Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Антология русского советского рассказа (40-е годы) - Андрей Платонович Платонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Антология русского советского рассказа (40-е годы)

Голос героической души народа

Литература 40-х годов, опаленная огнем жесточайшей войны, — явление в мировом искусстве уникальное. И дело здесь не только в высоких художественных достоинствах появившихся тогда произведений, в их неоспоримо огромном влиянии на весь дальнейший литературный процесс, на последующие достижения прозы, поэзии, драматургии. Поражает удивительная органичность и целеустремленность литературы того времени, полнейшая гражданская и творческая самоотдача художников слова, неразрывное слияние их мыслей и чувств с духовными устремлениями всего народа.

«Дух народа, как и дух честного человека, выказывается вполне только в критические минуты…» — писал в свое время В. Г. Белинский. И когда такие минуты настали, советские литераторы не мыслили себе иной судьбы, чем судьба их Родины. На следующий же день после начала войны Михаил Шолохов телеграфировал правительству о сдаче в Фонд обороны Государственной премии, присужденной ему за роман «Тихий Дон», и выразил готовность «стать в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии и до последней капли крови защищать социалистическую Родину».

В ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии встали: М. Шолохов и Л. Соболев, А. Фадеев и А. Твардовский, В. Вишневский и Н. Тихонов, А. Гайдар и Б. Лавренев, К. Симонов и Б. Горбатов, В. Кочетов и Б. Полевой, А. Сурков и А. Платонов, А. Софронов и В. Лебедев-Кумач… Свыше 1000 писателей были на фронтах Великой Отечественной, «пером и автоматом» защищая родную землю, более 350 из них пали на полях сражений. Восемнадцать литераторов удостоены звания Героев Советского Союза. Выезжали на фронт и активно работали в печати и те, кто по разным причинам не смог надеть военную форму — Л. Леонов, А. Толстой, А. Серафимович, В. Панферов, И. Эренбург, В. Шишков и другие художники слова.

Литературные произведения тех лет рождались в буквальном смысле слова в огне боев и грохоте сражений. «Война открыла новый этап — новый период, — говорил Алексей Толстой. — Казалось бы, грохот войны должен заглушать голос поэта, должен огрублять, упрощать литературу, укладывать ее в узкую щель окопа.

…Советская литература в дни войны становится истинным народным искусством, голосом героической души народа. Она находит слова правды, высокохудожественной формы и ту божественную меру, которая свойственна народному искусству».

Но этот новый и совершенно особый этап, который отмечает А. Толстой и который справедливо выделяется историками советской литературы, неверно было бы воспринимать изолированно, вне глубинных традиций всей отечественной словесности. Вглядываясь в развитие нашей литературы, отчетливо видишь, что всю ее, начиная с древних летописей, как ни одну другую литературу мира, буквально пронизывает пафос любви к Родине, готовность защищать ее, не щадя жизни.

И как массовый героизм советского народа возник не на пустом месте — за ним, кроме цементирующей силы большевистской партии, нового социального строя, опыта революции и гражданской войны, стоял еще и из дали веков идущий патриотизм нашего народа, так и литература военных лет прочно опиралась на патриотические традиции русской словесности. И не случайно именно в годы войны особенно ярко проступила неразрывная кровная связь советского искусства с многовековой отечественной культурой.

Преемственность сказывалась и в обращении художников слова к героическому прошлому нашей страны, к славным именам великих предков, и в утверждении патриотизма и национальной гордости как центральной, стержневой идеи искусства. Да и сам подход к освоению и отображению героической действительности прочно опирался на философско-эстетический опыт предшественников. И когда мы вчитываемся в высказывание Алексея Толстого о «нравственных категориях», приобретающих «решающую роль в этой войне», мы невольно вспоминаем и слова другого Толстого — Льва, гениально точно обозначившего эти важнейшие для русского человека категории: «Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но какое-нибудь другое чувство, более властное, которое сделало из них людей, так же спокойно живущих под ядрами, при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все люди, и живущих в этих условиях среди беспрерывного труда, бдения и грязи. Из-за креста, из-за звания, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого — любовь к родине…»

Существенную роль в мобилизации советской литературы на решительную борьбу с врагом сыграл и тот неоценимый опыт, который приобрела она в 20–30-е годы. Выдающиеся произведения М. Горького, В. Маяковского, М. Шолохова, Л. Леонова, А. Фадеева, А. Толстого не только отразили события революции, гражданской войны, первых пятилеток, не только утвердили в нашей литературе метод социалистического реализма, но еще и наглядно показали значение художника-творца в жизни народа, его высокую ответственность за судьбы страны и всего мира. Именно поэтому, наверное, литература наша уже в начале 30-х годов, когда фашизм только поднимал еще голову, начала бескомпромиссную борьбу с ним, показывая всю гнусность идеологических и политических его устремлений. «Фашист, сбивающий ударом ноги в подбородок рабочего голову с его позвонков, — заявлял Алексей Максимович Горький, — это уже не зверь, а что-то несравнимо хуже зверя — это — безумное животное, подлежащее уничтожению». Великий пролетарский писатель, возглавивший в начале 30-х годов международное движение интеллигенции против фашизма, обостренным чутьем художника-гуманиста почти за десятилетие до нападения гитлеровцев на нашу страну почувствовал неизбежность этого конфликта. И уже тогда, заявляя о том, что, если вспыхнет война «против того класса, силами которого я живу и работаю, я тоже пойду рядовым бойцом в его армию», он говорил не только от своего имени, но выражал чувства и волю всей советской интеллигенции, которая, как уже отмечалось, делом доказала и подтвердила искренность этих слов.

Выступления М. Горького против фашизма, очерки и статьи А. Толстого, А. Кольцова, И. Эренбурга, К. Симонова о событиях в Испании, предвоенные антифашистские рассказы А. Платонова, М. Пришвина и других писателей весомо помогли нашей литературе с первых дней войны мобилизоваться и начать работать «по законам военного времени».

Обстановка требовала мгновенной реакции, немедленного отклика на стремительно развивающиеся события. Не случайно такую роль стали играть газетные издания, на страницах которых и печатались многие из появившихся тогда литературных произведений. Кроме центральных и областных газет большое распространение получила армейская пресса. По подсчетам исследователей, к началу 1942 года в стране издавалось 19 фронтовых, 93 армейских и корпусных, 70 флотских газет и несколько сот дивизионных. Единовременный тираж военной печати превысил три миллиона экземпляров. Кроме того, за линией фронта издавалось 270 партизанских и подпольных изданий.

«Пришлите снарядов и газет», — писали бойцы с фронта.

Действенность информации определялась ее оперативностью, а оперативность требовала соответствующих жанровых форм. Потому-то столь созвучны времени стали «малые жанры» прозы — корреспонденция с мест событий, фронтовая зарисовка, публицистическая статья, очерк и, конечно же, рассказ, занявший с первых месяцев войны если не центральное, то весьма и весьма заметное место в литературе тех лет. О популярности рассказа у читателей говорит и тот факт, что лучшие из них издавались и переиздавались множество раз. Знаменитая шолоховская «Наука ненависти», например, с момента первой публикации и до конца войны выдержала 46 изданий. Ее читала, — по высказыванию Н. Тихонова, — вся армия, а «наша армия сегодня — это вооруженный народ».

Причем рассказ военных лет — опять же в силу своеобразия времени и особых задач, стоявших перед литературой, — часто не укладывался в привычные рамки «классической» формы. Он как бы раздвигал и «размывал» собственные — тесные ему теперь — жанровые границы. Художественный вымысел, сплошь и рядом органически соединяясь с документальной основой, с действительно происходившими событиями, сближал рассказ с очерком; повышенная экспрессивность и эмоциональность новеллистики военных лет были сродни публицистике; а стремление художников слова философски осмыслить судьбу народа на переломном, критическом этапе его истории, исследовать глубины национального характера делало рассказ похожим в чем-то на повесть. Не случайно ту же «Науку ненависти» называли, да и сейчас называют, то рассказом, то очерком, то повестью, то рассказом-очерком; «Ночь летнего солнцестояния» Л. Соболева — рассказом и повестью; а в циклах рассказов «Морская душа» того же Л. Соболева, «Черты советского человека» Н. Тихонова, «Рассказы Ивана Сударева» А. Толстого некоторые видят «зачаточные формы» повести.

Но подобная «размытость», неопределенность и неустойчивость жанровых форм, довольно обычные для рассказа военных лет, отнюдь не говорят о его художественном несовершенстве. Напротив даже. В этом, в общем-то частном, случае советская литература в который уже раз проявила свою новаторскую сущность, показала присущую ей животворную силу, способность мгновенно откликаться на запросы времени и духовные нужды народа и, не сковывая себя тесными рамками, развивать тем самым лучшие традиции отечественной словесности.

О значении рассказа в литературе военных лет, да и 40-х годов в целом, говорит и то, что почти все художники, активно работавшие в те годы, отдали ему немалую дань в своем творчестве.

Конечно, ни один, даже весьма объемный, том не способен вместить в себя всего богатства живого литературного процесса целого десятилетия, даже ограничившись рамками одного жанра, как не способен охватить и всех писателей, выступавших тогда с рассказами. Но если мы вглядимся в представленные в данной антологии имена, то убедимся, что в этом жанре работали как художники старшего поколения, так и только что вступившие в литературу, как знаменитые мастера слова, так и писатели, мало еще кому тогда известные.

Антология составлена в основном по хронологическому принципу, с учетом времени первой публикации включенных в нее рассказов[1]. Это помогает не только нагляднее представить себе внутреннее движение и развитие жанра, но и увидеть, как менялся и углублялся принцип изображения человека на войне.

Вроде бы и не такое большое время — меньше года — отделяет появление открывающего данный сборник рассказа «Ночь летнего солнцестояния» Л. Соболева от первой публикации «Науки ненависти». Но какова разница в восприятии героями происходящего, в его глубинном осознании! И дело здесь не в разнице дарований, не только в том, что «Наука ненависти» принадлежит перу гениального художника. Главную роль играло здесь само время. Оно вносило свои коррективы, наглядно показывая всю смертельную бескомпромиссность идущей борьбы. И если «сухой и грозный» жар всего как несколько часов начавшейся войны пока лишь «иссушил… живое, почти мальчишеское лицо» командира тральщика, старшего лейтенанта Николая Новикова, главного героя рассказа Л. Соболева, «стянул молодую кожу глубокой складкой у бровей, отнял у глаз их влажный юношеский блеск, сухими сделал полные губы», то шолоховского лейтенанта Герасимова, воюющего уже несколько месяцев и успевшего испытать горечь отступлений, ужас и стыд фашистской неволи, война прожгла насквозь, до самых глубин души.

Лейтенант Герасимов — это уже народ, воюющий в полную силу и в полную меру ненависти. «Всякие виды мне приходилось видывать, — говорит о Герасимове политрук, — но как он орудует штыком и прикладом, знаете ли — это страшно!»

И когда Герасимов размышляет о любви к Родине, которая «хранится у нас в сердце», и о ненависти, «которую мы носим на кончиках штыков», он выражает чувство всего народа.

С этим чувством будут жить герои многих произведений военных, да и последующих лет. И не только жить, но драться и умирать, как, например, политрук Фильченко в рассказе А. Платонова «Одухотворенные люди», бросившийся с гранатой под танк и приникший к земле с последним вздохом «любви и ненависти».

В такой прямой и бескомпромиссной постановке вопроса, в соединении и предельном сближении резко полярных понятий наша литература еще раз показала свою творческую силу, неисчерпаемые возможности метода социалистического реализма. «Вот опять, — писал в те годы Л. Леонов, — матерый враг России пробует силу и крепость твою, русский человек. Он пристально ищет твое сердце поверх мушки своей винтовки, или в прицельной трубке орудия, или из смотровой танковой щели. Неутомимую бессонную ненависть читаешь ты в его прищуренном глазу. Это и есть тот, убить которого повелела тебе родина. Не горячись, бей с холодком: холодная ярость метче…» «Бей его, проклятого зверя, вставшего над Европой и замахнувшегося на твое будущее…»

Основной отличительной чертой рассказа военных лет, как, впрочем, и всей литературы той поры, является ярко выраженный героический пафос. Причем пафос этот не был чем-то искусственно-обязательным, сковывающим свободу художественного поиска. Героикой была буквально пронизана тогдашняя жизнь страны, и не только на фронте, но и в тылу (рассказ Ф. Гладкова «Маша из Заполья»), и естественно, что писатели пытались отразить ее в своих произведениях, следуя природному складу и своеобразию собственного таланта, используя различные темы, сюжеты, художественные приемы.

В романтически-приподнятом ключе ведет рассказ о людях, «в которых жила морская душа, высокая и страстная, презирающая смерть во имя победы», Л. Соболев. Уже само название цикла его новелл («Морская душа») как бы задает тон всему повествованию. Решительность, находчивость, стойкость, удаль, презрение к смерти, огромная любовь к жизни, стремление к победе — вот качества, отличающие его героев, которых писатель любит и которыми любуется. Приподнятому настрою рассказов соответствует их лексика («И если бы орудия могли плакать, кровавые слезы падали бы на землю из их раскаленных жерл»).

Иные задачи ставит перед собой А. Платонов в философском рассказе «Одухотворенные люди». В реалистически строгий тон его повествования органически вплетаются романтические строки, которые в свою очередь сменяются натуралистически выписанными эпизодами. И все это подчинено главной цели — «заглянуть в душу» солдата, и не столько попытаться описать его подвиг (хотя и этому А. Платонов уделяет достаточно внимания), сколько осмыслить побудительные причины героического деяния, выявить духовные его корни. И потому герои А. Платонова — комиссар Поликарпов, матрос Цибулько, Красносельский, Паршин, Одинцов, политрук Фильченко, да и другие — это всегда одухотворенные люди, вступившие в смертный бой со своим нравственным антиподом — неодушевленным врагом (вспомним название другого рассказа писателя), которого А. Платонов сравнивает с «движущимся мертвяком с пустой душой, убивающего всех живущих». И это противопоставление очень точно отражало реальность того времени, глубинную сущность единоборства нашего народа с фашизмом.

В своеобразной, органично свойственной ему сказовой манере продолжает работать П. Бажов. И хотя его сказы, помещенные в антологию, на первый взгляд и не связаны прямо с войной, с темой подвига, они имеют к ним самое непосредственное отношение. Глубоко и талантливо П. Бажов раскрывает внутреннюю сущность русского человека — его доброту, чистосердечие, природное миролюбие, тягу к труду, который не является для него только лишь необходимостью, но еще и радостью, вдохновенной творческой потребностью. Именно это — творчески одухотворенное — начало русского человека и позволяет ему (рассказ «Иванко Крылатко») победить в соревновании с заезжим немцем. И победа эта глубоко символична.

Не изменяет своему дару «мудрец и поэт» М. Пришвин. Картины родной природы, рисуемые им, то радостны, то печальны, но всегда они созвучны и дороги душе человека, особенно душе настрадавшейся, тянущейся к чему-то дорогому и близкому. Рассказы М. Пришвина, дышащие ароматом полей, наполненные шелестом листвы дубрав и пением птиц, заставляют человека глубже задуматься о родине, пристальнее вглядеться в нее, лучше узнать и еще больше полюбить…

Все эти примеры еще раз подчеркивают разнообразие творческих поисков литературы тех лет, своеобычность дарований рассказчиков, оригинальность их подхода к жизненному материалу. Примеры эти можно было бы умножить. Но вряд ли стоит это делать. Читатель сам сможет убедиться, насколько полнокровен, богат жизненным материалом и красками рассказ 40-х годов.

Тема Родины, национальной гордости, тема русского характера, с новой силой возродившаяся в нашей литературе, достигает во время Отечественной войны своего наиболее яркого воплощения. «Советская литература… — утверждал А. Толстой, — от пафоса космополитизма — пришла к родине, как одной из самых глубоких и поэтических своих тем».

Тема эта так или иначе проходит через большинство рассказов, являясь одним из важнейших слагаемых в осмыслении писателями героизма советского народа.

Проблема национального характера, из дали веков идущего патриотизма русского человека ясно ощутима в «Науке ненависти» М. Шолохова.

«Кипящую в нем гордую и вольную русскую душу», которую «ни оплевать, ни растоптать, ни унизить нельзя», остро чувствует Алексей Куликов. Он, как и его товарищи, идет жестоким и кровавым «крестным путем русского народа», становится не только бесстрашным бойцом, но и человеком, осознающим свою гражданскую и историческую ответственность за судьбу родины (Б. Горбатов. «Алексей Куликов, боец»).

Дерутся с врагом, как «спокон веку дрались русские, — до последнего человека, а последний человек — до последней капли крови и До последнего дыхания», моряки А. Платонова («Одухотворенные люди»).

Ощущает свою связь с национально-героическими традициями прошлого майор Дорошенко в «Возвращении» Б. Горбатова. Как тяжкий укор воспринимает он слова незнакомого ему деда, швырнувшего на землю свои «Георгии» со словами: «Ироды… опозорили вы русскую славу…»

Но особенно рельефно проблема русского национального характера выступила на страницах «Рассказов Ивана Сударева» А. Толстого. Герои проверяются здесь на человеческую стойкость, воинскую доблесть, нравственную силу в самых жесточайших испытаниях. Они как бы держат экзамен, проходя «великое историческое испытание». И экзаменует их не только настоящее, но и прошлое, которое для них свято и дорого: «На древних погостах деды наши поднялись из гробов — слушать, что мы ответим. Нам решать! Святыни русские, взорванные немцами, размахивают колокольными языками».

Различны судьбы у этих героев, различен их жизненный и военный опыт. Есть среди них люди старые и молодые, передовые и не очень, мужчины и женщины. Но при всей разнице их судеб и житейских взглядов есть для них нечто общее: убеждение в том, что «правда есть — русская земля»…

И как бы подводя итог своим размышлениям, скажет в заключение рассказа «Русский характер» А. Толстой о своих героях — современниках: «Да, вот они, русские характеры! Кажется, прост человек, а придет суровая беда, в большом или в малом, и поднимается в нем великая сила — человеческая красота».

Тема войны и народного героизма не исчезнет из произведений последующих лет, оставаясь до сего дня одной из центральных во всей советской литературе. Ведущее место занимает она и в рассказах второй половины 40-х годов («Ваганов» Ю. Нагибина, «Братство» В. Лидина, «Мы — советские люди» Б. Полевого). Но жизнь ставила перед народом уже иные задачи — восстановления разрушенного войной хозяйства, скорейшего налаживания быта людей, и литература не могла не откликнуться на это требование времени. И потому тема мирного труда советского человека начинает занимать все более и более существенное место в рассказе послевоенного времени. Причем, — и в этом видится величайшая художническая чуткость к правде наших писателей, — труд этот приравнивается к воинскому подвигу. Таким образом, героическое начало, свойственное рассказу военных лет, сохранило свою традицию и в последующих сугубо мирных рассказах. И наиболее характерный пример тому — рассказ-очерк А. Твардовского «В родных местах». Приехав на «малую» свою родину, понаблюдав жизнь знакомых и незнакомых ему людей, писатель не скрывает своей гордости за них, прямо говоря, что и теперешняя их жизнь — это подвиг, «…все вместе — и пятиэтажные здания… и самодельные кирпичные домики… и Мартыненкова изба, ровесница не только этих строек, но и крупнейших послевоенных сооружений в стране, — все это вместе панорама великого всенародного труда, пришедшего на смену такому же великому воинскому труду».

Конечно, ошибочно было бы представлять развитие русского советского рассказа 40-х годов как некую поднимающуюся вверх прямую. Были здесь и свои неудачи, творческие просчеты. Не все равноценно и в предлагаемой читателю антологии. Но несомненно одно — искренность художников слова. А их произведения — и шедевры М. Шолохова и А. Толстого, и рассказы других писателей — это художественная и жизненная правда того нелегкого, сурового, но героически-прекрасного времени. Это, — вспомним еще раз А. Толстого, — «голос героической души народа».

Сергей Журавлев

Леонид Соболев

Ночь летнего солнцестояния

Пора было спуститься поужинать, но старший лейтенант оставался на мостике, вглядываясь в дымчатый горизонт балтийской белой ночи.

Высокий и светлый купол неба, где мягко смешивались нежные тона, легко и невесомо опирался на гладкую штилевую воду. Она светилась розовыми отблесками. Солнце, зайдя, пробиралось под самым горизонтом, готовое вновь подняться, и просторное бледное зарево стояло над морем, охватив всю северную часть неба. Только на юге сгущалась над берегом неясная фиолетовая дымка. Наступала самая короткая ночь в году, ночь на двадцать второе июня.

Но для тральщика это была просто третья ночь беспокойного дозора.

Тральщик крейсировал в Финском заливе, обязанный все видеть и все замечать. Здесь проходила невидимая на воде линия границы, и все, что было к югу от нее, было запретно для чужих кораблей, самолетов, шлюпок и пловцов. Вода к северу от нее была «ничьей водой». Эта «ничья вода» была древней дорогой торговли и культуры, но она же была не менее древней дорогой войны. Поэтому и там надо было следить, не собирается ли кто-либо свернуть к советским берегам: морская дорога вела из Европы, в Европе полыхала война, а всякий большой пожар разбрасывает опасные искры.

Дозор выпал беспокойный. Две ночи подряд тральщик наблюдал необычайное оживление в западной части Финского залива. Один, за другим шли там на юг большие транспорты. Высоко поднятые над водой борта показывали, что они идут пустыми, оставив где-то свой груз, но торопливость, с которой они уходили, была подозрительной. Тральщик нагонял их, подходил вплотную, и на каждом из них был виден на корме наспех замазанный порт приписки — Штеттин, Гамбург, а сверху немецких — грубо намалеванные финские названия кораблей. С мостиков смотрели беспокойные лица немецких капитанов, а над ними на гафеле торопливо подымался финский флаг. Странный маскарад…

Все это заставляло насторожиться. Поэтому к ночи тральщик снова повернул на запад, поближе к «большой дороге», и старший лейтенант, рассматривая с мостика горизонт, интересовался вовсе не красками белой ночи, а силуэтами встречных кораблей.

Очевидно, он что-то увидел, потому что, не отрывая глаз от бинокля, нащупал ручки машинного телеграфа и передвинул их на «самый полный». Тральщик в ответ задрожал всем своим небольшим, но ладно сбитым телом, и под форштевнем, шипя, встал высокий пенистый бурун.

— Право на борт, — сказал лейтенант, не повышая голоса. На мостике все было рядом — компас, рулевой, штурманский столик с картами. И только два сигнальщика, сидевшие на разножках у рогатых стереотруб, были далеко друг от друга: они были на самых краях мостика, раскинувшегося над палубой от борта до борта, — два широко расставленных глаза корабля, охватывающие весь горизонт. Старший лейтенант наклонился над компасом, взял по нему направление на далекий транспорт и продолжил этот пеленг на карте. Он наметил точку встречи и назвал рулевому новый курс.

На мостик поднялся старший политрук Костин, — резкое увеличение хода вызвало его наверх, оторвав от позднего вечернего чая (который вернее было бы назвать ночным). Он тоже поднял бинокль к глазам и всмотрелся.

— Непонятный курс, — сказал он потом. — Идет прямо на берег… Куда это он целится? В бухту?

Он обернулся к командиру, но, увидев, что тот, шевеля губами, шагнул от компаса к штурманскому столику, замолчал. Не следует задавать вопросы человеку, который несет в голове пеленги: бормоча цифры, тот посмотрит на вас отсутствующим взглядом, еще пытаясь удержать в голове четвертушки градусов, потом отчаянно махнет рукой и скажет: «Ну вот… забыл…» — и вам будет неприятность. Поэтому старший политрук дождался, пока цифры не превратились в тонкие линии на карте, и тогда наклонился над маленьким кружком — местом тральщика в море. Командир провел на западе еще одну линию — курс замеченного транспорта. Она уперлась в восточный проход мимо банки с длинным названием «Эбатрудус-матала».

— Вот куда он идет. Понятно? — сказал он и выразительно взглянул на старшего политрука.

Проход был в «ничьей воде». Он лежал далеко в стороне от большой дороги в Балтику, и транспорту, если он не терпит бедствия, решительно нечего было тут делать. Но проход этот, узкий и длинный, был кратчайшим путем из прибрежной советской бухты в Финский залив. Второй выход из нее вел далеко на запад, в Балтику. Старший политрук понимающе кивнул головой и посмотрел на счетчик оборотов (стрелки их дрожали у предельной цифры), потом опять поднял бинокль.

— Пустой, — сказал он, вглядываясь, — наверное, опять из этих, перекрашенный… Продали они их финнам, что ли? И какого черта ему идти этим проходом, это же ему много дальше? — Он посмотрел на карту. — «Матала» — банка, а «Эбатрудус»? Знакомое что-то слово, а какая-то пакость… Забыл…

Старший политрук учился говорить по-эстонски и тренировался на всем: на вывесках, на встречных лайбах, на газетах и названиях маяков и банок. Он еще пошептал это слово, как бы подкидывая его на языке и беря на вкус, и неожиданно закончил:

— Надо догнать, командир. Ряженый. От него всего жди.

— Догоним, — ответил старший лейтенант. Он вновь взял пеленг на далекий силуэт и подправил курс.

Тральщик полным ходом шел к точке встречи. Легкий ветер, рожденный скоростью, шевелил на мостике ленточки на бескозырках сигнальщиков. Один из них, не отрываясь, смотрел на транспорт, второй, с левого борта, медленно обводил своей рогатой трубой горизонт. На мостике молчали, выжидая сближения с транспортом. Потом старший политрук огорченно вздохнул.

— Нет, не вспомнить, — сказал он и достал потрепанный карманный словарик. Он полистал его (на мостике было совершенно светло) и радостно докончил: — Говорил я, что пакость! «Вероломство», вот что! Банка Вероломная, или Предательская, как хочешь.

— Никак не хочу, — сердито ответил командир, и оба опять замолчали, вглядываясь в транспорт. В бинокль он уже был виден в подробностях — большой и высокий. Гребной винт, взбивая пену, крутился близко от поверхности воды, как это бывает у незагруженного корабля. Транспорт упорно шел к проходу. Через час он мог быть там.

— Слева на траверзе три подводные лодки! Восемьдесят кабельтовых, — вдруг громко сказал сигнальщик на левом крыле.

Командир и политрук одновременно повернулись и вскинули бинокли. Много правее розового зарева низко на воде виднелись три узкие высокие рубки. Лодки, очевидно, были в позиционном положении. Но сигнальщик торопливо поправился:

— Финские катера, товарищ старший лейтенант. — И добавил, оправдываясь: — Рубки очень похожие, а палуба низкая… Три шюцкоровских катера, курс зюйд.

Старший лейтенант пригнулся к компасу и быстро перешел к карте. Он прикинул на ней место катеров и задумался, постукивая карандашом по ладони. Старший политрук молчал: не надо мешать командиру принимать решение. Но, стоя рядом с командиром, Костин тоже оценивал обстановку и думал, как бы он сам поступил на его месте.

Обстановка была сложной: слева — военные катера чужой страны шли на юг к невидимой линии границы, справа — торговый транспорт, перекрашенный и под чужим флагом, шел к важному проходу в «ничьей воде». Тральщик мог повернуть только вправо или влево, — проследить одновременно действия подозрительных гостей он не мог. Давать радио о помощи было бесполезно, даже самолет запоздал бы к месту происшествия. Оставалось решать, куда важнее идти: к катерам или к транспорту?

Но катера были военные, и катера явно шли в наши территориальные воды. Следовательно, нужно было гнаться именно за ними, а не за торговым кораблем в нейтральных водах. Додумав, Костин выжидательно посмотрел на командира.

Очевидно, и тот пришел к такому же решению, потому что скомандовал:

— Лево на борт, обратный курс… Держать на катера! Видите их?

— Вижу, товарищ старший лейтенант, — ответил рулевой, пригибаясь к штурвалу, как будто это помогало ему рассмотреть катера. Они были очень далеко, за дистанцией залпа, и для простого глаза казались низкими черточками на воде.

Тральщик, кренясь, круто покатился влево, а командир, смотря в бинокль, стал с той же скоростью поворачиваться вправо, не выпуская из глаз транспорт. Даже когда тральщик закончил поворот и пошел на катера, командир продолжал стоять к ним спиной.

— Не нравится мне этот транспортюга, — сказал он негромко, и в голосе его Костин уловил тревожные нотки. — Уж больно кстати катера подгадали, что-то вроде совместных действий… Как они там, не поворачивают?

— Идут к границе, далеко еще, — ответил Костин. — Думаешь, старый трюк откалывают?

— Обязательно, — сказал старший лейтенант. — Вот увидишь, сейчас повернут — и начнется петрушка… Плюнуть бы на них и жать полным ходом к транспорту… Да, черт его, как угадаешь?..

Трюк, о котором говорил Костин, был действительно уже устаревшим. Недели три назад сторожевой корабль так же ходил в дозоре и так же заметил два шюцкоровских катера, идущих к нашим берегам. Сторожевик пошел на сближение, и катера тотчас повернули вдоль линии границы. Но едва сторожевик, убедившись в этом, попробовал вернуться к своему району, катера опять пошли на юг, к нашим водам, вынуждая его гнаться за ними. Так, не переходя запретной линии, а только угрожая этим, катера оттянули сторожевик далеко на восток, а на западе меж тем проскочила к берегу шлюпка… Правда, привезенного ею гостя немедленно же словили пограничники, но задачу свою катера выполнили.

Обстановка и в этом случае была похожей: транспорт зачем-то пробирался в проход у «Эбатрудус-матала», и катера явно отвлекали внимание дозорного тральщика. Некоторое время они шли еще прежним курсом к границе; потом, убедившись, что они обнаружены и что тральщик повернул на них, катера легли курсом ост и пошли вдоль границы.

— Так, все нормально, — сказал старший лейтенант, когда сигнальщик доложил об этом повороте. — Что же, проверим… Лево на борт, обратный курс!

Тральщик снова повернулся к транспорту. Тот уже был близко от прохода, и, чтобы тральщику застать его там, нужно было решиться теперь же прекратить преследование катеров и идти прямо к «Банке Эбатрудус». Старший лейтенант прикинул циркулем расстояние до прохода и поднял голову.

— Эбатрудус, Эбатрудус… — сказал он, в раздумье покачивая в пальцах циркуль. — Так, говоришь — Вероломная?

— Или Предательская, как хочешь, — повторил Костин.

— Это что в лоб, что по лбу… Название подходящее. Только что ему там делать? Шпионов на таких бандурах возить дело мертвое… Хотя, впрочем, из-за борта на резиновой шлюпке спустить — и здравствуйте…

— А черт его знает, — медленно сказал Костин. — Ему и затопиться недолго. Потом скажет — извините, что так вышло, ах-ах, авария, нам самим неприятно, сплошные убытки, — а дело сделано…

Война полыхала в Европе, а Европа была совсем близко. Перекрашенный корабль под чужим флагом мог, и точно, выкинуть любую пакость. А проход был узок, и транспорт, затонувший в нем как бы случайно, мог надолго закупорить для советских военных кораблей удобный стратегический выход. Догадка Костина была близка к правде, и за транспортом надо было глядеть в оба…

— Товарищ старший лейтенант, катера повернули на зюйд, — снова доложил сигнальщик.

Все разыгрывалось как по нотам: теперь тральщик вынуждался вновь идти к катерам, те снова отвернут на восток вдоль границы — и все начнется сначала… А тем временем перекрашенный транспорт выполнит ту диверсию, для которой, как вполне был убежден старший лейтенант, он и шел в проход.

Уверенность в том, что транспорт имеет особую тайную цель, была так сильна, что старший лейтенант твердо решил идти к угрожаемому проходу, не обращая более внимания на демонстративное поведение катеров. Он сказал об этом Костину, добавив, что катера вряд ли рискнут на глазах у советского дозорного корабля войти в наши воды. Надо тотчас дать радио в штаб с извещением о появлении катеров, а самим следить за транспортом.

Радио дали, и тральщик продолжал идти к проходу у «Банки Эбатрудус», Маневрирование, к которому вынудили его катера, несколько изменило положение: теперь точка встречи с транспортом могла быть у самого прохода, а не перед ним. Но все же старший лейтенант надеялся, что, видя возле себя советский военный корабль, транспорт не осмелится ни затопиться, ни спустить шлюпку с диверсантами, ни принять на борт возвращающегося шпиона.

Однако и решив бросить катера, он то и дело оглядывался, следуя за ними. Они упорно продолжали идти на юг. Направление на них показывало, что они все еще не дошли до запретной линии границы. Наконец, проложив очередной пеленг, старший лейтенант сказал:

— Дальше им некуда. Через три минуты повернут.

Но прошло и три минуты, и пять, а катера все еще продолжали идти курсом зюйд. Старший лейтенант тревожно наклонился над компасом» они были уже на милю южнее границы, и не заметить этого на катерах, конечно, не могли. Но они продолжали идти в кильватер головному, не уменьшая хода, и курс их нагло и открыто — на глазах у дозорного корабля — «вел к советской воде, к советским берегам.

По всем инструкциям дозорной службы, тральщик был теперь обязан преследовать катера. Но ясно было, что катера и транспорт действуют совместно, решая одну задачу. Откровенный и наглый переход границы должен был заставить тральщик все-таки кинуться за ними, бросив транспорт в проходе у «Банки Эбатрудус». Что он мог там сделать — было еще непонятно, но оба, и командир и политрук, были убеждены, что все дело сводилось к нему. Надо было быть возле него, чтобы помешать ему сделать то неизвестное, но опасное, что угадывалось, прощупывалось, чувствовалось в его настойчивом и странном стремлении к проходу.

Транспорт был уже хорошо виден. И тогда на гафеле его поднялся большой флаг.

— Товарищ старший лейтенант, транспорт поднял германский торговый флаг, — тотчас доложил сигнальщик с правого борта, и командир вскинул бинокль.

Это был флаг дружественного государства, связанного с Советским Союзом пактом о ненападении, договорами и соглашениями. Торговый корабль этого дружественного государства шел в нейтральной воде, там, где он имел право ходить, как ему угодно. Он шел пустой, без груза, осматривать на нем было нечего, и задерживать его для осмотра или предложить ему переменить в «ничьей воде» курс означало бы вызвать дипломатический конфликт. Отчетливо видный в ровном рассеянном свете белой ночи, льющемся со всех сторон высокого неба, флаг дружественной державы, поднятый на транспорте, резко менял обстановку. Оставалось одно: повернуть к военным кораблям, нарушившим границу.

Но старший лейтенант медлил.



Поделиться книгой:

На главную
Назад