— Да брось ты свои выдумки! Беременным женщинам всегда что-нибудь мерещиться.
На рассвете в четверг запахи пропали и исчезло различие между далеким и близким. Представление о времени, уже нарушенное накануне, утратилось окончательно. Четверга не было, вместо него было нечто физически ощутимое и студенистое, что нужно было раздвинуть руками для того, чтобы пролезть в пятницу. Мужчины и женщины стали неразличимы. Отец, мачеха, работники были теперь фантастическими раздувшимися телами, двигающимися в трясине дождя. Отец сказал мне:
— Не уходи отсюда, пока я не вернусь и не расскажу тебе, что происходит.
Голос его был далекий и неверный, и казалось, что воспринимаешь его не слухом, а осязанием — единственным чувством, которое еще оставалось.
Но отец не вернулся: он заблудился во времени. И когда пришла ночь, я позвала мачеху и попросила ее проводить меня в спальню. Ночь я проспала крепким и спокойным сном. На другой день все оставалось прежним — лишенным цвета, запаха, ни холодным, ни теплым. Проснувшись, я перелезла с постели на стул и замерла: что-то говорило мне, что какая-то часть моего сознания еще не проснулась. Вдруг я услышала гудок, долгий и печальный гудок поезда, спасающегося бегством от непогоды. «Наверно, где-нибудь дождь кончился», — подумала я, и, словно отвечая на мою мысль, голос у меня за спиной произнес:
— Где-то…
— Кто здесь? — спросила я, обернувшись, и увидела мачеху — ее длинная костлявая рука показывала на что-то за стеной.
— Это я, — оказала она. И я спросила ее:
— Ты слышала?
И она ответила, что да и что, должно быть, в окрестностях дождь кончился и линию отремонтировали. А потом она дала мне поднос с дымящимся завтраком, от которого пахло чесночным соусом и горячим маслом. Это была тарелка супа. Растерянная, я спросила у мачехи, который час, и она спокойным, полным усталости и безразличия голосом отозвалась:
— Наверно, около половины третьего. Несмотря на все, поезд идет без опоздания.
Я удивилась:
— Половина третьего? Как же я могла столько проспать?
И она ответила:
— Ты спала совсем немного. Сейчас не больше трех часов дня.
И я, дрожа, чувствуя, как тарелка выскальзывает у меня из рук, спросила:
— Не больше трех?… Ведь сегодня пятница?
И она с леденящим душу спокойствием произнесла:
— Четверг, дочка. Пока еще всего лишь четверг.
Не знаю, сколько времени пробыла я в этом сомнамбулическом состоянии, в котором чувства как бы перестали существовать. Знаю только что после бессчетного множества часов я услышала голос в соседней комнате:
— Теперь можешь перекатить кровать на эту сторону. Голос был усталый, но это был голос не больного, а выздоравливающего. Когда он замолк, я услышала царапающий звук: по кирпичам в воде что-то двигали. Я застыла в напряжении, и только позже до меня дошло, что я лежу. Я почувствовала безграничную пустоту, почувствовала трепещущее и яростное молчание дома, немыслимую неподвижность всех вещей, и почувствовала вдруг, что сердце у меня превратилось в холодный камень. «Умерла, — подумала я, — боже, я умерла!» Подскочив на постели, я закричала:
— Ада! Ада!
Бесцветный голос Мартина рядом со мной сказал:
— Тебя никто не услышит — в доме никого нет, все уже вышли.
Только после этого я поняла, что дождь наконец кончился и воцарилось безмолвие, глубокая и таинственная тишина, блаженное состояние совершенства, наверно, очень похожее на смерть. А потом послышались шаги в галерее, послышался голос, ясный и полный жизни. Свежий ветерок подергал дверь, скрипнул в замке, и что-то твердое и быстрое — может быть, зрелый плод — упало на дно бассейна в нашем патио. В воздухе угадывалось присутствие невидимого существа, улыбающегося в темноте.
«Боже мой, — подумала я, совсем растерянная от перепутавшихся часов и дней, — сейчас бы я не удивилась, если бы меня вдруг позвали на мессу прошлого воскресенья».
― ПОЛКОВНИКУ НИКТО НЕ ПИШЕТ ―
(перевод Ю. Ванникова)
Полковник открыл жестяную банку и обнаружил, что кофе осталось не больше чайной ложечки. Он снял с огня котелок, выплеснул половину воды на земляной пол и принялся скоблить банку, вытряхивая в котелок последние крупинки кофе, смешанные с хлопьями ржавчины.
Пока кофе варился, полковник сидел около печки, напряженно прислушиваясь к себе. Ему казалось, что его внутренности прорастают ядовитыми грибами и водорослями. Стояло октябрьское утро. Одно из тех, что трудно пережить даже такому человеку, как полковник, привыкшему к томительному течению времени. А ведь сколько октябрей он пережил! Вот уже пятьдесят шесть лет — столько прошло после гражданской войны — полковник только и делал, что ждал. И этот октябрь был в числе того немногого, чего он дождался.
Жена полковника, увидев, что он входит в спальню с кофе, подняла москитную сетку. Этой ночью ее мучил приступ астмы, и теперь она была в сонном оцепенении. И все же приподнялась, чтобы взять чашку.
— А ты?
— Я уже пил, — солгал полковник. — Там оставалась еще целая столовая ложка.
В этот момент раздались удары колокола. Полковник вспомнил о похоронах. Пока жена пила кофе, он отцепил гамак, в котором спал, скатал его и спрятал за дверью.
— Он родился в двадцать втором году, — сказала женщина, думая о покойнике. — Ровно через месяц после нашего сына. Шестого апреля.
Она дышала тяжело, прерывисто, отпивая кофе маленькими глотками в паузах между глубокими вздохами. Ее тело с тонкими, хрупкими костями давно утратило гибкость. Затрудненное дыхание не позволяло ей повышать голос, и потому все вопросы звучали как утверждение. Она допила кофе. Мысли о покойнике не оставляли ее.
— Ужасно, когда тебя хоронят в октябре, правда? — сказала она.
Но муж не обратил внимания на ее слова. Он открыл окно. Во дворе уже хозяйничал октябрь. Разглядывая сочную густую зелень, следы дождевых червей на мокрой земле, полковник вновь всеми внутренностями ощутил его мокрую пагубность.
— У меня даже кости отсырели, — сказал он.
— Зима, — ответила жена. — С тех пор как начались дожди, я твержу тебе, чтобы ты спал в носках.
Шел мелкий, докучливый дождь. Полковник был бы не прочь завернуться в шерстяное одеяло и снова улечься в гамак. Но надтреснутая бронза колоколов настойчиво напоминала о похоронах.
— Да, октябрь, — прошептал он, отходя от окна. И только тут вспомнил о петухе, привязанном к ножке кровати. Это был бойцовый петух.
Полковник отнес чашку на кухню и завел в зале стенные часы в футляре из резного дерева. В отличие от спальни, слишком тесной для астматика, зал был широким, с четырьмя плетеными качалками вокруг покрытого скатертью стола, на котором красовался гипсовый кот. На стене, напротив часов, висела картина — женщина в белом тюле сидела в лодке, окруженная розами и амурами.
Когда он кончил заводить часы, было двадцать минут седьмого. Он отнес петуха на кухню, привязал его у очага, сменил в миске воду, насыпал пригоршню маиса. Через дыру в изгороди пролезли несколько ребятишек — они сели вокруг петуха и молча уставились на него.
— Хватит смотреть, — сказал полковник. — Петухи портятся, если их долго разглядывать.
Дети не пошевелились. Один из них заиграл на губной гармошке модную песенку.
— Сегодня играть нельзя, — сказал полковник. — В городе покойник.
Мальчик спрятал гармошку в карман, а полковник пошел в комнату переодеться к похоронам.
Из-за приступа астмы жена не выгладила ему белый костюм, и полковнику не оставалось ничего другого, как надеть черный суконный, который после женитьбы он носил лишь в исключительных случаях. Он с трудом отыскал завернутый в газеты и пересыпанный нафталином костюм на дне сундука. Жена, вытянувшись на кровати, продолжала думать о покойнике.
— Сейчас он наверняка уже встретился с Агустином, — сказала она. — Только бы не рассказывал Агустину, как туго нам пришлось после его смерти.
— Должно быть, и там спорят о петухах, — предположил полковник.
Он нашел в сундуке огромный старый зонт. Жена выиграла его в лотерею, проводившуюся в пользу партии, к которой принадлежал полковник. В тот вечер они были на спектакле; спектакль шел под открытым небом, и его не прервали даже из-за дождя. Полковник, его жена и Агустин — ему тогда было восемь лет — укрылись под зонтом и досидели до самого конца. Теперь Агустина нет в живых, а белую атласную подкладку зонта съела моль.
— Посмотри на этот клоунский зонт, — привычно пошутил полковник и раскрыл над головой сложную конструкцию из металлических спиц. — Теперь он годится только для того, чтобы считать звезды.
Он улыбнулся. Но женщина даже не взглянула на зонт.
— И так — все, — прошептала она. — Мы гнием заживо. — Она закрыла глаза, чтобы ничто не мешало ей думать о покойнике.
Кое-как побрившись — зеркала уже давно не было, — полковник молча оделся. Брюки, тесно, как кальсоны, облегавшие ноги, застегивались у щиколоток и стягивались на талии двумя хлястиками, которые продевались через позолоченные пряжки. Ремня полковник не носил. Рубашка, цвета старого картона и твердая, как картон, застегивалась медной запонкой, на которой держался и воротничок. Но воротничок был порван, поэтому полковник решил не надевать его, а заодно обойтись и без галстука. Он одевался так, будто выполнял какой-то торжественный ритуал. Его костлявые руки туго обтягивала прозрачная кожа, усеянная красными пятнами, — такие же пятна были на шее. Прежде чем надеть лакированные ботинки, он соскреб с них грязь, прилипшую к рантам. Взглянув на него, жена увидела, что полковник одет, как в день свадьбы. И тут она заметила, как сильно постарел ее муж.
— Что это ты так нарядился, — сказала она. — Словно произошло что-то необычное.
— Конечно, необычное, — сказал полковник. — За столько лет первый человек умер своей смертью.
К девяти часам дождь перестал. Полковник уже собрался выходить, но жена придержала его за рукав.
— Причешись.
Он попробовал пригладить роговым гребнем свои жесткие волосы стального цвета. Но из этого ничего не получилось.
— Должно быть, я похож на попугая, — сказал он.
Женщина внимательно осмотрела мужа. Подумала, нет, он не похож на попугая. Это был крепко свинченный, сухой человек. Но он не походил и на тех стариков, которые кажутся заспиртованными, — его глаза были полны жизни.
— Все в порядке, — произнесла она. И когда муж выходил из комнаты, добавила: — Спроси у доктора, его что, кипятком ошпарили в нашем доме?
Они жили на краю маленького городка в домике с облупленными стенами, крытом пальмовыми листьями. Было по-прежнему сыро, хотя дождь уже не шел. Полковник спустился к площади по переулку, где дома лепились один к другому. Выйдя на центральную улицу, он вдруг почувствовал озноб. Весь городок, насколько хватал взгляд, был устлан цветами, словно ковром. Женщины в черном, сидя у дверей, поджидали процессию.
Когда полковник пересекал площадь, снова заморосил дождь. Хозяин бильярдной выглянул в открытые двери своего заведения и крикнул, взмахнув руками:
— Полковник, подождите, я одолжу вам зонт.
Полковник ответил, не повернув головы:
— Не беспокойтесь, сойдет и так.
Покойника еще не выносили. Мужчины в белых костюмах и черных галстуках стояли под зонтами у входа. Один из них заметил полковника, перепрыгивающего через лужи на площади.
— Идите сюда, кум, — крикнул он, предлагая полковнику место под зонтом.
— Спасибо, кум, — ответил полковник.
Но приглашением не воспользовался. Он сразу вошел в дом, чтобы выразить соболезнование матери покойного. И тотчас почувствовал запах множества цветов. Ему стало душно. Он начал протискиваться сквозь толпу, забившую спальню. Кто-то уперся рукой ему в спину и протолкнул в глубину комнаты мимо вереницы растерянных лиц, туда, где чернели глубокие и широко вырезанные ноздри покойника.
Мать сидела у гроба, отгоняя мух веером из пальмовых листьев. Другие женщины, одетые в черное, смотрели на мертвое тело с таким выражением, с каким смотрят на течение реки. Вдруг в толпе раздались голоса. Полковник отстранил какую-то женщину, наклонился к матери покойного, положил руку ей на плечо. Стиснул зубы.
— Мое глубокое соболезнование.
Мать не подняла головы. Она открыла рот и завыла. Полковник вздрогнул. Он почувствовал, что бесформенная масса, разразившаяся жалобными воплями, толкает его на труп. Он попытался ухватиться за стену, но руки, не находя ее, натыкались на тела людей. Чей-то мягкий, тихий голос произнес над ухом:
— Осторожнее, полковник.
Он обернулся. Взгляд его упал на покойника. Того было трудно узнать: при жизни крепкий и подвижный, а сейчас завернутый в белое, с кларнетом в руках, он казался таким же растерянным, как полковник. Когда полковник поднял голову, чтобы схватить ртом немного воздуха, он увидел — уже закрытый гроб плывет, раскачиваясь над головами людей, к двери, по волнам цветов, раздавливая их о стены. Полковник вспотел. У него заломило суставы. Минуту спустя по векам ударили капли дождя — и полковник понял, что стоит на улице. Кто-то схватил его за рукав и сказал:
— Скорее, кум, я жду вас.
Это был дон Сабас, крестный отец его умершего сына, единственный из руководителей партии, который избежал политических преследований и продолжал жить в городе.
— Спасибо, кум, — сказал полковник и молча зашагал под зонтом. Оркестр играл похоронный марш. Полковник заметил, что не хватает кларнета, и только тут до него по-настоящему дошло, что покойный действительно умер. — Бедняга, — прошептал он.
Дон Сабас откашлялся. Он держал зонт левой рукой, подняв ее почти вровень с лицом, потому что был гораздо ниже полковника. Когда процессия миновала площадь, мужчины заговорили. Дон Сабас с опечаленным видом повернулся к полковнику.
— Как петух, кум?
— Живет себе.
Тут послышался крик:
— Куда вас несет с покойником?
Полковник поднял глаза: на балконе казармы в позе оратора стоял алькальд. Он был в трусах и фланелевой рубахе, небритый, с опухшим лицом. Музыканты прервали похоронный марш. И почти сейчас же до полковника донесся голос отца Анхеля, что-то кричащего в ответ алькальду. Полковник напрягал слух: слова заглушались шуршанием дождя по зонтикам.
— Что там? — спросил дон Сабас.
— Ничего, — ответил полковник. — Говорит, нельзя проносить покойника мимо полицейской казармы.
— Я совсем забыл! — воскликнул дон Сабас. — Все время забываю, что у нас осадное положение.
— Но ведь это не бунт, — возразил полковник. — Мы просто хороним бедного музыканта.
Процесся двинулась в другом направлении. Когда проходили бедную окраину, женщины, глядя на них, молча кусали ногти. А потом высыпали на середину улицы, и вслед похоронному шествию понеслись слова похвалы, благодарности и прощания, будто женщины верили, что покойник в своем гробу слышит их. На кладбище полковнику стало плохо. Дон Сабас оттолкнул его к стене, чтобы пропустить вперед людей с гробом, а когда потом с извиняющейся улыбкой обернулся к нему, то увидел, что лицо полковника окаменело.
— Что с вами, кум?
Полковник вздрогнул.
— Октябрь, кум.
Возвращались той же дорогой. Дождь перестал. Небо сделалось глубоким, густо-синим. «Вот и кончился дождь», — подумал полковник. Он почувствовал себя лучше, но все еще прислушивался к своим ощущениям. Дон Сабас вернул его к действительности.
— Вам надо сходить к врачу, кум.
— Я не болен, — сказал полковник. — Просто в октябре я чувствую себя так, будто мои внутренности грызут дикие звери.
— А, — сказал дон Сабас. И простился с полковником у дверей своего дома — нового, двухэтажного, с окнами, забранными железной решеткой. Полковник направился к себе, ему хотелось как можно скорее стянуть черный выходной костюм. Через минуту он снова вышел, чтобы в лавочке на углу купить банку кофе и полфунта маиса для петуха.
Полковник занялся петухом, хотя в этот четверг предпочел бы полежать в гамаке. Дождь не переставал уже несколько дней. За прошедшую неделю водоросли у него в животе пышно разрослись. Ночи он проводил без сна — не давали заснуть хрипы жены. В пятницу днем октябрь сделал передышку. Приятели Агустина — портные из мастерской, где тот работал, фанатики петушиных боев, — воспользовались случаем и пришли посмотреть петуха. Петух был в форме. После их ухода полковник вернулся в спальню.