я поручаю формирование правительства члену кнессета Менахему Бегину», — объявил президент государства Эфраим Кацир. Бегин поблагодарил президента и, галантно склонившись, поцеловал руку г-же Кацир.
О его джентльменстве рассказывали легенды. Даже в несусветную жару он являлся в кнессет в элегантном костюме и в галстуке.
В день, когда кнессет распускался на летние каникулы и избранники нации с жеребячьим топотом спешили к своим машинам, лишь Бегин не торопился. Он шел поблагодарить персонал буфета за услуги, которыми пользовался в течение парламентской сессии. Одна из официанток вспоминает: «Когда он наклонялся, чтобы поцеловать мне руку, я чувствовала себя королевой».
И в этот счастливый для него день, пришедший после тридцатилетнего ожидания, Бегин не собирался менять своих привычек.
— Домой, — сказал он водителю, устало откидываясь назад на сиденье автомобиля. Машина остановилась в центре Тель-Авива, у старого дома с когда-то белыми, но давно уже пожелтевшими, как зубы заядлого курильщика, стенами. Здесь, в небольшой двухкомнатной квартире, почти 30 лет прожил Бегин с семьей: женой Ализой, сыном и дочерью. Ализа встретила мужа на улице. Не одна, к сожалению. Вокруг толпились журналисты. Сверкали блицы фотокамер. Бегин едва успевал отвечать на вопросы. Этот триумфальный день оказался крайне утомительным. Бегин устал. Но разве мог он отправить ни с чем людей, собравшихся здесь ради него?
Ализа, улучив момент, сказала заботливо:
— Ты ведь еще не завтракал.
Бегин секунду смотрел на нее, словно не понимая, о чем речь. Потом спросил, указывая театральным жестом на двух своих телохранителей:
— А для них ты приготовила завтрак?
Ализа молча кивнула. Один из журналистов, не симпатизировавший, по-видимому, ни Бегину, ни его партии, громко произнес:
— Показуха.
Бегин, пропустив вперед телохранителей, вошел в дом.
Это не показуха. Подобное отношение к людям у Бегина в крови. Он усвоил его в раннем детстве, в доме своего отца в Брест-Литовске.
В интервью, опубликованном вскоре после прихода к власти в журнале «Бамахане», Бегин рассказал: «Всем лучшим, что есть во мне, я обязан отцу и матери. Родился и вырос я в Брест-Литовске. Отец Зеэв-Дов Бегин был секретарем местной еврейской общины. Зарплата у отца была мизерная, семья остро нуждалась, и мы, дети, помогали родителям, как могли. Ни я, ни брат Герцль, ни сестра Рахель не гнушались любой работой.
Жили мы в антисемитском окружении, и гонений на нас было немало. Но чем сильнее теснила евреев ненависть, тем теплее и сердечней становилась их домашняя жизнь. Душой нашего очага была, конечно, мать Хася. Тонкая, деликатная, обладавшая врожденной интеллигентностью, она каждый вечер читала нам прелестные сказки. Мать всю душу отдавала детям.
Об отце разговор особый. Он весь был поглощен общественными делами, и его дом был всегда открыт для каждого еврея: зябнущий находил у нас тепло, голодный — накрытый стол. Мужество отца было просто поразительным. За всю мою жизнь не довелось мне встретить человека храбрее. А ведь судьба моя сложилась так, что смелые люди всегда окружали меня».
Однажды, когда Бегину было девять лет, в Брест-Литовск приехал маршал Юзеф Пилсудский. Надо быть поляком, чтобы понять, что значил в те времена для Польши этот человек, возродивший польскую государственность, разбивший орды большевиков под Варшавой, вернувший нации чувство собственного достоинства.
Маршал недолюбливал евреев, но считал, что как глава государства он не имеет права руководствоваться личными эмоциями. В Брест-Литовске Пилсудский возжелал побеседовать с евреями. Достойнейшие из них, в том числе Зеэв-Дов Бегин, предстали перед «отцом отечества». Маршал был не в духе и, расхаживая по залу, раздраженно посматривал на своих бородатых подданных, составлявших тогда в Польше чуть ли не двадцать процентов населения. Его короткая сухая речь свелась к тому, что евреи не должны заниматься гешефтами в ущерб государственной казне. «Я жду от вас лояльности и требую, чтобы вы сами выдавали властям спекулянтов и валютчиков из вашей среды. Мы раздавим червей, подтачивающих организм возрожденного нашего государства», — закончил маршал.
Ему ответил Зеэв-Дов Бегин: «Мы не полицейские ищейки и не доносчики, и не нам заниматься такими делами. Вы не по адресу обратились, господин маршал».
Разозлившийся Пилсудский хотел что-то сказать, но, взглянув на этого невозмутимого еврея, осекся и махнул рукой.
В первые же месяцы войны немецкие войска заняли Брест-Литовск.
Хасю Бегин нацисты вытащили из больницы и убили на улице. Оставшиеся в Брест-Литовске евреи, в том числе отец и брат Бегина, были утоплены в Немане. Зеэв-Дов вселил в них мужество и повел на смерть. Он первым двинулся в Неман, рассекая волны, подобно корпусу большого корабля, и шел до тех пор, пока вода не сомкнулась над его головой.
Бегин узнал о гибели семьи лишь через несколько лет в Эрец-Исраэль, когда он, командир подпольной организации Эцель, скрывался от английских сыщиков.
В Брест-Литовске Бегин закончил ивритскую гимназию, стал членом основанного Жаботинским движения Бетар[20].
Жаботинский дал униженной и забитой еврейской молодежи Восточной Европы возвышенную веру в то, что судьба нации находится в ее руках. Великий идеал поставил Жаботинский перед юношами и девушками из провинциальных еврейских местечек. Молодежь вступала в Бетар десятками тысяч. Девизом Бетара стали слова Жаботинского:
«Одно знамя, одна цель, одно стремление и один идеал».
Жаботинский создал систему политического анализа, которой и сегодня пользуются его ученики. «Бетар, — вспоминал Бегин, — заключал в себе идею универсального сионизма. Я сразу понял, что это движение прокладывает путь к еврейскому государству. Благодаря Бетару, мы в рабстве стали свободными и вернулись на древнюю родину свободными людьми».
Друг юности Жаботинского Корней Чуковский на закате долгой своей жизни, когда он уже ничего не боялся, переписывался с жительницей Иерусалима Рахель Марголиной[21], присылавшей ему редкие книги и фотографии. В одном из писем Чуковский набросал портрет-характеристику молодого Жаботинского: «От всей личности Владимира Жаботинского шла какая-то духовная радиация, в нем было что-то от пушкинского Моцарта да, пожалуй, и от самого Пушкина. Рядом с ним я чувствовал себя невежей, бездарностью, меня восхищало в нем все: и его голос, и его смех, и его густые черные-черные волосы, свисавшие чубом над высоким лбом, и подбородок, выдававшийся вперед, что придавало ему вид задиры, бойца, драчуна… Я думаю, что даже враги его должны признать, что он всегда был светел душой, что он был грандиозно талантлив».
Чуковский и Бегин принадлежали к полярным мирам. Все разделяло их: культура, воспитание, мировоззрение. Но на Жаботинского они смотрели одними глазами.
Осенью 1930 года Жаботинский, человек Ренессанса, дарованный еврейскому народу в канун трагического перелома национальной судьбы, приехал в Брест-Литовск.
Бегин, сопровождавший Жаботинского в лекционной поездке по Польше, ловил каждое слово учителя, но в ответ встречал лишь холодную сдержанность. Жаботинский сразу подметил основной недостаток Бегина — страсть к риторике.
— Твои слова — бенгальский огонь, — говорил он своему оруженосцу. — Избавляйся от красивостей.
В 1935 году Бегин закончил юридический факультет Варшавского университета. Заниматься юридической практикой ему не довелось, но приобретенные знания пригодились впоследствии, когда пришлось разрабатывать формулировки Кемп-Дэвидских соглашений.
В 1938 году, когда тень Катастрофы уже надвигалась на европейское еврейство, Жаботинский созвал в Варшаве третий и последний Всемирный съезд Бетара, где Бегин и его единомышленники из Эрец-Исраэль — Ури Цви Гринберг, Аба Ахимеир и Авраам (Яир) Штерн — неожиданно выступили против вождя…
Жаботинский сидел в президиуме, спокойный, невозмутимый, и слушал ораторов. Вот она, созданная им молодежь, которой он может гордиться. Почему же так горько?
Враги крушат великую республику культуры. Со всех сторон стекаются мрачные вести. Он знает, что вражеские полчища хотят уничтожить его народ. Он это предвидел. Разве не предупреждал он, что если еврейство не ликвидирует диаспору, то диаспора ликвидирует еврейство? Он по-прежнему верит, что Еврейское государство будет создано еще при жизни нынешнего поколения, но произойдет это лишь после победы над нацизмом. Разве время сейчас всаживать нож в спину Британской империи?
А эти волчата жаждут крови. Они не видят леса за деревьями и хотят лишь одного: вцепиться в горло англичанам.
На трибуну поднимается Бегин.
— Этот молодой человек чрезвычайно самоуверен, — думает Жаботинский. — Цветовая гамма его мира ограничена. И эта страсть бряцать фразами…
А Бегин уже говорит, обращаясь непосредственно к Жаботинскому:
— Мы уже сейчас должны освободить Эрец-Исраэль силой оружия. Я предлагаю внести этот пункт в устав организации.
Жаботинский тяжело поднимается и берет слово. Назвав выступление Бегина скрипом несмазанной двери, Жаботинский произносит: