Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сто лет одиночества. Повести и рассказы - Габриэль Гарсия Маркес на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Прошел почти год с того дня, как Хосе Аркадио вернулся под отчий кров, и когда он проел серебряные канделябры и украшенный гербами ночной горшок — по правде говоря, золотым в этом сосуде оказался только инкрустированный герб, — его единственным развлечением стало собирать в доме городских мальчишек и давать им полную свободу. В часы сиесты он позволял им скакать через веревочку в саду, распевать песни на галерее, кувыркаться на креслах и диванах, а сам переходил от одной компании к другой, обучая детей хорошему тону. К тому времени он уже расстался с узкими брюками и шелковой рубашкой и носил обычный костюм, купленный в лавочках у арабов, но все еще продолжал сохранять вид томного достоинства и папские манеры. Дети освоились с домом так же быстро, как когда-то товарки Меме. До позднего вечера было слышно, как они болтают, поют, отбивают чечетку, — дом походил на школу-интернат с распущенными детьми. Сначала Аурелиано не замечал этого, но вскоре гости добрались до комнаты Мелькиадеса. Однажды утром двое мальчишек распахнули дверь и испугались, увидев грязного, лохматого человека, сидящего за столом над пергаментами. Мальчики не посмели войти, но с тех пор заинтересовались странным незнакомцем. Они шушукались у дверей, поглядывали в щели, забрасывали в комнату через форточку всякую нечисть, а однажды заколотили снаружи дверь и окно гвоздями, и Аурелиано должен был провозиться целых полдня, чтобы открыть себе выход. Поощряемые безнаказанностью своих проделок, дети осмелели, и, выбрав время, когда Аурелиано был на кухне, четыре мальчика проникли в комнату с намерением уничтожить пергаменты. Но стоило им схватить пожелтевшие свитки, как ангельская сила подняла их в воздух и держала во взвешенном состоянии до тех пор, пока Аурелиано не вернулся и не вырвал у них пергаменты из рук. С того дня его больше не беспокоили.

Четверо старших мальчиков, которые все еще носили короткие штаны, хотя для них уже наступила пора отрочества, следили за внешностью Хосе Аркадио. Утром они приходили раньше остальных и брили его, массировали ему тело нагретыми полотенцами, подстригали и полировали ногти на руках и ногах, опрыскивали его цветочной водой. Иногда они залезали в бассейн и намыливали его с ног до головы, пока он плавал, лежа на спине, и думал об Амаранте. Затем они вытирали его насухо полотенцами, припудривали, одевали. Один из этих мальчиков, у которого были русые вьющиеся волосы и глаза словно бы из розового стекла, как у кролика, обычно оставался ночевать. Он был так сильно привязан к Хосе Аркадио, что не отходил от него в часы астматической бессонницы и вместе с ним бродил по темным комнатам. Однажды ночью в спальне Урсулы они заметили странный золотистый блеск, пробивавшийся сквозь трещины в цементном полу, словно какое-то подземное солнце превратило пол спальни в светящийся витраж. Для того, чтобы понять, в чем дело, им не пришлось даже зажигать фонарь. Они просто приподняли треснувшие плиты в том углу, где стояла кровать Урсулы и откуда исходило самое яркое сияние: под плитами оказался тайник, который Аурелиано Второй так мучительно и упорно разыскивал. Там лежали три брезентовых мешка, завязанные медной проволокой, а в них семь тысяч двести четырнадцать дублонов, сверкающих в темноте, будто раскаленные угли.

Находка сокровища была как яркая вспышка огня среди ночной тьмы. Но вместо того, чтобы осуществить мечту, выношенную в годы нищеты, и вернуться в Рим с этим неожиданно свалившимся на голову богатством, Хосе Аркадио превратил дом в декадентский рай. Он обновил бархатные шторы и балдахин в спальне, заставил выложить пол в купальне плитками, а стены изразцами. Буфет в столовой наполнился засахаренными фруктами, копченостями и маринадами, запертая кладовая снова открылась и приняла в свои недра вина и ликеры; эти напитки доставлялись в ящиках, на которых было написано имя Хосе Аркадио, и тот самолично забирал ящики на железнодорожной станции. Как-то раз, ночью, он вместе с четырьмя своими любимцами устроил пир, продолжавшийся до рассвета. В шесть часов утра они вышли нагишом из спальни, спустили воду из бассейна и наполнили его шампанским. Мальчики дружно бросились в бассейн и резвились, похожие на стаю птиц в золотистом небе, покрытом источающими аромат пузырьками; в стороне от их шумного веселья лежал на спине Хосе Аркадио. Он плавал, погруженный в свои мысли, грезя с открытыми глазами об Амаранте, а мальчики скоро устали и гурьбой отправились в спальню, там они сорвали бархатные шторы, вытерлись ими, как полотенцами, затеяли возню и разбили зеркало из горного хрусталя; затем все сразу полезли на кровать и в свалке сбросили балдахин. Когда пришел Хосе Аркадио, они спали, свернувшись клубком среди обломков кораблекрушения. Придя в ярость не столько от открывшейся перед ним картины разгрома, сколько от жалости и отвращения к самому себе, опустошенному разрушительной оргией, Хосе Аркадио вооружился розгами, хранившимися на дне сундука вместе с власяницей и разными железами, предназначенными для умерщвления плоти и покаяния, и выгнал мальчишек из дома, завывая как сумасшедший и бичуя своих бывших любимцев с такой безжалостностью, с какой не смог бы избивать даже стаю койотов. Он остался один, измученный, задыхаясь в приступе астмы, который продолжался несколько дней. Когда приступ наконец прошел, у Хосе Аркадио был вид умирающего. На третьи сутки мучений, не в силах больше выносить удушье, он пришел вечером в комнату Аурелиано и попросил сделать одолжение и купить в ближайшей аптеке порошки для ингаляции. Это был второй выход Аурелиано на улицу. Он пробежал всего лишь два квартала и увидел пыльные витрины узенькой аптеки, заставленные фаянсовыми сосудами с латинскими подписями, и девушка, наделенная таинственной красотой нильской змеи, отпустила ему лекарство, название которого Хосе Аркадио записал на клочке бумаги. И на этот раз вид пустынных улиц в слабом желтом сиянии фонарей не вызвал у Аурелиано ни малейшего любопытства. Хосе Аркадио уже начал думать, что Аурелиано сбежал, когда тот появился, тяжело переводя дыхание и волоча ноги, которые после длительного заточения стали как ватные. Аурелиано с таким очевидным безразличием относился к окружающему миру, что несколько дней спустя Хосе Аркадио нарушил обет, данный матери, и разрешил ему выходить на улицу когда вздумается.

— Мне нечего делать на улице, — ответил Аурелиано.

Он продолжал сидеть взаперти, погруженный в свои пергаменты, мало-помалу он расшифровывал их, хотя смысл написанного ему все еще не удавалось истолковать. Хосе Аркадио приносил затворнику в комнату ломтики ветчины, засахаренные цветы, оставлявшие во рту привкус весны, а дважды являлся даже с бокалом доброго вина. Хосе Аркадио не занимали пергаменты, казавшиеся ему развлечением, пригодным лишь для мудрецов древности, но он проникся интересом к заброшенному родственнику, обладавшему редкой ученостью и необъяснимым знанием мира. Оказалось, что Аурелиано разбирается в английском и в промежутках между изучением пергаментов прочитал все шесть томов энциклопедии, от первой до последней страницы, как увлекательный роман. Чтению энциклопедии Хосе Аркадио вначале приписывал то, что Аурелиано может говорить о Риме, словно человек, который прожил там много лет, но вскоре выяснилось, что его собеседник знает и многое такое, чего он не мог почерпнуть из энциклопедии, например цены на товары. «Все можно узнать», — неизменно отвечал Аурелиано на вопросы, откуда он взял эти сведения. В свою очередь Аурелиано был поражен, насколько Хосе Аркадио, которого он видел только издали, бродящим по комнатам, при близком знакомстве оказался не похож на создавшееся о нем представление. Обнаружилось, что он способен смеяться, время от времени позволяет себе погрустить о былом величии дома и сокрушенно вздохнуть по поводу запустения, господствующего в комнате Мелькиадеса. От этого сближения двух отшельников одной крови было еще далеко до дружбы, но оно скрашивало им обоим бездонное одиночество, которое и разделяло и объединяло их. Отныне Хосе Аркадио мог обращаться к Аурелиано и с его помощью решать кое-какие неотложные домашние проблемы, которые самого Хосе Аркадио приводили в отчаяние, ибо он не знал, как к ним подступиться, а Аурелиано было разрешено сидеть и читать в галерее, получать письма от Амаранты Урсулы, продолжавшие поступать с прежней пунктуальностью, и пользоваться купальней, куда раньше Хосе Аркадио его не допускал.

В одно жаркое утро их разбудил торопливый стук в дверь. Стучал какой-то незнакомый старик, большие зеленые глаза освещали его строгое лицо призрачным светом, а на лбу его темнел крест из пепла. Изодранная в лохмотья одежда, стоптанные ботинки, старый мешок, который пришелец нес на плече как единственное свое имущество, придавали ему вид нищего, однако держался он с достоинством, находившимся в явном противоречии с его внешностью. Даже в полумраке гостиной с первого взгляда можно было понять, что тайной силой, поддерживающей жизнь в этом человеке, является не инстинкт самосохранения, а привычка к страху. Это был Аурелиано Влюбленный, единственный оставшийся в живых из семнадцати сыновей полковника Аурелиано Буэндиа; он жаждал отдохнуть от томительного и полного случайностей существования беглеца. Он назвал свое имя и умолял, чтобы ему дали приют в доме, который в бессонные ночи казался ему последним прибежищем на земле. Но Хосе Аркадио и Аурелиано ничего не знали об этом своем родиче. Они приняли старика за бродягу и вытолкали на улицу. И, стоя в дверях, оба увидели развязку драмы, начавшейся еще до рождения Хосе Аркадио. Под миндальными деревьями на противоположной стороне улицы появились два агента полиции — в течение многих лет они охотились на Аурелиано Влюбленного, шли по его следу, как гончие псы; прогремели два выстрела, и Аурелиано Влюбленный рухнул ничком на землю, пули угодили ему точно в перекрестье на лбу.

С тех пор как Хосе Аркадио выгнал мальчиков из дома, он жил в ожидании известий о трансатлантическом лайнере, на котором должен был отправиться в Неаполь еще до рождества. Он сказал об этом Аурелиано и даже подумывал открыть для него какое-нибудь торговое дело, которое давало бы возможность существовать, так как после смерти Фернанды корзину с продуктами перестали приносить. Но и этой последней мечте не суждено было сбыться. Однажды сентябрьским утром, когда Хосе Аркадио, попив на кухне кофе с Аурелиано, заканчивал свое обычное омовение, в купальню через дыры в черепичной крыше спрыгнули те четыре подростка, которых он выгнал из дома. Не дав ему опомниться, они, как были, в одежде, бросились в бассейн, схватили Хосе Аркадио за волосы и держали его голову под водой до тех пор, пока на поверхности не перестали появляться пузырьки воздуха и безмолвное, бледное тело наследника папского престола не опустилось в глубины ароматных вод. Затем они унесли с собой три мешка с золотом, взяв их из тайника, известного только им да их жертве. Вся операция была проведена по-военному быстро, организованно и безжалостно.

Аурелиано, сидевший взаперти в своей комнате, ничего не подозревал. Только вечером, придя на кухню, он хватился Хосе Аркадио, стал искать его по всему дому и наконец нашел в купальне. Хосе Аркадио, огромный и распухший, плавал на благоухающей зеркальной поверхности бассейна, все еще думая об Амаранте. Лишь теперь Аурелиано понял, что успел полюбить его.

* * *

Амаранта Урсула вернулась в первые дни декабря на крыльях попутных ветров. Она вела за собой супруга, держа в руке шелковый поводок, обвязанный вокруг его шеи. Появилась она неожиданно, без предупреждения, на ней было платье цвета слоновой кости, с шеи свисала нитка жемчуга, доходившая до колен, на пальцах сверкали кольца с изумрудами и топазами, гладкие, кругло подстриженные волосы двумя острыми ласточкиными крыльями выступали на щеки. Мужчина, сочетавшийся с ней браком полгода тому назад, был зрелым, стройным фламандцем, с виду похожим на моряка. Стоило ей распахнуть дверь в гостиную, как она убедилась, что отсутствие ее затянулось и все в доме пришло в гораздо больший упадок, чем она предполагала.

— Боже мой! — воскликнула она скорее весело, чем огорченно. — Сразу видно, что в этом доме нет женщины!

Ее багаж не умещался в галерее. Кроме старого сундука Фернанды, с которым Амаранту Урсулу отправили в Брюссель, она привезла с собой два кофра с платьями, четыре больших чемодана, мешок с зонтиками, восемь шляпных коробок, гигантскую клетку с пятьюдесятью канарейками и велосипед, хранившийся в разобранном виде в специальном футляре, так что его можно было нести, как виолончель. Она не позволила себе даже дня отдохнуть после долгой дороги. Надела поношенный холщовый комбинезон мужа, привезенный им вместе с другими предметами туалета автомобилиста, и взялась за очередное обновление дома. Разогнала рыжих муравьев, уже прочно завладевших галереей, возродила к жизни розовые кусты, с корнем вырвала сорняки, снова посадила в цветочные горшки папоротники, душицу и бегонии. Она возглавила команду столяров, слесарей и каменщиков, которые заделали трещины в полу, навесили окна и двери, починили мебель, побелили дом и внутри и снаружи, и уже через три месяца после ее приезда в нем воцарилась атмосфера молодости и веселья, наполнявшая его в эпоху пианолы. Такого человека, как Амаранта Урсула, эти стены еще не видели, она в любой час и при любых обстоятельствах обладала прекрасным настроением и всегда была готова петь, танцевать и выбрасывать в мусорную корзину устаревшие вещи и обычаи. Она вымела остатки похоронного инвентаря и кучи ненужной рухляди, скопившейся в углах, и единственно из уважения к Урсуле оставила висеть портрет Ремедиос. «Посмотрите, какая прелесть! — кричала Амаранта Урсула, умирая от смеха. — Прабабушка в четырнадцать лет!» Какой-то каменщик начал было рассказывать ей, что дом населен призраками и единственный верный способ отпугнуть их — это начать поиски спрятанных ими сокровищ, но Амаранта Урсула между двумя взрывами хохота заявила, что не верит в мужские суеверия. Она была такой непосредственной, такой самостоятельной, такой современной, что Аурелиано, увидев ее, не знал, куда девать свои руки и ноги. «Ух ты! — радостно закричала она, раскрыв ему объятия. — Посмотрите только, как он вырос, мой обожаемый людоед!» Прежде чем он нашелся что ответить, она уже поставила пластинку на диск портативного патефона, который привезла с собой, и принялась учить Аурелиано модным танцам. Она потребовала, чтобы он сменил засаленные штаны, унаследованные от полковника Аурелиано Буэндиа, подарила ему цветастые рубашки и нарядные ботинки и вытолкала его на улицу.

Живая, маленькая и неукротимая, как Урсула, красотой и обаянием она почти не уступала Ремедиос Прекрасной и была наделена редким талантом предугадывать моду. Последние журналы мод, приходившие по почте, неизменно подтверждали, что она не ошиблась в моделях, которые сама изобретала и сама шила на допотопной швейной машине Амаранты. Она подписывалась на все журналы мод, на все издания по искусству и популярной музыке, выходившие в Европе, но стоило ей раскрыть журнал или книгу, и она уже видела, что все в мире идет именно так, как ей представлялось. Было непостижимо, почему такая умная и одаренная женщина вернулась в этот мертвый городок, засыпанный пылью и угнетенный жарой, и даже более того — вернулась с мужем, у которого денег с избытком хватило бы на жизнь в любой части света, с мужем, любившим ее так сильно, что он позволял водить себя на шелковом поводке. Однако дни проходили, и становилось все более очевидно, что Амаранта Урсула намерена остаться здесь навсегда, — все ее планы были рассчитаны на долгий срок, а все стремления сводились к тому, чтобы обеспечить себе удобную жизнь и спокойную старость в Макондо. Клетка с канарейками доказывала, что ее решение не было внезапным. Вспомнив, что мать в одном из писем сообщала о гибели птиц, Амаранта Урсула на несколько месяцев задержалась в Европе, дождалась парохода, который заходит на Канарские острова, и по прибытии туда купила двадцать пять пар самых породистых канареек, намереваясь вновь заселить небо Макондо. Из всех ее провалившихся затей эта была самой неудачной. По мере того как канарейки выводили потомство, Амаранта Урсула выпускала их одну за другой, но стоило птицам почувствовать себя на свободе, и они тут же улетали из города. Напрасно она пыталась соблазнить их клеткой, сооруженной по заказу Урсулы еще в дни первой перестройки дома. Напрасно устраивала им гнезда из пакли в ветвях миндаля, посыпала крыши канареечным семенем и всячески побуждала к пению птиц, оставшихся в неволе, дабы их голоса убедили дезертиров вернуться, все равно выпущенные на свободу канарейки стремительно взмывали ввысь и описывали над городом круг лишь для того, чтобы определить, в какой стороне света лежат Канарские острова.

Прошел год со дня возвращения Амаранты Урсулы, и за это время ей не удалось ни подружиться с жителями Макондо, ни устроить какой-нибудь праздник, но она все еще не теряла надежды вдохнуть жизнь в это преследуемое насчастьями людское общество. Гастон, ее муж, старался не противоречить своей супруге, хотя еще в тот убийственно жаркий полдень, когда они сошли с поезда в Макондо, он понял, что ее решение вернуться вызвано призраком тоски по родине. Будучи уверен в том, что действительность развеет этот призрак, он даже не стал собирать свой велосипед и целыми днями копался в грудах паутины, обметенной со стен каменщиками, выискивая самые красивые паучьи яйца. Затем вскрывал их ногтем и терпеливо созерцал в лупу выбегавших оттуда миниатюрных паучков. Потом ему пришла в голову мысль, что Амаранта Урсула продолжает свои преобразования потому, что не хочет признать краха иллюзий, и он собрал свой великолепный велосипед, у которого переднее колесо было намного больше заднего, и посвятил свои досуги ловле и засушиванию местных насекомых: он посылал их в банках из-под варенья в Льежский университет старому профессору естественной истории, под чьим руководством он некогда весьма серьезно занимался энтомологией, хотя главным его призванием всегда была авиация. Собираясь выехать на велосипеде, Гастон облачался в трико акробата, чулки музыканта-волынщика, фуражку детектива. Отправляясь на пешеходную прогулку, он надевал безукоризненно чистый полотняный костюм, белые ботинки, шелковый галстук, шляпу-канотье и брал в руки ивовую тросточку. У него были выцветшие глаза, делавшие его еще более похожим на моряка, и усики, рыжие, как беличий мех. Хотя он был старше своей жены, по крайней мере, лет на пятнадцать, но его юношеские привычки, постоянная готовность служить своей супруге и отменные мужские достоинства сглаживали разницу в годах. Те, кто видел этого сорокалетнего мужчину со сдержанными манерами, поводком на шее и цирковым велосипедом, и подумать не могли, что он заключил со своей юной подругой пакт о безотказной любви и что оба отдавались взаимному влечению в самых неподходящих для этого местах, где бы ни захватил их порыв желания; так поступали они с первых дней знакомства — и со страстью, которую время и все более необычайные жизненные обстоятельства углубляли и обогащали. Гастон был не только ярым любовником, наделенным неистощимым воображением и глубоко эрудированным в науке любви, но и единственным мужчиной в истории, который осмелился посадить самолет прямо на усеянный фиалками луг, чуть не угробив себя и свою невесту, только потому, что им вздумалось заняться любовью именно на этом цветущем лугу.

Они познакомились за три года до свадьбы, однажды Гастон на спортивном биплане выписывал пируэты над колледжем, где училась Амаранта Урсула, и, чтобы не налететь на флагшток, круто свернул в сторону. Примитивное сооружение из парусины и алюминия зацепилось хвостом за провода и повисло в воздухе. С того дня Гастон, не обращая внимания на свою ногу, пребывавшую в лубке, каждую субботу заезжал за Амарантой Урсулой в пансион к монахиням и, пользуясь тем, что распорядок дня в пансионе был далеко не так строг, как хотела бы Фернанда, забирал девушку и отвозил ее в свой спортивный клуб. Их любовь началась в воскресном воздухе ланд, на высоте пятисот метров, и, по мере того как земные предметы уменьшались в размерах, они чувствовали, что их взаимопонимание становится все более полным. Она рассказывала ему о Макондо как о самом прекрасном и мирном городе на свете, об огромном доме, благоухающем душицей, где она хотела бы жить до старости с верным мужем, двумя непослушными сыновьями, которых звали бы Родриго и Гонсало, а не Аурелиано и Хосе Аркадио, и дочерью по имени Вергиния, и уж никак не Ремедиос. С таким страстным упорством вызывала она в своей памяти образ родного города, приукрашенный тоской по родине, что Гастону стало ясно — она не согласится быть его женой, если он не поедет с ней в Макондо. Он не возражал, точно так же как потом охотно надел поводок, ибо считал это мимолетной прихотью, которой до времени лучше не перечить. Но Амаранта Урсула, прожив с мужем в Макондо два года, оставалась такой же счастливой, как и в первый день, и Гастон начал выказывать признаки беспокойства. Он уже засушил всех насекомых, которых только можно было засушить в Макондо, научился говорить по-испански, как местный уроженец, и решил все кроссворды в журналах, что приходили по почте. Жаркий климат не мог служить Гастону предлогом для ускорения отъезда, так как природа наделила его печенью, поистине созданной для жизни в колониях, сносившей без малейших протестов и зной послеобеденных часов, и гнилую воду. Местная кухня пришлась ему вполне по вкусу, и однажды он даже проглотил яичницу из восьмидесяти двух яиц игуаны. А для Амаранты Урсулы поезд доставлял рыбу и устриц в ящиках со льдом, жестяные банки с консервированным мясом и компотами, ибо другой пищи она не могла есть; Амаранта Урсула продолжала одеваться по европейской моде и выписывать журналы мод, хотя ей некуда было выйти и некому нанести визит, а Гастону в этих широтах уже не хватало бодрости духа, чтобы оценить по достоинству короткие юбки и надетые набок фетровые шляпки и ожерелья в семь нитей. Ее секрет, по-видимому, состоял в том, что она всегда умела найти себе занятие и сама решала разные домашние проблемы, которые сама же и создавала. Сама делала ошибки и на следующий день сама же их исправляла, и все это с таким пагубным усердием, что Фернанда обязательно подумала бы о наследственном пороке переливания из пустого в порожнее. Жизнерадостность била в Амаранте Урсуле ключом, и каждый раз, когда приходили новые пластинки, она задерживала мужа в гостиной и вместе с ним до поздней ночи разучивала новые танцы — описания их, снабженные рисунками, присылали ей старые подружки по коллежу. Уроки танцев обычно заканчивались любовными утехами, супруги пристраивались в венском кресле-качалке или прямо на голом полу. Только детей не хватало Амаранте Урсуле для полного счастья, но она свято соблюдала договор с мужем не иметь потомства, пока не минуют первые пять лет супружеской жизни.

Пытаясь чем-нибудь заполнить свои пустые часы, Гастон по утрам обычно заходил в комнату Мелькиадеса побеседовать с Аурелиано. Ему нравилось вспоминать самые уединенные уголки своей родины, которую Аурелиано знал во всех подробностях, словно прожил там долгие годы. На вопросы, откуда Аурелиано почерпнул эти сведения, отсутствующие даже в энциклопедии, Гастон получил тот же ответ, что и Хосе Аркадио: «Все можно узнать». Кроме санскрита, Аурелиано изучил английский и французский, приобрел некоторые познания в латыни и греческом. Теперь, когда он каждый вечер выходил из дому и Амаранта Урсула выделила ему недельную сумму на карманные расходы, комната Мелькиадеса стала смахивать на филиал книжной лавки ученого каталонца. Аурелиано жадно читал, засиживаясь за книгами допоздна, однако, слушая его суждения о прочитанном, Гастон подумал, что, читая книги, Аурелиано не стремится пополнить свои знания, а лишь ищет подтверждения уже известных ему истин. Больше всего на свете его интересовали пергаменты, им он посвящал самые плодотворные утренние часы. И Гастон и Амаранта Урсула охотно включили бы Аурелиано в свой семейный круг, но он держался обособленно, был окутан тайной, как облаком, которое с течением времени становилось лишь более плотным. Все попытки Гастона подружиться с ним потерпели фиаско, и фламандцу пришлось искать другие возможности убить время. Именно тогда ему и пришла в голову мысль организовать службы авиапочты.

Идея не была новой. С авиапочтой Гастон носился еще задолго до того, как познакомился с Амарантой Урсулой, но тогда он хотел организовать компанию авиапочтовой связи с Бельгийским Конго, где его семья вложила капитал в производство пальмового масла. Женитьба и решение ублажить супругу и провести с ней несколько месяцев в Макондо заставили Гастона отложить осуществление своих замыслов. Однако когда он увидел, что Амаранта Урсула занялась организацией общества по благоустройству города и только смеется над его попытками завести разговор о возвращении в Европу, он понял, что в Макондо придется обосноваться надолго, и списался с забытыми им компаньонами в Брюсселе. Не все ли равно, в каком районе земного шара быть первооткрывателем — в Африке или в Карибском море? Пока шла переписка, Гастон расчистил посадочную площадку на бывших заколдованных землях, которые в то время имели вид пустыря, засыпанного битым щебнем, изучил направление господствующих ветров, выбрал наиболее подходящие трассы полетов, при этом он и не подозревал, что его деятельность, напоминающая поведение мистера Герберта, заронила в сердца жителей Макондо опасное подозрение — они думали, что Гастон на самом деле собирается сажать бананы и только прикрывает свое намерение разговорами об авиапочте. Вдохновленный своим счастливым замыслом, который, помимо всего прочего, мог послужить оправданием решению навсегда поселиться в Макондо, фламандец несколько раз побывал в столице провинции, нанес визиты властям, получил лицензии и подписал льготные контракты. Одновременно он продолжал поддерживать со своими компаньонами в Брюсселе переписку, напоминавшую корреспонденцию Фернанды с невидимыми целителями, и в конце концов убедил их выслать морем первые аэропланы вместе с опытным механиком, который соберет аппарат в ближайшем от Макондо порту и перелетит на нем в город. Через год после первых замеров и метеорологических прогнозов у Гарсона, исполненного веры в неоднократно подтвержденные обещания своих компаньонов, вошло в привычку в ожидании появления аэроплана бродить по улицам, поглядывая на небо и прислушиваясь к шуму бриза.

Хотя сама Амаранта Урсула и не замечала этого, ее возвращение внесло коренные перемены в жизнь Аурелиано. После смерти Хосе Аркадио он превратился в завсегдатая книжной лавки каталонца. Свобода, которой Аурелиано располагал, и избыток досуга пробудили в нем некоторый интерес к городу, и он стал изучать Макондо, ничему не удивляясь. Он блуждал по пыльным, пустынным улицам, обследовал скорее из научного интереса, чем из человеческого любопытства, развалины домов, металлические сетки на окнах, изъеденные ржавчиной и прорванные погибавшими от жары птицами, рассматривал людей, угнетенных тяжестью воспоминаний. С помощью воображения он пытался восстановить былое великолепие города и банановой компании: ее высохший плавательный бассейн был теперь до краев полон истлевшими мужскими ботинками и дамскими туфельками, а среди ее разрушенных, заросших сорняками коттеджей Аурелиано нашел скелет немецкой овчарки — она все еще была привязана стальной цепью к кольцу — и телефон, который все звонил, звонил, звонил, пока Аурелиано не снял трубку и не услышал далекий и встревоженный женский голос, спрашивающий по-английски, и не ответил, что да, забастовка кончилась, три тысячи мертвых сброшено в море, банановая компания уехала и в Макондо после многих лет наступило спокойствие. Прогулки привели Аурелиано в обширный квартал домов терпимости, где в былые времена пачками сжигались кредитки с единственной целью — оживить кумбиамбу, теперь же квартал представлял собою клубок самых печальных и жалких в городе улиц, кое-где еще светились красные фонари, но танцевальные салоны, украшенные лохмотьями истлевших гирлянд, были безлюдны, и худые и толстые вдовы, никогда не имевшие мужей, — французские прабабушки и вавилонские матриархини — все еще сидели и ждали возле виктрол. Аурелиано не нашел никого, кто помнил бы его семью или хотя бы полковника Аурелиано Буэндиа, исключение составлял лишь один старик — самый древний из антильских негров, продолжавший распевать в палисаднике своего дома унылые вечерние псалмы. Белая, как хлопок, шевелюра делала его похожим на негатив фотографии. Аурелиано вел с ним беседы на головоломном жаргоне, который изучил за несколько недель, и иногда делил со стариком его ужин — суп из петушиных голов. Приготовленный его правнучкой, большой плотной негритянкой, у которой бока были крутые, как у кобылицы, груди похожи на дыни из живой плоти, а шапка густых, жестких, словно проволока, волос на круглой, правильной формы голове напоминала шлем средневекового воина. Звали негритянку Колдуньей. В то время Аурелиано добывал себе средства к существованию, продавая столовые приборы, подсвечники и другие мелкие предметы, которыми можно было разжиться дома. Если он оставался без гроша, а это случалось очень часто, он выпрашивал на рынке у торговцев петушиные головы, предназначенные для помойки, и относил Колдунье, и та варила ему из них суп с портулаком и мятой. Когда прадед Колдуньи умер, Аурелиано перестал посещать их дом, но вечерами встречался с негритянкой под темными миндальными деревьями на площади, где она тихим свистом приманивала редких полуночников. Часто он прогуливался с нею рядом, болтая на ее жаргоне о супах из петушиных голов и других изысканных блюдах нищеты, и продолжал бы так поступать и дальше, если бы Колдунья не намекнула, что его присутствие отпугивает клиентуру. Аурелиано не спал с ней, хотя иной раз и чувствовал искушение и хотя самой Колдунье это показалось бы естественным завершением их сиротливых встреч. Таким образом, он все еще оставался девственником, когда в Макондо возвратилась Амаранта Урсула и наградила его сестринским поцелуем, от которого у Аурелиано перехватило дыхание. Всякий раз при встречах с Амарантой Урсулой, особенно если она принималась обучать его модным танцам, он испытывал чувство беззащитности, ему казалось, что кости у него становятся мягкими, как губка, — это было то самое ощущение, которое некогда смутило его прапрадеда в кладовой, куда Пилар Тернера завлекла его под предлогом гадания. Пытаясь заглушить свои муки, Аурелиано с головой погрузился в пергаменты и стал уклоняться от невинных ласк своей тетки, отравлявших ему ночи горькими ароматами, но чем больше он ее избегал, тем с большим нетерпением и беспокойством жаждал снова услышать ее заливистый смех, вопли счастливой кошки и благодарственные песни, которые вырывались у нее, когда она умирала от любви в любой час дня и ночи и во всех, даже самых неподходящих для этого местах дома. Однажды ночью в соседней комнате, бывшей ювелирной мастерской, всего в десяти метрах от его кровати, ненасытные супруги расположились на столе и разбили стеклянный шкаф, но продолжали заниматься любовью в луже из соляной кислоты. Аурелиано не сомкнул глаз всю ночь, а весь следующий день его била лихорадка и душили яростные рыдания. Этот день казался ему бесконечным, и когда пришла долгожданная ночь, она застала его в тени миндальных деревьев — он ждал Колдунью, пронизываемый ледяными иглами неуверенности, сжимая в потном кулаке полтора песо, который попросил у Амаранты Урсулы не столько потому, что у него не было денег, сколько для того, чтобы приобщить ее к своему падению, унизить, заняться развратом. Колдунья привела его в освещенную заговоренными свечами каморку, к раскладной кровати, холст которой был весь запятнан следами порочной любви, к своему телу отважной, очерствевшей и бездушной суки. Она приготовилась отделаться от Аурелиано, как от испуганного ребенка, но очень скоро обнаружила, что имеет дело с мужчиной, чья чудовищная мощь всколыхнула все ее чрево, как землетрясение.

Они стали любовниками. Утром Аурелиано занимался расшифровкой пергаментов, а в час сиесты отправлялся в усыпляющую тишину комнатушки, где ждала Колдунья, которая обучала его заниматься любовью сначала как это делают черви, потом как улитки и, наконец, как креветки, она прекращала свои уроки только с наступлением часа идти подкарауливать заблудившиеся любови. Миновало несколько недель, прежде чем Аурелиано заметил, что его возлюбленная носит на талии обруч, сделанный из чего-то вроде струны для виолончели, твердый, словно сталь, и не имеющий концов, ибо Колдунья с ним родилась и выросла. Почти всегда в перерывах между любовными утехами они подкреплялись пищей, сидя голые в кровати среди одуряющей жары, и над ними, как дневные звезды, сияли отверстия, проеденные ржавчиной в цинковой кровле. У Колдуньи впервые завелся постоянный мужчина, свой собственный хахаль, как она говорила, помирая со смеху; дошло до того, что у нее даже зародились в сердце определенные надежды, но тут Аурелиано открыл ей тайну своей страсти к Амаранте Урсуле — страсти, от которой ему так и не удалось излечиться в объятиях другой женщины, напротив, терзания становились для него все более невыносимыми по мере того, как опыт расширял его любовные горизонты. После этой исповеди Колдунья продолжала оказывать Аурелиано столь же горячий прием, что и раньше, но теперь неукоснительно требовала с него платы за свои услуги, а когда у Аурелиано не оказывалось денег, увеличивала его счет, который вела на стене за дверью — не цифрами, а черточками, сделанными ногтем большого пальца. С наступлением темноты Колдунья отправлялась прогуливаться взад и вперед по темным углам площади, и тогда Аурелиано шел домой, в галерее он мимоходом, как посторонний, здоровался с Амарантой Урсулой и Гастоном — они в этот час обычно готовились ужинать — и снова запирался в своей комнате, где он не мог ни читать, ни писать, ни даже думать из-за мучительного волнения, которое у него вызывали смех, шушуканье, вступительная возня и агония наслаждения, наполняющие ночами дом. Такой была его жизнь за два года до того, как Гастон начал ждать аэроплан, и она все еще не изменилась к тому времени, когда Аурелиано, войдя в книжную лавку ученого каталонца, увидел четырех молодых болтунов, занятых ожесточенным спором о способах уничтожения тараканов в средние века. Старик хозяин, знавший пристрастие Аурелиано к книгам, которые прочел разве что один Бэда Достопочтенный,[23] не без отеческого лукавства подбил юношу выступить арбитром в этой ученой полемике, и тот не замедлил разъяснить, что тараканы — самое древнее на земле крылатое насекомое и уже в Ветхом Завете упоминается, что их убивают ударами шлепанцев, но против сей разновидности насекомых все средства истребления оказались недействительными — все, начиная с посыпанных бурой ломтиков помидора и кончая мукой с сахаром; тысяча шестьсот известных науке семейств тараканов с незапамятных времен подвергаются упорному и беспощадному преследованию; за всю историю человечества люди не набрасывались с такой яростью ни на одно живое существо, даже из своего собственного рода, и, по правде говоря, стремление к уничтожению тараканов полагалось бы отнести к числу таких свойственных человеку инстинктов, как размножение, причем инстинкт тараканоубийства гораздо более четко выражен и неодолим, и если тараканам все-таки удавалось до сих пор избежать полного истребления, то лишь потому, что они прятались в темных углах и это делало их недосягаемыми для человека, от рождения наделенного страхом перед темнотой, однако в ярком свете полудня они снова становились уязвимыми; следовательно, единственный надежный способ уничтожения тараканов и в средние века, и в настоящее время, и во веки веков — ослепление их солнечным светом. Это исполненное фатализма и энциклопедической мудрости выступление положило начало тесной дружбе. Теперь Аурелиано каждый вечер встречался с четырьмя спорщиками — Альваро, Германом, Альфонсо и Габриэлем, — первыми и последними в его жизни друзьями. Для затворника, существовавшего в мире, созданном книгами, эти шумные сборища, которые начинались в шесть часов вечера в книжной лавке и заканчивались на рассвете в борделях, были откровением. До сих пор ему не приходило в голову, что литература — самая лучшая забава, придуманная, чтобы издеваться над людьми, но во время одной ночной попойки Альваро убедил его в этом. Прошло известное время, прежде чем Аурелиано понял, что в своих дерзких суждениях Альваро подражал ученому каталонцу, для которого знания ничего не стоили, если с их помощью нельзя было изобрести новый способ приготовления турецких бобов.

В тот вечер, когда Аурелиано сделал свой ученый доклад о тараканах, дискуссия закончилась у девчушек, торговавших собой с голодухи, в призрачном борделе одного из предместий Макондо. Хозяйкой его была улыбающаяся ханжа, одержимая манией открывать и закрывать двери. Казалось, что ее вечная улыбка вызвана легковерием клиентов, принимающих всерьез то, что существует лишь в их воображении, ибо все в этом доме, вплоть до осязаемых вещей, было нереальным: мебель разваливалась, когда на нее садились, внутри выпотрошенной виктролы сидела на яйцах курица, в саду красовались бумажные цветы, на стенах висели календари, изданные еще до появления банановой компании, и рамки с литографиями, вырезанными из никогда не издававшихся журналов. Чистейшим вымыслом были и робкие шлюшки, сбегавшиеся из соседних домов, когда хозяйка сообщала им, что пришли клиенты. Они входили в дом, не здороваясь, в платьицах из материи, на которой лет пять тому назад были цветочки, скидывали их с тем же простодушием, с каким до этого надели, а в пароксизме страсти восклицали: «Ну и ну! Гляньте, как потолок осыпается!» Получив один песо и пятьдесят сентаво, они тут же тратили их на бутерброд с сыром, который покупали у хозяйки, больше чем когда-либо расплывавшейся в улыбке, — ведь она-то знала, что и этот бутерброд такой же ненастоящий, как все остальное. Для Аурелиано, чей мир в ту пору начинался у пергаментов Мелькиадеса и кончался постелью Колдуньи, призрачный бордельчик явился радикальным лекарственным от робости. Первое время он никак не мог довести дело до конца, потому что хозяйка имела обыкновение заходить в комнату в самый ответственный момент и высказывать разнообразные замечания по поводу интимных достоинств главных действующих лиц. Но постепенно юноша до того освоился с этими житейскими мелочами, что однажды ночью, самой взбалмошной из всех ночей, разделся догола в маленькой зале, служившей приемной, и обежал весь дом, балансируя бутылкой с пивом, установленной на его богоданной подставке. Это он ввел в моду сумасбродные выходки, которые хозяйка заведения встречала своей всегдашней улыбкой, не возражая против них и не веря в них; так было и тогда, когда Герман чуть не поджег здание, пытаясь доказать, что оно не существует, и тогда, когда Альфонсо свернул шею попугаю и швырнул его в котелок, где уже закипала куриная похлебка.

Хотя Аурелиано испытывал по отношению к каждому из своих четверых друзей совершенно одинаковую привязанность и нередко думал о них, как об одном человеке, все же Габриэль был ему ближе остальных. Близость эта возникла однажды вечером после того, как Аурелиано случайно заговорил о полковнике Аурелиано Буэндиа и Габриэль, единственный из всех, поверил, что друг не разыгрывает их. Даже обычно не вмешивающаяся в разговоры хозяйка борделя с одержимостью заядлой сплетницы утверждала, что полковник Аурелиано Буэндиа — она и в самом деле как-то раз слышала про него — был выдуман правительством, искавшим предлога, чтобы поубивать либералов. Габриэль, напротив, не подвергал сомнению реальность полковника Аурелиано Буэндиа, ибо тот был товарищем по оружию и неразлучным другом его прадеда, полковника Геринельдо Маркеса. Провалы в памяти жителей Макондо становились особенно глубокими, если речь заходила о расстреле рабочих. Всякий раз, когда Аурелиано касался этой темы, не только хозяйка, но и люди постарше отвергали как небылицу историю о рабочих, окруженных войсками у станции, и о поезде из двухсот набитых трупами вагонов и даже настаивали на заключении, которое в свое время было сделано судебным следствием и вошло в учебники для начальной школы, — банановая компания никогда не существовала. Таким образом, Аурелиано и Габриэль были как бы связаны сообщничеством, основанным на их вере в реальные факты, не признанные всеми остальными; эти факты оказали огромное влияние на обоих друзей, увлекли их, как отступающая от берега волна прибоя, в давно погибший мир, от которого не сохранилось ничего, кроме тоски. Габриэль спал там, где его заставало время сна. Несколько раз Аурелиано устраивал его в ювелирной мастерской, но Габриэль всю ночь не мог сомкнуть глаз — ему мешали мертвецы, до самого рассвета бродившие по комнатам. Позже Аурелиано поручил друга заботам Колдуньи, и, когда та бывала свободна, она пускала Габриэля в свою доступную каждому желающему комнатушку и вела его счет, делая ногтем черточки на стене за дверью, на том небольшом пространстве, которое оставалось после записи долгов Аурелиано.

Несмотря на свою беспорядочную жизнь, четверо друзей по настоянию ученого каталонца пытались совершить и нечто долговечное. Только его опыту бывшего преподавателя античной литературы и его запасам редких книг были они обязаны своей способностью просидеть целую ночь, отыскивая тридцать седьмую драматическую ситуацию, и это в городе, где никто уже не имел ни желания, ни возможности идти дальше познаний начальной школы. Плененный открытием дружбы, околдованный чарами мира, который до сих пор из-за бездушия Фернанды был для него заповедным, Аурелиано бросил исследование пергаментов как раз в тот момент, когда уже начинали читаться зашифрованные стихи с пророчествами. Но позже он, убедившись, что времени хватит на все — даже от борделей не придется отказываться, — вернулся в комнату Мелькиадеса и с новым рвением взялся за пергаменты, твердо решив не прекращать своей работы, пока не будут раскрыты последние тайны шифра. В ту пору Гастон уже начал ждать появления аэроплана, и Амаранта Урсула чувствовала себя такой одинокой, что в одно прекрасное утро зашла в комнату Аурелиано.

— Как дела, людоед, — сказала она, — опять засел в своей пещере?

Амаранта Урсула была неотразима в каком-то мудреном платье и в длинном ожерелье из позвонков рыбы-бешенки — одном из тех, что она сама мастерила. Убедившись в верности своего мужа, она спустила его с поводка, и, кажется, впервые после возвращения в Макондо у нее выпала свободная минута. Аурелиано не было необходимости видеть Амаранту Урсулу и слышать ее слова, он и так знал, что она пришла. Когда она облокотилась на рабочий стол, такая близкая, беззащитная, Аурелиано почувствовал, как где-то в глубине у него загудели все кости, и с отчаянием уткнулся в пергаменты. Превозмогая волнение, он судорожно вцепился в свой голос, который пытался исчезнуть куда-то, в жизнь, порывавшуюся его оставить, в память, превратившуюся вдруг в окаменевший полип, и стал рассказывать Амаранте Урсуле о священном предназначении санскрита, о научных возможностях видеть грядущее, просвечивающее сквозь толщу времени, как буквы с обратной стороны бумаги, если смотреть против света, о необходимости зашифровать пророчества, чтобы они не уничтожили сами себя, и о «Веках» Нострадамуса, и о гибели Кантабрии, предсказанной святым Мильяном.[24] Вскоре, не прерывая своей лекции и движимый влечением, дремавшим в нем со дня его рождения, Аурелиано накрыл ладонью руку Амаранты Урсулы, думая, что это решительное действие положит конец его смятению. Но Амаранта Урсула с невинной лаской ухватилась за его палец, как часто делала в детстве, и держалась за него все время, пока Аурелиано продолжал отвечать на ее вопросы. Так они и оставались, соединенные холодным словно лед указательным пальцем, который не проводил никаких флюидов ни в том, ни в другом направлении; потом Амаранта Урсула вдруг очнулась от своего мгновенного оцепенения и хлопнула себя по лбу. «Муравьи!» — воскликнула она. Мигом забыв о пергаментах, молодая женщина поспешила своим танцующим шагом к двери и оттуда послала Аурелиано кончиками пальцев воздушный поцелуй, точно такой, каким она простилась со своим отцом, когда ее отправляли в Брюссель.

— Ты мне потом объяснишь, — сказала она. — Я совсем забыла, что сегодня надо полить известью муравейники.

Она продолжала наведываться к нему, когда у нее были дела в этой части дома, и задерживалась в комнате на несколько минут, пока муж продолжал внимательно обозревать небо. Введенный в заблуждение совершившейся переменой, Аурелиано снова начал обедать дома, от чего он отказался уже в первые месяцы после возвращения Амаранты Урсулы. Гастону его общество пришлось по душе. Во время застольных разговоров, нередко длившихся больше часа, он жаловался Аурелиано на своих компаньонов. Наверное, они дурачат его: давно уже сообщили, что отправили аэроплан морем, а судно все не приходит и, по заверению морского агентства, никогда не придет, ибо не числится в корабельных регистрах портов Карибского моря, но компаньоны по-прежнему твердят, будто отправка состоялась, и даже намекают на возможность обмана со стороны Гастона. Взаимное недоверие достигло наконец такой остроты, что Гастон счел за лучшее прекратить переписку и стал обдумывать, не следует ли ему съездить на несколько дней в Брюссель, выяснить все на месте и возвратиться назад с аэропланом. Однако его проект рассыпался в прах, как только Амаранта Урсула подтвердила свою давнюю решимость ни в коем случае не уезжать из Макондо, даже если ради этого придется расстаться с мужем. Первое время Аурелиано разделял утвердившееся в Макондо мнение, что Гастон просто дурак на велосипеде, и испытывал к нему смутное чувство жалости. Позже, приобретя в борделях более глубокие познания мужского естества, он стал объяснять супружескую покорность фламандца его безумной страстью. Но, лучше узнав Гастона, Аурелиано заметил противоречие между его подлинным характером и показным смирением и затаил подозрение, что все его поступки, даже ожидание аэроплана, просто хорошо разыгранный фарс. Тогда он подумал, что Гастон не так уж глуп, как все предполагают, напротив, это человек неколебимого постоянства, необыкновенной хитрости и неисчерпаемого терпения, который решил взять верх над женой, утомив ее своими вечными уступками, неспособностью сказать хоть раз «нет», мнимой безграничной покорностью, предоставив ей запутываться в ее же собственной паутине до того дня, когда она наконец не сможет больше выносить скуки, порождаемой иллюзиями, находящимися всегда под рукой, и сама запакует чемоданы, чтобы возвратиться в Европу. После этого былая жалость к Гастону обратилась в душе Аурелиано жгучей ненавистью. Метод Гастона показался ему таким подлым и в то же время настолько действенным, что он взял на себя смелость предостеречь Амаранту Урсулу. Но та лишь посмеялась над его подозрительностью, ничем не выдав ему, какой тяжкий груз любви, неуверенности и ревности носит она в своем сердце. Ей не приходило в голову, что отношение Аурелиано к ней больше чем просто братская привязанность, до того дня, когда, открывая банку консервированных персиков, она порезала себе палец и Аурелиано кинулся высасывать ей кровь с такой жадностью и преданностью, что Амаранту Урсулу бросило в дрожь.

— Аурелиано! — принужденно засмеялась она. — Ты слишком увлекаешься, из тебя вышел бы хороший вампир.

И тут Аурелиано прорвало. Осыпая беспомощными поцелуями ладошку раненой руки, он открыл самые потаенные уголки своего сердца и извлек оттуда нескончаемо длинного, разбухшего червя, страшного паразита, вскормленного его страданиями. Рассказал Амаранте Урсуле, как поднимался среди ночи, чтобы рыдать от отчаяния и бешенства, уткнувшись лицом в интимные принадлежности ее туалета, которые она вешала сушить в купальне. Рассказал, с какой тоской молил Колдунью вопить по-кошачьи и, всхлипывая, бормотать ему в ухо «Гастон, Гастон, Гастон» и с какой изворотливостью похищал флаконы с духами Амаранты Урсулы, чтобы почувствовать ее запах на шее девчушек, торговавших собой с голодухи. Испуганная страстностью его излияний, Амаранта Урсула постепенно сгибала пальцы, и ладонь ее закрывалась, словно раковина устрицы, пока наконец не ведающая сострадания раненая рука не превратилась в комок изумрудов, топазов и твердых, как камень, нечувствительных костей.

— Скотина! — словно выплюнула она. — С первым же пароходом я уезжаю в Бельгию.

Однажды Альваро зашел в лавку ученого каталонца, громко прославляя свою последнюю находку: зоологический бордель. Он назывался «Золотой мальчик» и представлял собою огромный салон под открытым небом, где разгуливали на свободе не менее двухсот выпей, отмечая время своим криком, похожим на заклинание. Вокруг танцевальной площадки в огороженных проволочной сеткой загонах среди огромных амазонских камелий жили разноцветные цапли, кайманы, откормленные, как свиньи, гремучие змеи с двенадцатью погремушками и черепаха с позолоченным панцирем, нырявшая в маленьком искусственном океане. Там был и белый песик, тихий педераст, выполнявший, однако, обязанности самца-производителя, за что его и кормили. Воздух там имел такую первозданную плотность, словно его только что изобрели, а прекрасные мулатки, ждавшие, безнадежно надеясь, в окружении кроваво-красных цветов и вышедших из моды пластинок, были сведущи во всех ухищрениях любви, которые мужчина забыл захватить с собой из земного рая. В первую же ночь друзья навестили эту теплицу иллюзий, и величественная, молчаливая старуха, сидевшая у входа в плетенной из лиан качалке, почувствовала, что время возвращается на круги своя, увидев среди пятерых вновь пришедших костлявого, печального мужчину с татарскими скулами, отмеченного с сотворения мира и на веки веков оспой одиночества.

— Ах! — прошептала она. — Аурелиано!

Перед ней снова был полковник Аурелиано Буэндиа, такой, каким она увидела его при свете лампы задолго до всех войн, задолго до опустошившей его славы и разочарований изгнания — в то давнее утро, когда он вошел в ее спальню, чтобы отдать первый в своей жизни приказ: любить его. Это была Пилар Тернера. Дожив до ста сорока пяти лет, она отказалась от пагубного обычая вести счет своим годам и начала жить в обособленном, как глухая улочка, неподвижном времени воспоминаний, где будущее было безошибочно предсказано и раз навсегда установлено, — в стороне от того зыбкого будущего, которое основывалось на ненадежных предположениях и догадках карт.

С этой ночи Аурелиано обрел прибежище в нежности и сочувственном понимании неизвестной ему до тех пор прапрабабки. Покачиваясь в плетеной качалке, она вызывала в своей памяти былое могущество и падение рода Буэндиа и сровненное с землей великолепие Макондо. Между тем Альваро взрывами своего хохота пугал кайманов, Альфонсо сочинял кровавую историю про то, как выпи на прошлой неделе выклевали глаза четверым клиентам, которые нехорошо себя вели, а Габриэль пребывал в комнате задумчивой мулатки, которая взимала плату за любовь не деньгами, а письмами для своего жениха-контрабандиста, отбывавшего срок в тюрьме по ту сторону Ориноко, потому что пограничники напоили его слабительным и посадили на горшок, и потом в горшке оказалось полно бриллиантов. Этот настоящий, реальный бордель, с его по-матерински заботливой хозяйкой, был тем самым миром, о котором Аурелиано грезил во время своего продолжительного затворничества. Здесь он чувствовал себя так хорошо, что и подумать не мог об ином убежище в тот вечер, когда Амаранта Урсула разбила вдребезги его мечты. Он жаждал облегчить свою душу словами, хотел, чтобы кто-нибудь ослабил узлы, стягивающие ему грудь, но смог только разразиться обильными, горячительными и восстанавливающими силы слезами, уткнувшись лицом в подол Пилар Тернеры. Перебирая его волосы кончиками пальцев, Пилар Тернера ждала, когда он успокоится, и, хотя Аурелиано не признался, что плачет из-за любви, она сразу же узнала этот самый древний в истории мужчины плач.

— Полно, малыш, — ласково произнесла Пилар Тернера. — А теперь скажи мне, кто она.

Лишь только Аурелиано назвал имя, Пилар Тернера засмеялась грудным смехом, тем былым жизнерадостным смехом, что с годами стал похож на хриплое воркование голубей. В сердце человека из рода Буэндиа не могло быть непостижимой для нее тайны. Ведь карты и собственный опыт открыли ей, что история этой семьи представляет собою цепь неминуемых повторений, вращающееся колесо, которое продолжало бы крутиться до бесконечности, если бы не все увеличивающийся и необратимый износ оси.

— Не беспокойся, — улыбнулась Пилар Тернера. — Где бы она сейчас ни была, она тебя ждет.

В половине пятого Амаранта Урсула вышла из купальни. Аурелиано видел, как она прошла мимо его комнаты, закутанная в халат и с тюрбаном из полотенца на голове. Крадучись, пошатываясь словно пьяный, он последовал за ней и проник в супружескую спальню в тот момент, когда Амаранта Урсула распахнула халат; она тут же испуганно запахнула его снова и молча указала Аурелиано на соседнюю комнату, дверь в которую была приоткрыта и где, как знал Аурелиано, Гастон занимался писанием письма.

— Уходи, — сказала Амаранта Урсула одними губами.

Аурелиано улыбнулся, обеими руками схватил ее за талию, поднял, как вазон с бегониями, и бросил на кровать лицом вверх. Одним грубым рывком, прежде чем она успела помешать ему, он сорвал с нее сорочку, и перед ним открылась головокружительная, как пропасть, нагота только что вымытого тела, на этом теле не было ни одного пятнышка, ни одного волоска, ни одной скрытой родинки, которых бы Аурелиано не представлял себе в воображении среди ночного мрака. Амаранта Урсула защищалась совершенно искренне с ловкостью дикой самки: извиваясь всем своим благоухающим телом, гладким и гибким, как у ласки, она пыталась отбить Аурелиано почки коленями и одновременно впивалась ему ногтями в лицо, однако ни он, ни она не издали и вздоха, который нельзя было бы принять за спокойное дыхание человека, созерцающего у открытого окна мирный апрельский вечер. Это была свирепая борьба, битва не на жизнь, а на смерть, но со стороны она такой не казалась, потому что состояла из столь медленных, осторожных и торжественных нападений и увертываний, что за время, проходившее между ними, вполне могли бы еще раз зацвести петуньи, а Гастон в соседней комнате мог бы позабыть свои мечты аэронавта, — все выглядело так, словно двое повздоривших любовников пытаются мириться в глубинах прозрачного водоема. В разгар своего ожесточенного и церемонного сопротивления Амаранта Урсула сообразила, что их полное молчание неестественно и может возбудить подозрение у находящегося рядом мужа скорее, чем шум, которого они старались избежать. Тогда она принялась смеяться, не разжимая губ, от борьбы она не отказалась, но защищалась теперь притворными укусами и высвобождала свое тело не с таким ожесточением, как раньше, пока наконец оба они не обнаружили, что являются в одно и то же время и противниками, и сообщниками и оборона превратилась в обычное притворство, а нападения — в ласки. Потом Амаранта Урсула на мгновение перестала обороняться, словно в шутку, будто готовясь выкинуть какой-то фортель, а когда она захотела возобновить сопротивление, испуганная тем, что сама допустила, было уже поздно. Необычайно мощное сотрясение швырнуло молодую женщину на место, пригвоздило к постели ее центр тяжести, и вся ее воля к сопротивлению рухнула под напором неодолимого желания узнать, что такое эти оранжевые звуки и невидимые шары, ожидающие ее по ту сторону смерти. Она едва успела протянуть руку, найти ощупью полотенце и закусить его зубами, чтобы не дать вырваться на волю пронзительным кошачьим воплям, которые раздирали ей внутренности.

* * *

Пилар Тернера умерла ночью под праздник в качалке из лиан, охраняя вход в свой рай. Согласно последней воле покойной, похоронили ее не в гробу, а прямо в качалке, которую восемь мужчин опустили на веревках в огромную яму, выкопанную в центре танцевальной площадки. Бледные от слез, одетые в черное мулатки выполнили свои колдовские обряды и, сняв с себя серьги, брошки и кольца, побросали их в могилу, могилу закрыли каменной плитой без имени и дат, а поверх плиты возвели целый холм из амазонских камелий. Затем мулатки отравили всех животных и птиц, замуровали двери и окна кирпичами и разбрелись кто куда со своими деревянными сундучками, оклеенными изнутри литографиями с изображениями святых, цветными картинками из журналов и портретами недолговременных, неправдоподобных и фантастических женихов, которые испражнялись бриллиантами, пожирали друг друга, наподобие каннибалов, или были коронованными карточными королями, скитающимися по морям.

Это был конец. В могиле Пилар Тернеры среди грошовых драгоценностей проституток гнили остатки прошлого, то немногое, что еще сохранилось в Макондо, после того как ученый каталонец распродал с аукциона свою книжную лавку и, стосковавшись по настоящей долгой весне, вернулся на берег Средиземного моря в родную деревню. Никто не ожидал, что старик может уехать. Он появился в Макондо во времена процветания банановой компании, спасаясь от одной из бесчисленных войн, и не надумал ничего более практичного, чем открыть лавку инкунабул и первых изданий на разных языках; случайные клиенты, забегавшие сюда скоротать время, пока не подойдет их очередь идти в дом напротив — к толкователю снов, перелистывали эти книги с некоторым опасением, словно подобрали их на свалке. Полдня каталонец проводил в жаркой комнатке за лавкой, покрывая витиеватыми буквами вырванные из школьной тетрадки листки, но никто не мог сказать определенно, что такое он пишет. К тому времени, когда с ним познакомился Аурелиано, старик накопил уже два ящика сваленных в беспорядке листов, чем-то напоминавших пергаменты Мелькиадеса. До своего отъезда он успел заполнить и третий ящик, это давало основания предположить, что каталонец, пока жил в Макондо, ничем другим и не занимался. Единственными людьми, с которыми он поддерживал отношения, были четверо друзей; когда они еще учились в школе, каталонец давал им книги под залог волчков и бумажных змеев и приохотил мальчиков к чтению Сенеки и Овидия. С классиками он обращался запросто, без церемоний, словно некогда жил с ними в одной комнате и знал о них много такого, что, казалось, не могло быть никому известно, например: что святой Августин носил под монашеской рясой шерстяную безрукавку, которую не снимал четырнадцать лет, и что чернокнижник Арнальдо де Виланова[25] еще в детстве стал импотентом, так как его укусил скорпион. Горячая любовь ученого каталонца к печатному слову являла собой смесь глубокого уважения и панибратской непочтительности. Эта двойственность сказывалась даже в его отношении к своим собственным писаниям. Альфонсо, который, намереваясь перевести рукопись старика на испанский язык, специально изучил каталонский, однажды сунул пачку листков в карман — карманы у него всегда были набиты вырезками из газет и руководствами по необычным профессиям — и в какую-то ночь потерял все листы в борделе у девчушек, торговавших собой с голодухи. Когда ученый каталонец узнал об этом, он, вместо того чтобы поднять крик, как боялся Альфонсо, сказал, помирая со смеху, что это вполне естественная для литературы участь, но в то же время им никак не удалось убедить старика, что незачем везти с собой в родную деревню три ящика с рукописями; железнодорожных контролеров, которые требовали сдать ящики в багаж, он осыпал бранью, бывшей в ходу еще в Карфагене, и не успокоился до тех пор, пока ему не разрешили оставить их в пассажирском вагоне. «В тот день, когда люди станут сами разъезжать в первом классе, а книги будут возить в товарных вагонах, наступит конец света», — заявил он и больше до самого отъезда не произнес ни слова. На заключительные сборы ушла целая неделя, это была черная неделя для ученого каталонца — по мере того, как приближался час отъезда, настроение старика все ухудшалось, он то и дело забывал, что собирался сделать, а вещи, которые он клал в одном месте, оказывались неожиданно совершенно в другом, перемещенные теми самыми домовыми, что когда-то мучили Фернанду.

— Collons,[26] — ругался он. — Так-перетак двадцать седьмой казной Лондонского синода.

Герман и Аурелиано взяли над ним опеку. Заботились о нем, как о ребенке: разложили по карманам проездные билеты и миграционные документы и закололи карманы английскими булавками, составили подробный перечень того, что он должен будет делать с момента выезда из Макондо и до прибытия в Барселону, и, несмотря на это, каталонец все же ухитрился, сам того не заметив, выбросить на помойку штаны с половиной всех своих денег. Накануне отъезда, когда ящики были уже забиты, а пожитки уложены в тот же чемодан, с которым он появился в Макондо, старик прикрыл свои веки, похожие на створки раковины, жестом, кощунственно напоминающим благословение, простер руку к грудам тех книг, что помогли ему пережить разлуку с родиной, и сказал своим друзьям:

— Это дерьмо я оставляю здесь.

Через три месяца от него пришел большой конверт, где лежали двадцать девять писем и пятьдесят фотографий, накопившихся за время досуга в открытом море. Хотя дат каталонец не ставил, легко было понять последовательность, в какой сочинялись эти послания. В первых из них он с обычным своим юмором сообщал о превратностях путешествия — о том, что испытывает сильное желание выбросить за борт суперкарго, не разрешившего ему поставить в каюту ящики, о потрясающей глупости некоей сеньоры, приходящей в ужас от числа тринадцать — не из-за суеверия, а потому, что оно кажется ей незавершенным, и о пари, которое он выиграл за первым ужином, определив, что вода на борту судна имеет вкус источников Лериды, отдающих запахом свеклы, которым тянет по ночам с окрестных полей. Однако, по мере того как шли дни, жизнь на корабле интересовала его все меньше, а каждое воспоминание о событиях в Макондо, даже о самых недавних и заурядных, вызывало тоску, и чем дальше уходило судно, тем печальнее становилась его память. Этот процесс углубления тоски по прошлому был заметен и на фотографиях. На первых снимках он выглядел счастливым в своей белой рубашке и со своей серебряной шевелюрой на фоне Карибского моря, покрытого, как обычно в октябре, барашками. На последних он, теперь уже в темном пальто и шелковом кашне, бледный, с отсутствующим видом стоял посреди палубы безымянного корабля из ночных кошмаров, блуждающего по осенним океанам. На письма старика отвечали Герман и Аурелиано. В первые месяцы он писал так часто, что друзьям казалось, будто он совсем рядом, ближе, чем прежде, когда жил в Макондо, и жестокие страдания, которые вызвал у них его отъезд, почти утихли. Сначала он сообщал, что все идет по-старому, что в его родном доме до сих пор сохранилась розовая морская раковина, что у копченой селедки, положенной на кусок хлебного мякиша, тот же самый вкус, а источники деревни вечерами продолжают благоухать. Перед друзьями снова были листки из школьной тетради, покрытые вкривь и вкось фиолетовыми каракулями, каждому из них был адресован отдельный листок. Но мало-помалу, хотя сам каталонец не замечал этого, письма, исполненные бодрости выздоравливающего, превращались в пасторали разочарования. Зимними вечерами, пока в камине закипал котелок с супом, старик тосковал о тепле своей комнатушки за книжной лавкой, о солнце, которое звенит в пыльной листве миндальных деревьев, о паровозном свистке, врывающемся в спячку сиесты, так же как в Макондо тосковал о кипящем в камине котелке с супом, выкриках уличного торговца кофейными зернами и о мимолетных жаворонках весны. Замученный этими двумя ностальгиями, которые отражались одна в другой, как два стоящих одно против другого зеркала, он утратил свое восхитительное чувство нереального и дошел до того, что посоветовал друзьям уехать из Макондо, забыть все, чему он их учил о мире и человеческом сердце, плюнуть на Горация и в любом месте, куда бы они ни попали, всегда помнить, что прошлое — ложь, что для памяти нет дорог обратно, что каждая миновавшая весна невозвратима и что самая безумная и стойкая любовь всего лишь скоропреходящее чувство.

Альваро первым выполнил совет покинуть Макондо. Он продал все, даже ягуара, который сидел на цепи во дворе его дома, пугая прохожих, и купил себе вечный билет на поезд, не имевший станции назначения. В почтовых открытках, усеянных восклицательными знаками и отправленных с промежуточных остановок, Альваро описывал мелькавшие за окном вагона мгновенные картины — это выглядело так, словно он разрывает на клочки длинную поэму мимолетности и тут же выбрасывает эти клочья в пустоту забвения: призрачные негры на хлопковых плантациях Луизианы, крылатые кони на синей траве Кентукки, греческие любовники, озаренные закатным солнцем Аризоны, девушка в красном свитере, которая писала акварелью окрестности озера Мичиган и помахала Альваро кисточками — в этом приветствии было не прощание, а надежда, ведь девушка не знала, что перед ней поезд, который не возвратится. Потом уехали Альфонсо и Герман, уехали в субботу с намерением вернуться в понедельник, и больше о них никто ничего не слышал. Через год после отъезда ученого каталонца в Макондо оставался только Габриэль; пребывая в нерешительности, он продолжал пользоваться опасной благотворительностью Колдуньи и отвечал на вопросы организованного одним французским журналом конкурса, первой премией которого была поездка в Париж; Аурелиано, выписывавший этот журнал, помогал Габриэлю заполнять бланки с вопросами, иногда он делал это у себя дома, а чаще всего среди фаянсовых банок, в пропитанном запахами валерианы воздухе единственной еще уцелевшей в Макондо аптеки, где жила Мерседес, тайная невеста Габриэля. Только одна эта аптека и осталась в городе от прошлого, разрушение которого все никак не приходило к концу, ибо прошлое разрушалось бесконечно, поглощая само себя, готовое каждое мгновение кончиться совсем, но так никогда и не кончая кончаться. Город дошел до таких пределов запустения, что, когда Габриэль одержал победу на конкурсе и собрался ехать в Париж с двумя сменами белья, парой ботинок и полным изданием Рабле, ему пришлось помахать машинисту, чтобы тот остановил поезд возле станции Макондо. Старая улица Турков к этому времени превратилась в заброшенный угол, где последние арабы спокойно ожидали смерти, продолжая по тысячелетнему обычаю сидеть в дверях своих лавок, хотя последний ярд диагонали был продан уже много лет тому назад и на мрачных витринах остались только обезглавленные манекены. Городок банановой компании, о котором, возможно, пыталась вечерами рассказывать своим внукам Патриция Браун в краю расовой нетерпимости и маринованных огурцов — в городе Пратвилле, штат Алабама, — теперь представлял собой поросшую травой равнину. Сменивший падре Анхеля старик священник — имени его никто даже не пытался выяснить — ждал милосердия Божьего, валяясь в гамаке, мучимый подагрой и бессонницей, порожденной сомнением, а тем временем по соседству с ним ящерицы и крысы оспаривали друг у друга право владения храмом. В этом даже птицами брошенном Макондо, в котором от постоянной жары и пыли было трудно дышать, Аурелиано и Амаранта Урсула, заточенные одиночеством и любовью и одиночеством любви в доме, где шум, подымаемый термитами, не давал сомкнуть глаз, были единственными счастливыми человеческими существами и самыми счастливыми существами на земле.

Гастон возвратился в Брюссель. Ему надоело ждать аэроплана, и в один прекрасный день он сложил в чемодан необходимые вещи и всю свою переписку и отбыл из Макондо с намерением вернуться воздухом еще до того, как его льготные лицензии будут переданы сообществу немецких авиаторов, представивших властям провинции еще более грандиозный проект, чем его собственный. После первого вечера любви Аурелиано и Амаранта Урсула стали пользоваться редкими отлучками мужа, но во время этих встреч, пронизанных дыханием опасности и почти всегда прерываемых внезапными возвращениями Гастона, им приходилось обуздывать свои порывы. Оставшись одни, любовники отдались безумию долго смиряемого чувства. То была безрассудная, губительная страсть, державшая их в состоянии вечного возбуждения и заставлявшая кости Фернанды в могиле содрогаться от ужаса. Вопли Амаранты Урсулы, ее агонизирующие песни слышались и в два часа дня за обеденным столом, и в два часа ночи в кладовой. «Больше всего мне обидно, — смеялась она, — что мы столько времени потеряли даром». Она видела, как муравьи опустошают сад, утоляют свой первозданный голод деревянными частями дома, видела, как их живая лава снова разливается по галерее, но, одурманенная страстью, взялась за их уничтожение лишь после того, как они появились в ее спальне. Аурелиано забросил пергаменты, совсем не выходил из дому и только изредка отвечал на письма ученого каталонца. Любовники утратили чувство реальности, понятие о времени, выбились из ритма повседневных привычек. Затворили двери и окна и, чтобы не терять лишних минут на раздевание, стали бродить по дому в том виде, в котором всегда мечтала ходить Ремедиос Прекрасная, валялись нагишом в лужах на дворе и однажды чуть не захлебнулись, занимаясь любовью в бассейне. За короткий срок они внесли в доме больше разрушений, чем муравьи: поломали мебель в гостиной, порвали гамак, стойко выдерживавший невеселые походные амуры полковника Аурелиано Буэндиа, распороли матрасы и вывалили их содержимое на пол, чтобы задыхаться в ватных метелях. Хотя Аурелиано как любовник не уступал в свирепости уехавшему сопернику, тем не менее командовала в этом раю катастроф Амаранта Урсула с присущими ей талантом к безрассудным выходкам и ненасытностью чувств. Она как будто сосредоточила на любви всю ту неукротимую энергию, которую ее прапрабабка отдавала изготовлению леденцовых фигурок. В то время как Амаранта Урсула пела от удовольствия и умирала со смеху, глядя на свои собственные выдумки, Аурелиано становился все более задумчивым и молчаливым, потому что его любовь была погруженной в себя, испепеляющей. Однако оба достигли таких высот любовного мастерства, что, когда истощался их страстный пыл, они извлекали из усталости все, что могли. Предавшись языческому обожанию своих тел, они открыли, что у любви в минуты пресыщения гораздо больше неиспользованных возможностей, чем у желания. Пока Аурелиано втирал яичный белок в тугие соски Амаранты Урсулы или кокосовым маслом умащал ее упругие бедра и покрытый пушком живот, она развлекалась с его могучим дитятей, играла с ним, как с куклой, пририсовывала ему губной помадой круглые клоунские глазки, а карандашом для бровей — усы, как у турка, подвязывала галстучки из атласных лент, примеряла шляпы из серебряной бумаги. Однажды ночью они вымазались с ног до головы персиковым сиропом, и облизывали друг друга, как собаки, и любились, как безумные, на полу коридора, и были разбужены потоком плотоядных муравьев, которые намеревались сожрать их живьем.

В минуты просветления Амаранта Урсула отвечала на письма Гастона. Он казался ей чужим и далеким, и она совершенно не представляла себе возможности его возвращения. В одном из первых писем он сообщил, что компаньоны действительно выслали ему аэроплан, но морское агентство в Брюсселе по ошибке отправило его в Танганьику, где его передали племени макондов. Эта путаница создала массу затруднений, и лишь на то, чтобы вызволить аэроплан, может уйти года два. Поэтому Амаранта Урсула исключила вероятность несвоевременного приезда мужа. Аурелиано тоже связывали с внешним миром только письма ученого каталонца и сообщения, которые он получал от Габриэля через молчаливую хозяйку аптеки — Мерседес. Сначала это была реальная связь. Габриэль, чтобы остаться в Париже, взял вместо обратного билета деньги и теперь продавал старые газеты и пустые бутылки, которые выбрасывали горничные одного мрачного отеля на улице Дофина. В то время Аурелиано без всякого труда мог представить себе друга: он ходит в свитере с высоким воротом, снимая его только весной, когда террасы Монпарнаса заполняются влюбленными парочками, и, чтобы обмануть голод, спит днем, а ночью пишет в пропахшей вареной цветной капустой комнатушке, где кончил жизнь Рокамадур.[27] Однако известия о Габриэле постепенно становились такими туманными, а письма ученого каталонца такими нерегулярными и печальными, что Аурелиано привык думать о Габриэле и старике так же, как Амаранта Урсула думала о своем муже, и любовники очутились в безлюдном мире, единственной и вечной реальностью в нем была любовь.

Внезапно в это царство счастливой бессознательности, как звук выстрела, ворвалось известие о возвращении Гастона. Аурелиано и Амаранта Урсула открыли глаза, исследовали свои души, поглядели друг другу в лицо, положив руку на сердце, и поняли: они стали таким единым целым, что предпочтут смерть разлуке. Тогда Амаранта Урсула написала мужу письмо, полное противоречивой правды: она заверила Гастона в своей любви и желании снова увидеть его и в то же время признавала как роковое предначертание судьбы невозможность жить без Аурелиано. Вопреки их опасениям Гастон ответил спокойным, почти отеческим письмом, в котором целых два листа были посвящены предостережениям против изменчивости страсти, письмо заканчивалось недвусмысленными пожеланиями быть такими же счастливыми, каким был он сам во время своего кратного супружества. Поведение Гастона явилось полной неожиданностью для Амаранты Урсулы, она решила, что сама дала мужу желанный повод бросить ее на произвол судьбы, и почувствовала себя униженной. Через полгода она обозлилась еще больше, когда Гастон написал ей из Леопольдвиля, где ему удалось наконец получить обратно свой аэроплан, письмо, не содержавшее ничего, кроме просьбы прислать его велосипед, поскольку это единственное, что ему дорого из всего оставленного им в Макондо. Аурелиано терпеливо утешал раздосадованную Амаранту, стараясь показать ей, что он может быть хорошим мужем не только в счастье, но и в беде; будничные заботы, обрушившиеся на них после того, как пришли к концу деньги Гастона, связали их чувством товарищества — в нем не было ослепляющей и всепоглощающей силы страсти, но оно давало им возможность любить друг друга и наслаждаться счастьем так же, как в разгар бурных вожделений. К тому времени, когда умерла Пилар Тернера, они уже ждали ребенка.

Пока тянулась беременность, Амаранта Урсула пыталась наладить производство ожерелий из рыбьих позвонков, но не нашла для них покупателей, кроме Мерседес, которая приобрела себе около дюжины. В первый раз за свою жизнь Аурелиано увидел, что его способность к языкам, энциклопедические познания, редкий дар вспоминать разные мелочи о, казалось бы, неизвестных ему отдаленных событиях и местах столь же бесполезны, как шкатулка с фамильными драгоценностями его жены, стоимость которых в ту пору равнялась, наверное, всем запасам денег, находившихся в распоряжении последних обитателей Макондо. Существовали они каким-то чудом. Амаранта Урсула не утратила ни своего хорошего настроения, ни своего таланта к любовным проказам, но завела привычку сидеть в галерее после еды, словно соблюдая некое подобие сиесты, бессонной и насыщенной мечтаниями. Аурелиано составлял ей компанию. Иной раз они сидели так в полном безмолвии один против другого до самой темноты, глядя друг другу в глаза, предавались отдыху, и в этом блаженном бездействии любовь их была такой же горячей, как прежде — в шумных сражениях. Неуверенность в будущем обратила их сердца к прошлому. Они вспоминали себя в утраченном раю нескончаемого дождя: как они шлепали по лужам во дворе, убивали ящериц и вешали их на Амаранту Урсулу, как играли, будто хоронят ее заживо, и эти воспоминания открывали им истину, что всегда, с тех пор как помнили себя, они были счастливы вдвоем. Амаранта Урсула вспомнила тот вечер, когда она вошла в ювелирную мастерскую и Фернанда сказала ей, что маленький Аурелиано ничейный ребенок, которого нашли в корзинке, плывшей по реке. Хотя это объяснение казалось им не заслуживающим доверия, они не располагали сведениями, чтобы заменить его другим, более правдивым. В одном они были убеждены, после того как обсудили все возможности, — Фернанда не могла быть матерью Аурелиано. Амаранта Урсула склонялась к мысли, что он сын Петры Котес, но о наложнице отца она помнила только разве гнусные сплетни, и поэтому такое предположение вызвало гримасу отвращения в их душах.

Мучимый уверенностью, что он является братом своей жены, Аурелиано предпринял вылазку в дом священника, чтобы поискать в отсыревших, изъеденных молью архивах какой-нибудь достоверный след своего происхождения. В самой старой из обнаруженных им метрических записей речь шла об Амаранте Буэндиа, крещенной в отроческом возрасте падре Никанором Рейной в те времена, когда он пытался доказать существование Бога при помощи фокуса с шоколадом. В какой-то момент у Аурелиано появилась надежда, что, возможно, он один из семнадцати Аурелиано, записи о крещении которых прослеживались в четырех томах, но даты оказались слишком давними для его возраста. Увидев, как Аурелиано, плутая в лабиринтах крови, дрожит от волнения, терзаемый подагрой священник, наблюдавший за ним из своего гамака, сочувственно спросил о его имени.

— Я Аурелиано Буэндиа.

— Тогда не мучь себя понапрасну! — убежденно воскликнул священнослужитель. — Много лет тому назад здесь была улица с таким названием, а в то время люди имели обыкновение давать своим детям имена по названиям улиц. Аурелиано так и затрясся от злости.

— А! — сказал он. — Значит, вы тоже не верите.

— Во что?

— В то, что полковник Аурелиано Буэндиа затеял тридцать две гражданские войны и все их проиграл, — ответил Аурелиано. — В то, что войска окружили и расстреляли три тысячи рабочих, а потом увезли трупы в поезде из двухсот вагонов и выбросили в море.

Священник измерил его взглядом, исполненным сострадания.

— Ах, сын мой, — вздохнул он. — С меня было бы достаточно и веры в то, что мы с тобой сейчас существуем.

Итак, Аурелиано и Амаранта Урсула приняли версию о корзине не потому, что убедились в ее справедливости, а потому, что она спасала их от мучительных страхов. По мере того как развивалась беременность, они все больше превращались в единое существо, все больше сживались с одиночеством в этом доме, которому недоставало лишь последнего дуновения ветра, чтобы развалиться. Теперь они ограничили себя лишь необходимым пространством, начинавшимся в спальне Фернанды, где перед ними уже маячили радости оседлой любви, и захватывавшим часть галереи, где Амаранта Урсула вязала туфельки и чепчики для младенца, в то время как Аурелиано писал свои редкие письма ученому каталонцу. Остальная часть дома сдалась под упорным натиском сил разрушения. Ювелирная мастерская, комната Мелькиалеса, безмолвное, первобытное царство Санта Софии де ла Пьедад оказались погребенными в глубинах здания, как в дремучей сельве, проникнуть в которую ни у кого не хватало смелости. Осаждаемые со всех сторон ненасытной природой, Аурелиано и Амаранта Урсула продолжали ухаживать за душицей и бегониями и защищали свой мир демаркационными линиями из негашеной извести, возводя последние редуты в войне человека с муравьями, ведущейся с незапамятных времен. Из-за отросших, неухоженных волос, темных пятен, выступивших на лице, отеков на ногах, из-за того, что беременность изуродовала античные формы ее нежного тела, Амаранта Урсула не выглядела теперь такой юной, как в тот день, когда она вернулась домой с пленным мужем и клеткой, полной канареек, которые не оправдали ее надежд, но она все еще сохраняла прежнюю бодрость духа. «Черт возьми! — смеялась она. — Кто бы мог подумать, что мы действительно будем в конце концов жить наподобие людоедов!» Последняя нить, связывавшая их с миром, оборвалась на шестой месяц беременности, когда, получив письмо, они поняли, что оно не от ученого каталонца. Письмо отправили из Барселоны, но адрес на конверте был написан теми синими чернилами и четким почерком, какие можно увидеть только на официальных извещениях. У послания был невинный и безразличный вид, как у подарка, преподнесенного врагам. Аурелиано вырвал его из рук Амаранты Урсулы, собиравшейся вскрыть конверт.

— Не буду читать, — сказал он. — Не хочу знать того, что там написано.

Как он и предчувствовал, ученый каталонец перестал писать. Письмо от чужих людей, которое никто так и не прочел, лежало на той самой полке, где Фернанда забыла однажды свое обручальное кольцо, лежало, оставленное на съедение моли, и его медленно пожирало заключенное в нем пламя дурной вести, а между тем любовники-отшельники плыли против течения времени, несущего с собой конец жизни, гибельного, непоправимого времени, которое расходовало себя на тщетные попытки увлечь их в пустыню разочарования и забвения. Сознавая эту опасность, Аурелиано и Амаранта Урсула все последние месяцы жили, держа друг друга за руку, донашивая в преданной любви сына, зачатого в безумствах страсти. Ночью, когда они лежали обнявшись в кровати, им были не страшны ни шум, поднимаемый муравьями при свете луны, ни трепыхание моли, ни отчетливый и непрерывный шелест разрастающегося в соседних комнатах бурьяна. Часто их будила возня, затеянная умершими. Они слышали, как Урсула ведет битву с законами творения, чтобы сохранить свой род, как Хосе Аркадио Буэндиа ищет бесплодную истину великих открытий, как Фернанда читает молитвы, как разочарования, войны и золотые рыбки доводят полковника Аурелиано Буэндиа до скотского состояния, как Аурелиано Второй погибает от одиночества в разгар веселых пирушек, и поняли, что главная, неодолимая страсть человека одерживает верх над смертью, и снова почувствовали себя счастливыми, уверившись, что они будут продолжать любить друг друга и тогда, когда станут призраками, еще долго после того, как иные виды будущих живых существ отвоюют у насекомых тот жалкий рай, который насекомые скоро отвоюют у людей.

В одно из воскресений, в шесть часов вечера. Амаранта Урсула почувствовала родовые схватки. Улыбчивая акушерка, пользовавшая девчушек, торговавших собой с голодухи, уложила ее на обеденный стол, села ей верхом на живот и, подпрыгивая в диком галопе, мучила роженицу до тех пор, пока ее крики не сменились плачем великолепного младенца мужского пола. Сквозь слезы, застилавшие ей взгляд. Амаранта Урсула увидела, что это настоящий Буэндиа, из тех, кто носил имя Хосе Аркадио, но с открытыми и ясновидящими глазами тех, кого нарекали именем Аурелиано, что ему предопределено заново положить начало роду, очистить его от гибельных пороков и призвания к одиночеству, ибо, единственный из всех Буэндиа, рожденных на протяжении столетия, этот младенец был зачат в любви.

— Настоящий людоед, — сказала Амаранта Урсула. — Мы назовем его Родриго.

— Нет, — возразил ей муж. — Мы назовем его Аурелиано, и он выиграет тридцать две войны.

Обрезав ребенку пуповину, акушерка принялась стирать тряпкой синий налет, покрывавший все его тельце, Аурелиано светил ей лампой. Только когда младенца перевернули на живот, они заметили у него нечто такое, чего нет у остальных людей, и наклонились посмотреть. Это был свиной хвостик.

Аурелиано и Амаранта Урсула не встревожились. Они не знали о подобном же случае в роду Буэндиа и не помнили страшных предостережений Урсулы, акушерка же окончательно их успокоила, заявив, что бесполезный хвост, наверное, можно будет отрезать после того, как у мальчика выпадут молочные зубы. А потом уже не было времени думать об этом, потому что у Амаранты Урсулы началось кровотечение, кровь лилась ручьем, и они никак не могли остановить ее. Роженице прикладывали паутину и золу, но это было все равно что пальцем зажимать фонтан. На первых порах Амаранта Урсула силилась сохранить бодрость. Брала испуганного Аурелиано за руку и умоляла не расстраиваться — ведь такие, как она, не созданы для того, чтобы умереть против своей воли, — и заливалась смехом, глядя на старания акушерки. Но по мере того как надежды оставляли Аурелиано, она словно темнела, будто из нее уходил свет, и наконец погрузилась в тяжелый сон. На заре понедельника в дом привели женщину, которая принялась читать у постели молитвы, останавливающие кровь, они безотказно действовали и на людей и на животных, но пламенная кровь Амаранты Урсулы была нечувствительна к любым ухищрениям, не имеющим отношения к любви. Вечером, когда прошло двадцать четыре часа, наполненных отчаянием, они увидели, что Амаранта Урсула мертва; кровавый ручей иссяк сам собой, профиль заострился, выражение муки исчезло в разлившемся по лицу алебастровом сиянии, на губах снова появилась улыбка.

И только тогда Аурелиано ощутил, как сильно он любит своих друзей, как нуждается в них и как много отдал бы за то, чтобы очутиться в это мгновение с ними рядом. Он положил ребенка в корзину, которую приготовила мать, закрыл лицо усопшей одеялом и отправился блуждать по пустынному городу в поисках тропинки, ведущей к прошлому. Он постучался в аптеку, где давно уже не бывал, и обнаружил на ее месте столярную мастерскую. Открывшая ему дверь старуха с лампой в руке посочувствовала его ошибке и настойчиво твердила, что нет, здесь никогда не было аптеки и она отродясь не видела женщины с красивой шеей и сонными глазами по имени Мерседес. Он поплакал, уткнувшись лбом в дверь бывшей книжной лавки ученого каталонца, сознавая, что отдает запоздалую дань той смерти, которую не оплакал вовремя, не желая нарушить чары любви. Он расшиб себе кулаки о стены «Золотого мальчика», призывая Пилар Тернеру и не обращая никакого внимания на свечение летающих по небу оранжевых дисков, за которыми он столько раз с детской увлеченностью наблюдал из двора с выпями. В последнем уцелевшем салоне заброшенного квартала домов терпимости ансамбль аккордеонистов играл песни Рафаэля Эскалоны, племянника епископа и наследника секретов Франсиско Человека. Хозяин салона, у которого одна рука была высохшая, словно горелая, из-за того, что он осмелился поднять ее на свою мать, предложил Аурелиано распить с ним бутылочку, Аурелиано пригласил его на вторую бутылку. Хозяин салона рассказал о несчастье, случившемся с его рукой, Аурелиано — о несчастье, случившемся с его сердцем, высохшим, словно обгоревшим, из-за того, что он осмелился полюбить им свою сестру. В конце концов они оба залились слезами, и Аурелиано почувствовал, что боль на мгновение отпустила его. Но, снова оказавшись в одиночестве при свете последней в истории Макондо утренней зари, он встал посреди площади, раскинул руки, готовый разбудить весь мир, и выкрикнул из самой глубины своей души:

— Все друзья — сукины дети?

Колдунья вытащила его из лужи слез и блевотины. Привела в свою комнату, почистила, заставила выпить чашку бульона. Думая, что это может утешить его, она перечеркнула углем счет за бесчисленные дни любви, по которому он все еще с ней не расплатился, и нарочно стала вызывать в памяти свои самые печальные печали и самые горестные горести, лишь бы не оставлять Аурелиано плакать в одиночестве. На рассвете, после короткого и тяжелого сна, Аурелиано пришел в себя. Первое, что он почувствовал, была страшная головная боль, тогда он открыл глаза и вспомнил о ребенке.

В корзине младенца не было. На мгновение в душе Аурелиано вспыхнула радость — он подумал, что Амаранта Урсула пробудилась от смерти, чтобы заняться сыном. Но она лежала под одеялом — твердая, как груда камней. Аурелиано припомнил, что, когда он вернулся домой, дверь в спальню была открыта; он миновал галерею, благоухающую утренними ароматами душицы, и вошел в столовую, где до сих пор не были убраны после родов большой котел, окровавленные простыни, глиняные черепки с золой и перекрученная пуповина младенца, лежащая посредине расстеленной на столе пеленки, рядом с ножницами и шнуром. Аурелиано подумал, что акушерка, наверное, возвратилась ночью за ребенком, и это предположение дало ему короткую передышку, необходимую, чтобы собраться с мыслями. Он упал в качалку, ту самую, в которую во время уроков вышивания садилась Ребека, сидя в которой Амаранта играла в шашки с полковником Геринельдо Маркесом и Амаранта Урсула шила белье для ребенка, и в этот миг — миг внезапного прозрения — он понял, что душа его не может выдержать тяжкий груз такого огромного прошлого. Израненный смертоносными копьями своей собственной и чужой тоски, он удивленно глядел на дерзкую паутину, опутавшую мертвые кусты роз, на упорно лезущие отовсюду сорняки, на спокойный воздух ясного февральского утра. И тут он увидел ребенка — сморщенную, изъеденную оболочку, которую собравшиеся со всего света муравьи старательно волокли к своим жилищам по выложенной камнями дорожке сада. Аурелиано словно оцепенел. Но не от изумления и ужаса, а потому, что в это сверхъестественное мгновение ему открылись последние ключи шифров Мелькиадеса, и он увидел эпиграф к пергаментам, приведенный в полное соответствие со временем и пространством человеческого мира: «Первый в роду будет к дереву привязан, последнего в роду съедят муравьи».

Никогда еще в своей жизни не поступал Аурелиано разумнее, чем в то утро: он забыл своих мертвых и скорбь по своим мертвым и снова заколотил все двери и окна деревянными крестами Фернанды, чтобы ни один мирской соблазн не помешал ему. Аурелиано уже знал, что в пергаментах Мелькиадеса написана и его судьба. Он нашел их целыми и невредимыми среди доисторической растительности, дымящихся луж и светящихся насекомых, уничтоживших в этой комнате всякий след пребывания людей на земле; он не смог побороть нетерпение и, вместо того чтобы вынести пергаменты на свет, принялся тут же, стоя, расшифровывать их вслух — без всякого труда, так, словно они написаны по-испански и он читает их при ослепительно ярком полуденном освещении. То была история семьи Буэндиа, изложенная Мелькиадесом со всеми ее самыми будничными подробностями, но предвосхищающая события на сто лет вперед. Цыган вел записи на санскрите, своем родном языке, и зашифровал четные стихи личным шифром императора Августа, а нечетные — военными шифрами лакедемонян. Последняя предосторожность Мелькиадеса, которую Аурелиано уже начал было разгадывать, когда позволил смутить себя любовью к Амаранте Урсуле, заключалась в том, что старик располагал события не в обычном, принятом у людей времени, а сосредоточил всю массу каждодневных эпизодов за целый век таким образом, что они все сосуществовали в одном-единственном мгновении. Зачарованный своим открытием, Аурелиано громко прочел подряд те самые «переложенные на музыку энциклики», которые Мелькиадес пытался когда-то читать Аркадио, — на самом деле это были предсказания о расстреле Аркадио; дальше Аурелиано обнаружил пророчество о рождении самой прекрасной на земле женщины, которая должна вознестись на небо душой и телом, и узнал о появлении на свет двух близнецов, родившихся после смерти их отца и не сумевших расшифровать пергаменты не только из-за неспособности и неусидчивости, но и потому, что попытки их были преждевременными. Тут, горя желанием узнать свое собственное происхождение, Аурелиано пропустил несколько страниц. В этот миг начал дуть ветер, слабый, еще только поднимающийся ветер, наполненный голосами прошлого — шепотом старых гераней и вздохами разочарования, предшествовавшими упорной тоске. Аурелиано его не заметил, потому что как раз в ту минуту обнаружил первые признаки собственного существа в своем похотливом деде, позволившем легкомысленно увлечь себя в пустыню миражей на поиски красивой женщины, которой он не даст счастья. Аурелиано узнал его, пошел дальше тайными тропками своего рода и наткнулся на то мгновение, когда был зачат среди скорпионов и желтых бабочек в полумраке купальни, где некий мастеровой удовлетворял свое сладострастие с женщиной, отдавшейся ему из чувства протеста. Аурелиано был так поглощен своим занятием, что не заметил и второго порыва ветра — мощный, как циклон, этот порыв сорвал с петель двери и окна, снес крышу с восточной части галереи и разворотил фундамент. К этому времени Аурелиано узнал, что Амаранта Урсула была ему не сестрой, а теткой и что Фрэнсис Дрейк осадил Риоачу только для того, чтобы они смогли искать друг друга в запутанных лабиринтах крови до тех пор, пока не произведут на свет мифологическое чудовище, которому суждено положить конец их роду. Макондо уже превратилось в могучий смерч из пыли и мусора, вращаемый яростью библейского урагана, когда Аурелиано пропустил одиннадцать страниц, чтобы не терять времени на слишком хорошо ему известные события, и начал расшифровывать стихи, относящиеся к нему самому, предсказывая себе свою судьбу, так, словно глядел в говорящее зеркало. Он опять перескочил через несколько страниц, стараясь забежать вперед и выяснить дату и обстоятельства своей смерти. Но, еще не дойдя до последнего стиха, понял, что ему уже не выйти из этой комнаты, ибо, согласно пророчеству пергаментов, прозрачный (или призрачный) город будет сметен с лица земли ураганом и стерт из памяти людей в то самое мгновение, когда Аурелиано Бабилонья кончит расшифровывать пергаменты, и что все в них записанное никогда и ни за что больше не повторится, ибо тем родам человеческим, которые обречены на сто лет одиночества, не суждено появиться на земле дважды.

Повести и рассказы

― ЖЕНЩИНА, КОТОРАЯ ПРИХОДИЛА РОВНО В ШЕСТЬ ―

(перевод Р. Андриановой, Э. Брагинской)

Дверь открылась скрипя. В этот час ресторан Хосе был пуст. Било шесть, а Хосе знал: постоянные посетители начинают собираться не раньше половины седьмого. Каждый клиент ресторана был неизменно верен себе; и вот с последним, шестым, ударом вошла женщина и, как всегда, молча подошла к высокому вращающемуся табурету. Во рту она держала незажженную сигарету.

— Привет, королева, — сказал Хосе, глядя, как она усаживается.

Он направился к другому краю стойки, на ходу протирая сухой тряпкой ее стеклянную поверхность. Даже при виде этой женщины, с которой был дружен, он — рыжий краснощекий толстяк — всегда разыгрывал роль усердного хозяина.

— Что ты хочешь сегодня? — спросил Хосе.

— Перво-наперво я хочу, чтобы ты был настоящим кабальеро.

Она сидела на самом крайнем в ряду табурете и, облокотившись о стойку, покусывала сигарету. Заговорив, она выпятила чуть-чуть губы, чтобы Хосе обратил внимание на сигарету.

— Я не заметил, — пробормотал он.

— Ты вообще ничего не замечаешь, — сказала женщина.

Хосе положил тряпку, шагнул к темным, пахнущим смолой и старой древесиной шкафам и достал оттуда спички. Она наклонилась, чтобы прикурить от огонька, спрятанного в грубых волосатых руках. Он увидел ее густые волосы, обильно смазанные дешевым жирным лосьоном. Увидел чуть опавшую грудь в вырезе платья, когда женщина выпрямилась с зажженной сигаретой.

— Ты сегодня красивая, королева, — сказал Хосе.

— Брось свои глупости, — сказала женщина. — Этим я с тобой расплачиваться не стану, не надейся.

— Да я совсем о другом, королева, — сказал Хосе. — Не иначе, ты съела что-нибудь не то за обедом.

Женщина затянулась крепким дымом, скрестила руки, все так же облокотившись о стойку, и стала глядеть на улицу сквозь широкое стекло ресторана. На лице ее была тоска. Привычная и ожесточенная тоска.

— Я тебе сделаю отличный бифштекс.

— Мне пока нечем платить.

— Тебе уже три месяца нечем платить, а я все равно готовлю для тебя самое вкусное, — сказал Хосе.

— Сегодня все иначе, — мрачно сказала женщина, не отрывая глаз от улицы.

— Каждый день одно и то же, — сказал Хосе. — Каждый день часы бьют шесть, ты входишь, говоришь, что голодна как волк, ну я и готовлю тебе что-нибудь вкусное. Разве что сегодня ты не говоришь, что голодна как волк, а что, мол, все иначе.

— Так оно и есть, — сказала женщина. Она посмотрела на Хосе, который что-то искал в холодильнике, и почти тут же перевела взгляд на часы, стоящие на шкафу. Было три минуты седьмого. — Сегодня все иначе. — Она выпустила дым и сказала взволнованно и резко: — Сегодня я пришла не в шесть, поэтому все иначе, Хосе.

Он посмотрел на часы.

— Да пусть мне отрубят руку, если эти часы отстают хоть на минуту, сказал он.

— Не в этом дело, Хосе. А в том, что я пришла не в шесть, — сказала женщина. — Я пришла без четверти шесть.

— Пробило шесть, моя королева, ты вошла, когда пробило шесть, — сказал Хосе.

— Я здесь уже четверть часа, — сказала женщина.

Хосе подошел к ней. Приблизил свое огромное багровое лицо и подергал себя за веко указательным пальцем.

— Ну-ка дыхни!



Поделиться книгой:

На главную
Назад