Владимир Чугунов
Буря
© В.А. Чугунов — текст
© МОФ «Родное пепелище» — дизайн, вёрстка
Мечтатель
Роман
Часть первая. Любовь
1
Боже, мне — восемнадцать, я уже взрослый! Казалось, ещё совсем недавно я носился с деревянным автоматом по нашему лесу, играл в чижик, лапту, прятки, догонялки, клёк, «Знамя», как очумелый гонял по бездорожью, набивая восьмёрки, на велосипеде, и даже занимался по книжке упражнениями самбо. Вместо тренировочного тюка я кидал на песках, на той стороне озера, Митю, но когда вывихнул ему руку, мама строго-настрого запретила брать его с собой. А без тренировочного тюка какая борьба? Тем более мама мечтала, чтобы Митя стал знаменитым, как Робертино Лоретти, и всё свободное время разучивала с ним то «Аве, Мария», то «Ямайку». Я потихоньку смеялся над их прибабахом: «Ямайка, а где мои трусы и майка?..» Митя грозил пожаловаться маме, но сунутый под нос кулак удерживал его от погибельного шага.
И чего я только над младшим братцем не вытворял!
Но, слава Богу, всё это закончилось, я поумнел.
Умнеть я начал, когда в конце восьмого класса пристрастился к чтению, но особенно интенсивно, когда с полгода назад тайком от родителей взялся читать бабушкино «Остромирово Евангелие». Насчет «Остромирова Евангелия» я только чуть-чуть присочинил: бабушкино Евангелие на самом деле было старинным, на чистокровном церковнославянском языке, с огромными полями, сплошь закапанное воском. Начав читать из спортивного интереса, я поначалу подумал, что до самого конца так и будет «Авраам роди Исаака, Исаак же роди Иакова…» и в конце, когда закончатся роды, станет ясно, чем окончится дело, и из чистого любопытства заглянул в конец. Но там было написано, что «всему миру не вместить пишемых книг», и стал читать по порядку…
Тогда-то меня и посетил Бог…
Сам я Его, конечно, не видел, но не могу же я не верить верующей бабушке. Это неверующим можно беззастенчиво врать, а верующих за это подвешивают на крюках за рёбра, варят в котлах со смолой, держат нагишом на лютом морозе и бросают в огромную яму с грызучими червями. Когда я узнал об этом, понял, почему верующие никогда не лгут, и тоже решил говорить правду.
Но тут и началось…
И, как нарочно, — шестнадцатого июля, в день отесиных именин. Отеся — отец в ласковой форме. Так звали своего родителя братья Аксаковы, славянофилы, по мнению отца — лучшие люди России. Он в то время ими бредил и приучил меня к непривычному для пролетарского уха слову. Бзик этот (по мнению мамы) у него давно прошёл, а у меня ещё нет, и при всяком случае я нарочно обращался к отцу, как и прежде, делая вид, что не замечаю возникавшего в его глазах вопроса: «Ты прекратишь?» или: «Тебе ещё не надоело?» Но разве может надоесть месть? А это была своего рода месть за мое несчастливое детство. И досталось же мне за этого «отесю» в школе! Не будешь же всякой смешливой дубине объяснять, что это он и его предки отсталые дурынды, а не я и мой продвинутый во всех смыслах отец. Одно время меня даже стали дразнить «отесей», но я вовремя сообразил вывести заковыристое словцо из оборота, и прозвище не прилепилось.
Короче…
И в тот, и во все предыдущие дни стояла жара. Из-за жары приходилось качать насосом воду из озера для полива сада. Вода в озере, начинавшемся от конца сада, была как парное молоко. Противоположный берег считался заливными лугами и был сплошь в молоденькой дубовой роще, над которой возвышался высокий берег Оки.
Отец с утра уехал в университет и вернулся к четырём с охапкой цветов, сеткой фруктов, из которой торчали горлышки шампанского и коньяка. Дома вовсю шла подготовка к праздничному ужину. Мама, особенно взволнованная и красивая в этот день, несколько раз отвечала на мои вопросы растерянной улыбкой. Отец был возбуждённо весел. Разглаживая рубашку на солидном животе и заводя складки за спину, как это делают солдаты, он то и дело останавливался посреди комнаты и произносил, словно не мог в это поверить:
— Сорок пять, а! Co-орок пять! — Он подходил к стоявшему в прихожей трюмо и придирчиво всматривался в своё тщательно выбритое отражение. — Нет, это Бог знает что такое!
Мама сочла необходимым вмешаться:
— А что это тебя так огорчает?
— Ещё бы! В сорок пять, говорят, баба ягодка опять, а про мужиков ничего такого не сказано. И знаешь, почему?
— И почему же?
— А ты как думаешь?
— Откуда мне знать? Это у тебя два института и ты у нас всё про всех знаешь.
— Причём тут образование? Мама вон человек необразованный, а непременно по этому поводу что-нибудь думает. Или я не прав, мам, слышишь?
— Слышу, не глухая, слава Богу, ещё. — Бабушка оторвалась от работы и, чтобы не испачкать, поправив тыльной стороной ладони съехавшую на глаза косынку, заявила, как припечатала: — Пить стали шибко много — вот что я об этом думаю.
— Понятно вам, Алексей Витальевич? — Отец подмигнул своему отражению, а затем с тою же игривостью, очевидно, без всякого злого умысла, из одной лишь забавы, задал встречный вопрос: — Тогда, может, и по какой причине пьют, скажешь?
— И про это скажу. Бога забыли потому что. Всю совесть тэтак и пропили. Раньше не то что бабы, а и мужики ни вина, ни табаку в рот не брали. А теперь что? Еду туточки на рынок…
Не переносившая от бабушки подобного рода нравоучений мама наигранно-заботливым тоном перебила:
— А не позвать ли на помощь Лену, не успеем, боюсь, да и к столу заодно пригласить?
Бабушка с нескрываемой досадой возразила:
— Не выдумывай, сделали почти всё. А вот к столу пригласить надо. И так бедная всё время одна да одна.
— А ты как считаешь? — тут же обернулся ко мне с хитрой улыбкой отец.
— Я тут причём? — отозвался я как можно равнодушней, хотя при одном упоминании имени соседки у меня ёкнуло сердце. — Мне, что ли, сорок пять?
— А ты и рад. Погоди, брат, придёт и твой черёд.
— Э-э, когда ещё это будет! А и придёт, так, по крайней мере, не буду ныть, как некоторые!
— Ишь ты, как не-экоторые!..
Мама спросила, в котором часу будут Лапаевы. Отец ответил, не преминув добавить в интригующем тоне:
— И кое-кого ещё прихватят.
— И кого же?
— Ни за что не догадаешься.
— Кочнева?
— И как догадалась?
— Да просто подумала: что-то Филипп Петрович у нас давненько не был.
— И Леонид Андреевич собирался, — ввернул я и, вспомнив, как вчера между супругами Паниными учинился скандал, в суть которого посвятили меня Люба с Верой, совсем некстати прибавил: — А Ольга Васильевна по этому поводу громы и молнии мечет…
Отец многозначительно уставился на маму и, как бы намекая на что-то, покашлял.
Мама на него мельком взглянула.
— Чего ты на меня так смотришь? — И принялась переставлять с места на место тарелки.
— Я? Ничего.
Мама опять на него глянула и махнула рукой.
— Да ну тебя.
— Ещё бы! Как сорок пять, так сразу и ну!
— Лё-оша!
И тогда отец как по команде повернулся ко мне:
— Ну, и чего стоим? Чего, спрашиваю, лодырничаем? А ну живо наверх!
— Как, разве не в саду накрывать будем?
— Вот именно.
— Но почему?
— По радио обещали кратковременные дожжы.
— С грозами! Слышал. Да они вторую неделю их обещают.
— Я кому сказал?
И я потащился в мансарду. И хотя в мансарде было не хуже, а, может, и лучше, чем внизу, поскольку с наступлением темноты на балкон выносили стол, стулья и сидели, любуясь закатом или на то, как лунный свет, серебристой дорожкой скользя по глади озера, выхватывал из темноты мостки, лодку, — словом, было не хуже, зато не было той таинственности, которая создавалась у ночного костра, и которую я любил больше всего на свете.
Положим, вечер был душный, но сколько бы я ни вглядывался в горизонт, не мог обнаружить и тени облачка — предвестника обещанного синоптиками дождя.
Мы вытащили из чулана специально изготовленную для праздников столешницу, ножки, собрали стол, подняли наверх стулья, посуду.
— Так говоришь, что Люба с Верой похожи как две капли воды? — между делом интересовался отец.
— Когда это я говорил?
— Не говорил разве?
— Да они ровно столько похожи, сколько земля и небо.
— А по-моему, очень. Я их всегда путаю.
— Да их отличить проще пареной репы. Покажи палец, которая засмеётся — Люба, а Вера вообще не смеется, потому что у нее, х-хы, зубы кривые.
— Это ты, брат, на них за что-то в обиде.
Это действительно было так.
— В обиде! Не то слово. Представляешь, до чего додумались? Будто я на Елене Сергеевне жениться собрался!
— А ты считаешь, Елена Сергеевна вышла из возраста, когда выходят замуж? Между прочим, ей нет ещё и тридцати.
— Знаю. Но я — и она! Это же такая нелепость, пап, как ты не понимаешь? Я — и она! А эти… знаешь, чего вчера отчубучили? Идут за мной и поют: «Молодая вдова всё смогла пережить, Пожалела меня и взяла к себе жить». Чтобы я к ним после этого пошёл!
— А завтра и побежишь.
— Я?!
— Ты.
— На спор?
— И спорить нечего. Начитаешься под одеялом своего Жуковского и побежишь. Удивляюсь, как он тебе до сих пор не надоел.
Я удивился в свою очередь: откуда он узнал про Жуковского?
— Не больно-то я его теперь читаю…
И это было так. Евангелие практически вытеснило из меня все остальные пристрастия. Разве что один Жуковский и остался.
Отец снисходительно на меня глянул, хотел что-то сказать, но в это время послышался визг тормозов, и мы пошли встречать гостей.
Жёлтая «Волга» с шашками на дверях стояла напротив нашей калитки. Первым из машины проворно выскочил друг отца по литобъединению Анатолий Борисович Лапаев, следом — Варвара Андреевна, его жена, довольно симпатичная, но до приторности накрашенная дама. Она была лет на десять моложе мужа, а смотрелись они ровней. Последним неторопливо выбрался Филипп Петрович Кочнев, написавший в конце двадцатых нашумевший роман «Девахи». Филипп Петрович свято хранил и где только можно козырял письмом от Горького, ещё до «Девах» откликнувшегося на его первые опусы и давшего начинающему писателю путёвку в пролетарскую литературу. Судьба Филиппа Петровича была из необыковенных. Вышел из крестьян. В первые годы советской власти был секретарём комсомольской ячейки, окончил Рабкрин, работал селькором, выбился в люди, стал знаменитым. После лагерей, куда угодил при Сталине по доносу товарища-писателя, написал повесть, по мнению отца, почище «Ивана Денисовича», которую «в хрущёвскую оттепель» опубликовать не удалось, но, в отличие от Солженицына, ни за границу, ни в самиздат пустить её автор не решился. И затеял, как выражался отец, тягомотину: трилогию под названиями «Громыхачая поляна», «Волжский откос» и «Степан из захолустья». Два тома уже вышли, третий был в работе, отрывки из которого время от времени печатала местная «Правда». Но что-то плохо роман этот продвигался, и несколько лет Филипп Петрович промышлял литобъединением, в котором в студенческие годы познакомился с Лапаевым отец.
Филипп Петрович не был у нас лет шесть, и я подумал, не узнает меня, но он не только узнал, а даже справился о моём здоровье.
— Как наше самочувствие, молодой человек?
— Отлично, Филипп Петрович! — в тон ему отрапортовал я.
— О-о! Ты даже помнишь, как меня, старую перечницу, зовут?
— Ещё бы! Я над вашими «Девахами» со смеху подыхал!
— Вот вам и суд потомства! Пишешь серьёзную вещь, а они над тобой смеются… Ну-ну… — похлопал он меня по плечу. — Все мы когда-то были такими! Так, говоришь, жизнь бьёт ключом? Что ж — как и подобает молодому человеку. Чем занимаемся, если не секрет? У молодых ведь всегда секреты.
— Никаких секретов, Филипп Петрович! По совету отеси, — нарочно ввернул я, — веду растительное существование!
— По совету кого?
— Отеси — к которому вы на именины прибыли.
— А-а… И как это понимать? На подножный корм, что ли, перешёл?
— Не-э!.. Загораю, купаюсь, ем, сплю. Раза полтора был на рыбалке, два с половиной — на охоте. На рыбалке с тоски чуть было не помер. Сидишь — и, как Ванёк, пялишься на поплавок. А охота сами знаете, какая она теперь. Нет, эти занятия не по мне.
— По-твоему, лучше книжки читать?
— По крайней мере, интереснее.