Когда кончилась страдная пора в полях, хлеб и сено частью проданы, а частью оставлены для себя, — для Проскурова наступило некоторое время отдыха и всю осень изо дня в день он ходил на охоту с неразлучным своим Трезором.
А там выпадал снег, устанавливалась санная дорога и он отправлялся в лес, где производилась рубка дров для себя и на продажу.
В зимние вечера он посылал иногда работника к учителю и священнику ближнего села и приглашал их в гости.
Тут-то гости убеждались воочию в хозяйственных способностях молодого помещика. Чего-чего не было на столе: домашние настойки, наливки, варенья, моченья и т. п. и все было на славу вкусно и хорошо, хоть и делалось руками старостихи-скотницы.
Проскурову было около двадцати семи лет, но он далек был от мысли жениться и в своей уединенной, отшельнической жизни полагал истинное благо.
Глава II. Встреча друзей
Лагерный сбор закончился трехдневными маневрами и полк ушел на зимние квартиры числа двадцать шестого августа.
Настало время отдыха и поручик Навроцкий взял двухмесячный отпуск. Денщика своего Ивана он брал с собою.
— Ну, Ванюха, сегодня я послал Николаю Петровичу письмо, а завтра с вечерним поездом едем, — говорил офицер денщику, — два месяца будем гулять с тобой; сегодня укладывайся.
Радость Ивана была невыразима: шутка ли, в три года он видел только раз своих родителей, сам же не был дома ни разу.
На другой день, часов в девять вечера, к квартире поручика Навроцкого была подана полковая лошадь. Надо было спешить к десятичасовому поезду. До станции было около восьми верст.
Уселись, тронулись в путь. Позади бежал большой черный пес Навроцкого, Рено.
Поезда пришлось ждать недолго и через десять минут он уже мчал на всех парах наших путников. Навроцкий вошел во второй класс, а Иван расположился в третьем с вещами и собакой.
— Как бы мне не проспать, Иван, нашу станцию, — говорил офицер денщику, — ты разбуди меня.
— Не извольте беспокоиться, ваше благородие, — отвечал тот, — там мы будем не раньше девяти.
На другой день, часу в девятом утра, поезд остановился у станции «Липки» и Навроцкий вышел из вагона бодрый, радостный. За ним шел Иван с большим чемоданом; впереди бежал, весело махая хвостом, Рено.
Пройдя через вокзал, Иван увидел работника Петра из Проскуровки, который весело улыбался подходившему солдату.
— Пожалуйста, ваше благородие, — сказал денщик офицеру, — эти лошади Миколая Петровича, за нами приехали.
Офицер поздоровался с работником и осведомился о здоровье барина.
— Ничего, слава Богу, ваше благородие, — бойко отвечал тот, — наш барин здоров, ожидают вас.
Сели, поехали. Быстро бежат застоявшиеся сытые лошади; весело заливается колокольчик.
Утро было ясное; в воздухе чувствовалось приближение осени.
По сторонам гладкой широкой дороги далеко-далеко расстилались сжатые золотистые нивы; там и сям виднелись селения и деревни, а вдали темной полосой развернулся лес.
— Вон там, ваше благородие, — говорил Иван, — за этим лесом и будет наша Проскуровка.
— Ей, вы, соколики, подвигай! — похлестывал слегка работник и без того мчавшихся во всю лошадей.
Вскоре въехали в густой лес и минут через пятнадцать Проскуровка была видна как на ладони.
— Вот мы и дома, ваше благородие, — радостно говорил Иван, — всего с версту осталось.
Впереди, на пригорке, среди пожелтевшей зелени вековых берез виден был одноэтажный с мезонином дом, с золеной крышей и балконом. Дом был обращен в сторону довольно обширного чистого озера, из которого вытекала чистая речка. Она вилась серебристой лентой и терялась вдали среди широких лугов. Там и сям видны были стога скошенного сена, тогда как по другую сторону дороги тянулись поля, а по ним разбросаны были скирды сжатого хлеба. Невдалеке был виден пожелтевший лес.
Вид был вообще восхитительный, а многочисленность стогов и хлебных скирд свидетельствовала о зажиточности помещика.
Между тем лошади, переехав по мосту через речку, подымались уже на пригорок.
— А вон и нашего барина видать, — обернувшись, сказал работник Петр.
— Где, где? — спрашивал Навроцкий.
— А на террасе, в поддевке-то, а около него и староста Степан, отец Иванов с матерью евонной, и моя баба тут же. Вон Николай Петрович платком машет, узнал, стало быть.
Петр гаркнул на лошадей и через две минуты осадил их перед самой террасой.
Навроцкий выскочил из тарантаса навстречу бежавшему с террасы Проскурову.
— Миша, Миша!.. сколько лет… здравствуй, дорогой мой, вот обрадовал… — взволнованно говорил Проскуров, крепко обнимая товарища.
— Да постой, Николай, — шутливо говорил Навроцкий, горячо целуя друга, — раздавишь, ей-Богу, вот накопил в деревне силы-то…
А в это время Иван обнимался с своими родителями. Потом, подойдя к Николаю Петровичу и вытягиваясь в струнку, он молвил: «Здравия желаю, ваше благородие, как вас Бог милует…»
— Спасибо, спасибо, Иванушка; здоров, как видишь, слава Богу; вот и поздоровеешь небось здесь на деревенском-то воздухе; служить тебе уж год остается. Ну, тащи-ка скорее вещи своего барина, да иди к старикам своим угощайся.
Иван снес вещи барина в особо приготовленную комнату и ушел «угощаться».
— Эй, Настя, — крикнул Николай Петрович жене работника, — умой-ка с дороги барина то, да готово что ли у тебя там в столовой-то?
— Готово, барин, все, — отвечала работница, молодая румяная баба.
Минут через пять Навроцкий, умывшись и переодевшись в чистое платье, веселый и жизнерадостный вошел в столовую.
Там, посреди обширной комнаты, на большом столе, накрытом белоснежной скатертью, чего-чего только не было наставлено: громадный, великолепный окорок, гусь, утки. поросята, дичь, графины, графинчики, банки, баночки…
— Ну, брат Николаша, этого всего хватило бы на все полковое собрание.
— Да, и это все собственного производства; скотница у меня такое золото-хозяйка, что заткнет за пояс самую заправскую помещицу по этой части. Ну-ка, брат, присаживайся, да вспомним старину. Начнем с шампанского; нарочно в город посылал.
Приятели выпили по огромному бокалу.
Хозяин то и дело подливал то того, то другого, а гость был весел как никогда и оказывал внимание как настойкам, так и всевозможным закускам.
— А немного ты изменился, Миша, все такой же свежий, здоровый: возмужал только несколько.
— Зато я гляжу на тебя и удивляюсь: совсем богатырем стал, а в особенности эта поддевка русская так идет тебе. Ну, да и то сказать, на свежем воздухе, на лоне природы. А жаль все-таки, что полк оставил в такие годы.
— Ну, полно, Миша, я не честолюбив, да и особенного влечения к военной службе я никогда не чувствовал. А если говорить, положа руку на сердце, так я, пожалуй, живя в деревне, больше приношу пользы отечеству, чем щеголяя в офицерском мундире.
— Как же это так, скажи пожалуйста?
— Да очень просто: первое, плачу подати… ну, это, положим, не в счет, а потом: я веду образцовое хозяйство и тем являюсь примером для темного люда. Представь себе, за два года моего здесь хозяйствования, положение их стало улучшаться благодаря моим советам. Я им говорю, где что посеять, посадить; научил их травосеянию и дело идет… Медоносные травы пошли, пчелы местами завелись… Школа тут одна недалеко, — я попечительствую; ремесленный класс завели… Э, милый, была бы охота, будет и работа, а в нашем бедном отечестве — жатвы много, да жнецов нет. И я чувствую, мой друг, себя здесь на своем месте. А что мне там чины, звезды, ордена: это все — мишура, по крайней мере, с моей точки зрения…
— А как жалеют тебя, Коля, в полку: вспоминают все частенько…
— Спасибо, друг, товарищем я был и останусь, и случись нужда какая-нибудь у кого — рад буду услужить; так и скажи, Миша. Знаю, что бедноты там много. Ну-ка, шивирнем, мой милый… Эх, как ведь обрадовал ты, Миша! век буду помнить.
— Спасибо, друг, я в этом не сомневаюсь: да и я не меньше твоего рад видеть друга.
— Да, да, знаю!.. Вот ведь и не пьяница я — тебе известно, а на радостях напьюсь сегодня…
Николай Петрович был особенно растроган сегодня и от наплыва чувств на его прекрасных задумчивых глазах по временам появлялись слезы.
Он то обнимал, то отстранял руками своего друга, нежно заглядывал ему в глаза.
— Да ты отдохнуть не хочешь ли, — спрашивал он, — может быть, утомился в дороге, так не стесняйся.
— Нет, нет, что ты, — всю дорогу почти спал; вот разве ты, как деревенский житель, наверное, вместе с курами встаешь.
— Ну, обо мне-то речь молчит: я хоть и с курами встаю, да вместе с ними и ложусь… Впрочем, не всегда…
— То-то, не всегда… А кто у нас, бывало, в полку ночи напролет проигрывал на пианине, да прочитывал… Впрочем, может быть, с новой жизнью и привычки стали новые?..
— Нет, нет, голубчик, мало меня изменила новая жизнь: все так же, как бывало, я люблю и музыку, и книги. А музыку я, кажется, еще более полюбил. Теперь я играю по ночам при луне… Вот уже, если хочешь.
— Да всенепременно, конечно, сыграешь, — воскликнул Навроцкий, — я хоть сам и плохой музыкант, но люблю музыку и, пожалуй, скажу, что и понимаю ее.
— Ну я, конечно, более чем уверен в том. А скажи-ка, охотник ты все тот же страстный, как бывало?
— Да, Коля, это страсть моя; к сожалению, ты сам знаешь, какая у нас охота.
— Зато здесь на этот счет привольно. Да вот, погляди, сколько тут всякой всячины, — воскликнул Николай Петрович, указывая на стол, — все это я своими собственными руками набил.
— Благодать!..
Так благодушествовали приятели около стола часа три, позабыв все остальное и, надо отдать справедливость, — оказали они-таки большое внимание и графинам и графинчикам, да и Настасьины хлопоты не пропали даром: отдали они должную честь и ее закускам.
— Ну, пройдемся, Миша, немного; покажу я тебе свое хозяйство.
— С удовольствием, и то засиделись.
Друзья обошли сначала нижние комнаты, из которых особенного внимания заслуживала большая зала со старинной мебелью и зеркалами во все пристенки. Потом поднялись они по внутренней винтовой лестнице в мезонин.
— Вот где я провожу часы досуга, Миша, — говорил Проскуров, — здесь отдыхаю душой под звуки музыки и здесь же мысленно беседую с великими мыслителями древних и новых времен, венчанными неувядаемой славой.
Весь мезонин представлял собой одну очень большую комнату. Большие без окон стены были сплошь увешаны дорогими картинами и старинными фамильными портретами. Ближе к двери стояли несколько шкафов с книгами и кровать Николая Петровича. Мебели всего лишь было — побольше стол у стены с двумя стульями, да перед одним из окон — письменный стол с креслом. Перед другим окном стояло пианино и этажерка с нотами. Дверь между этими окнами выходила на широкий балкон, с которого открывалась чудная картина: в нескольких шагах начиналось широкое озеро с зеркальной гладью, в которой отражались стоящие по бокам старые темные ветлы. Издали оттуда, где кончалось озеро и начиналась река, при устье которой стояла водяная мельница, — слышался шум мельничных колес и гул падающей воды. Вправо зеленым ковром расстилались луга, а влево вперемешку пестрели пашни и сжатые нивы. Вдали на горизонте синел лес.
— Хорошо, Коля, здесь — глаз не оторвешь и как будто несколько грустно становится… Как пустынно, безлюдно…
— Это правда, мой друг, но в этой-то именно грусти и заключается вся прелесть картины.
— Ты поэт, Коля, и я только отчасти понимаю тебя.
— А что ты скажешь, посмотри-ка вот отсюда, — и он пошел в противоположную сторону. Там была единственная стеклянная дверь. Она выходила тоже на широкий балкон.
С этой стороны в нескольких шагах от дома начинался густой тенистый сад. Вековые березы составляли прямолинейные широкие аллеи, которые то скрещивались, то расходились в разных направлениях. В глубине главной аллеи, идущей прямой линией от дома, виднелась белая решетчатая беседка, обвитая плющом; там и сям стояли деревянные крашеные скамеечки. Все пространство между садом и домом заполнено было клумбами, которые пестрели разными яркими цветами, не успевшими еще отцвесть.
Деревья уже обнажались и листья с шумом сыпались на влажную землю. Природа умирала.
— Вот, Миша, здесь я особенно люблю сидеть по вечерам: легкий ветерок качает ветви деревьев; слышится таинственный шепот, навевающий думы; луна чуть-чуть видна сквозь густую чащу, грустная и бледная, холодная луна, лик которой веки вечные носит на себе печать мировой скорби…
— Поэт, поэт… — шептал про себя Михаил Александрович, невольно задумываясь.
— Ну, пойдем пока отсюда, — сказал хозяин и оба вышли на двор.
— Ну, здесь поэзии немного, — говорил Николай Петрович, — а вот что, пойдем-ка зайдем к старосте Степану; он хоть и мужик, а достоин моего уважения.
— Пойдем, пойдем, дружище; мне все это так ново и интересно.
Большая, в три окна по лицу изба старосты Степана стояла в глубине двора.
Молодые люди вошли в хату.
В переднем углу за столом сидели все трое: староста с женой и сын их Иван. Стол был весь заставлен закусками крестьянского производства: пирогами, ватрушками, пряженцами и т. п. снедью.
Судя по тому, что в большом графине водки было наполовину, можно предположить, что сидящие угостились как следует.
При входе молодых людей все встали, а староста, седой, благообразный старик, молвил:
— Не побрезгуйте, Николай Петрович, нашим хлебом-солью, и вас покорнейше просим, ваше благородие, — обратился он к Навроцкому.
— Спасибо, старина, мы не прочь, — сказал Николай Петрович, — наливай, дружище, всем.
Хозяин налил по рюмке и все чокнулись.
— Вот что, Степан Тимофеич, завтра поезжай ты в Воскресенское, найми человек с десять пильщиков; надо к сроку дров заготовить, ну а я съезжу в город к дровянику Петрову: надо условиться, сколько и когда ему доставить дров.
— Слушаю, батюшка Николай Петрович, рано ли ехать-то?
— Да поезжай часов в восемь утра; к вечеру-то вернемся.
— Хорошо, хорошо, знамо вернемся.
Приятели прошлись садом, потом вышли к озеру, побывали на мельнице.
Между тем, уже смеркалось и в доме зажгли огни.