Набычившись и сопя, я бинтовал ей руку. Очень хотелось одеться и куда-нибудь уйти. Подальше. Туда, где не разламывают руками фарфоровые чашки. Туда, где не молчат часами, уставясь в одну точку, и надо почитать за благо, когда молчат. Очень хотелось остаться одному. Трудно было отделаться от мысли, что к вечеру она припасет что-нибудь еще, какой-нибудь новый фортель, и я опять, в который раз, буду к нему не готов. Впрочем, это процесс вероятностный. Дарья… Родной ты мой, глупенький, пошлый, тупеющий с каждым днем, невыносимый и очень нужный мне человек, зачем ты так? За что тебе такое? Знал же, знал, что это случается с другими, нечасто, правда, но все же случается, — и пусть бы это случалось с другими! Не с нами. Не с тобой.
Дарья молчала, изредка всхлипывая. Ей было плохо. Мало-помалу я взял себя в руки.
— Самойло, — сказала она.
— Да, малыш?
— Самойло, я дура, да? — Она всхлипнула.
— Ну что ты, — сказал я. — Глупости. С кем не бывает. Пошевели-ка пальцами — не больно?
— Больно. Ты знаешь, мне иногда кажется, что я уже совсем дура. А иногда не кажется, я даже немножко боюсь, когда не кажется. Сколько времени?
— Семь двадцать.
— У-у. Мне пора.
— Куда тебе пора? — спросил я.
— Ты что, совсем уже? В гимназию. А я еще не накрашена.
Она оттеснила меня и прошла в комнату. Я вымыл раковину, не очень соображая, что делаю, потом взял тряпку и вытер на полу везде, где была кровь. Доберман проснулся и гавкнул, приветствуя утро, поискал глазами, нет ли в поле зрения жужелиц, а потом заскакал перед дверью на лестничную площадку. Ему не терпелось. Я замахнулся на него тряпкой, но не получил в ответ ничего, кроме порции оголтелого лая. Для добермана я не авторитет.
— Перестань собаку мучить, — немедленно отреагировала Дарья. — Фьють, Зулус! Зулуська… Зулусинька…
Она сидела перед зеркалом и подмазывалась, одновременно успевая краем глаза смотреть мультфильм. На экране веселый боров Ксенофонт, бодро похрюкивая, бил по голове каким-то кайлом злого медведя Пахома, и злой Пахом с кирпичным грохотом распадался на куски. Я запер пса в прихожей, осторожно подошел к Дарье сзади и положил руки ей на плечи.
— Солнышко мое… Как бы это тебе сказать…
— М-м?..
— Видишь ли, тебе не нужно сегодня идти в гимназию. Такое вот дело.
— Почему?
— Так, — сказал я, мучительно пытаясь что-то придумать. — Не нужно, и все. Ты мне поверь, малыш, я знаю.
Она посмотрела на меня пустым взглядом и кивнула. Если я говорю, что что-то знаю, то так оно и есть. Она мне BepHt.
Тем временем на экране разбросанные кирпичи, кроме нескольких, которые хитроумный Ксенофонт успел покидать в речку, пришли в движение и вновь сформировали злого Пахома, но уже без обеих задних ног, как видно, по недостатку стройматериала. Безногий Пахом покачался на заду, как неваляшка, и почему-то залаял.
— Во! — в восторге закричала Дарья. — Смотри, смотри — ног нету!
Я подошел к экрану и убавил звук.
— Малыш, ты меня поняла? Тебе не нужно сегодня в гимназию. Не нужно тебе туда. Совсем не нужно. Не ходи.
В ее глазах что-то появилось на миг и исчезло. Что-то похожее на сомнение или, может быть, на ускользающее воспоминание. Скорее всего на воспоминание. Она пыталась вспомнить.
— Мне нужно. Ведь не выходной… Или выходной сегодня? Нет? Тогда нужно. Я все время туда хожу. Каждый день.
— А сегодня не нужно.
Она не понимала.
— Как так не нужно… Зачем? Меня что, уволили?
— Не говори ерунды, — сказал я, кусая губы. — Вовсе не уволили, а только временно отстранили от преподавания. Это совсем другое дело. Ты не беспокойся, они так и сказали, что временно. На время. Просто тебе нужно немного отдохнуть, прийти в себя. Ведь ничего страшного нет, ты просто устала, ты побудешь несколько дней дома, отдохнешь, и все у нас с тобой будет нормально, так ведь?
— Да, — сказала она.
— Ну вот и хорошо… А сейчас ты уберешь со стола свою косметику и будешь хорошей девочкой, ладно?
— Угм. Ладно.
На экране продолжалось все то же: боров Ксенофонт принялся отвинчивать у инвалида Пахома последние конечности. Потом со щелчком, как кнопки, вдавил медведю глаза — Пахом от этого громко пукнул, — отвинтил ему голову и закопал.
— Классно, да? — сказала Дарья.
— Что? А, да, конечно.
С чего же все это началось, подумал я с тихим отчаянием. Не знаю. Может быть, с того, что она прекратила читать книги? Нет, это стало заметно гораздо позже… Последнее время она все читала детективы в ярчайших обложках дешевого пластика, она просто впивалась в действие и вскрикивала, сопереживая героям, а когда я, заглянув как-то раз под яркую обложку и морща нос, заявил, что, если бы меня днем и ночью окружала такая же публика, как в этих романах, я бы, пожалуй, выпрыгнул из окна к адаптантам, Дарья вспылила, и вышла у нас такая ссора с визгом, что просто тошно вспомнить… Теперь она ничего не читает. Я даже не испугался, когда три… нет, уже четыре недели назад впервые это заметил, я почти обрадовался, когда обнаружил, что едкий, острый Дарьин ум уже не довлеет надо мной, как прежде, уже не имеет той силы, что позволяла довлеть, не имеет той остроты и едкости, — и я расслабился, я даже был доволен ею и где-то глубоко внутри, пряча это от себя, предвкушал еще большее удовольствие: мир в душе и спокойную радость хозяина от обладания ценной вещью… тем более что в постели у нас по-прежнему все получалось прекрасно и даже лучше, чем раньше… Я пинал и гнал от себя мысль о том, что то страшное, что иногда случается с людьми, случилось с нею, и это неизлечимо, как въедливая разрушающая болезнь, хуже, чем болезнь. И как быстро, как безжалостно-неотвратимо идет процесс, нельзя ни остановить, ни замедлить, можно только быть рядом и смотреть, считая дни, которые уже прошли, и дни, которые еще остались… Можно еще вытащить со дна надежду, что все обойдется и процесс не то чтобы повернет вспять — такого не бывает, — но хотя бы замрет, приостановится сам собой — изредка это случается, — и пустить вплавь эту надежду, и на этой надежде держаться.
Самое время было сейчас собраться и уехать, я и так уже опаздывал, но медлил неизвестно зачем. Дарья смотрела в экран, одновременно напевая что-то не в рифму и не в размер про горбатого, который может ходить по пустыне, как верблюд, но не ценит своих возможностей, потому что глупый. Допев, она рассмеялась, очень довольная.
— М-м?..
— Смешно.
— Что смешно? — спросил я.
— Смешно, что глупый. Хорошо, что мы с тобой оба нормальные, да? Я бы не смогла быть дубоцефалкой. Правда-правда. Я тогда лучше повешусь.
— Дарья, — сказал я, — слушай меня внимательно. Постарайся понять, девочка, это очень важно. Сейчас для нас с тобой это важнее всего. Вспомни: тебя когда-нибудь генотести-ровали?
— Что? Да, конечно. Ты что, совсем уже? Когда в гимназию устраивалась, тогда и гено… Длинное какое слово, да? Зачем такое? Ге-но-тес-ти-ро-ва-ли. — Она загибала пальцы. — Ужас.
— Стандартным генотестом?
— А? Не знаю. Кажется, давали лизнуть какую-то стекляшку. Какое мне дело?
— А по форме А-плюс — никогда?
— Да не знаю я… Самойло, отойди от экрана, загораживаешь. Ты почему такой нудный? Я тебе уже надоела, да? Ну скажи — надоела?
— Нет, что ты.
— Тогда иди ко мне. — Она вдруг рывком распахнула халат — веером разлетелись пуговицы, заскакали по полу. — Иди, слышишь! Ну иди. Ты смотри, как у меня… — Она всунула свои груди мне в ладони. Груди были горячие. — Помнишь, ты рассказывал мне, что был какой-то художник, который рассчитал, что оси симм… симметрии грудей должны сойтись на каком-то позвонке? И тогда это идеальная грудь. Помнишь?
— Помню, малыш.
— Где, по-твоему, сходятся эти оси у большинства женщин? — спросила она и предвкушающе облизнулась.
— Высоко над головой, — механически повторил я свою старую плоскую хохму, еще надеясь, что все обойдется, и все же наклонился и поцеловал тянущиеся ко мне влажные губы. Потом осторожно освободился. — Прости. Мне пора.
— Что? Нет, нет… Ты уже уходишь? Я знаю, зачем ты уходишь: ты больше не вернешься, да? Скажи хоть раз правду: не вернешься? И уходи! — вдруг неожиданно и яростно закричала она. — Сама знаю, что я тебе никто! Найдешь другую! Исчезни отсюда вон, дрянь, ну! Йи-и-и…
Я успел схватить ее за руки, когда она бросилась на меня с визгом дикой кошки. Лицо удалось уберечь, но по коленной чашечке мне досталось чувствительно. Я с трудом удержался, чтобы не взвыть.
— Дарья… Что ты, малыш, успокойся. Все будет хорошо… Все уже хорошо, верно?
Она смотрела куда угодно, только не на меня. Она смотрела сквозь. В ее глазах не было гнева, как перед этим не было желания. Они были блестящи и пусты, ее глаза, пусты, как черные впадины, прикрытые пленкой. Как вычерпанные до дна угольные ямы. Кричащий рот перекосила судорога.
— Вернусь как обычно, — сказал я, осторожно отпуская ее руки и напрягаясь. — Не открывай чужим и займись чем-нибудь. Постарайся не скучать.
— Сволочь!..
Я пожал плечами. В прихожей оглушительно залаял Зулус, требуя выгула. Где-то под диваном, невидимый, часто-часто зачихал простуженный морской евин — а может быть, вовсе не зачихал, а зафыркал, не одобряя происходящего. Я повернулся к двери.
— Самойло! — крикнула Дарья. — Ты не уходи, ты постой еще немного… Самойло, что со мной, а?..
Выждать. Подручное средство — шарф, торопливо сдернутый с шеи. Скудно. Не суетиться, пусть противник ударит первым, а если заупрямится, нужно выманить удар на себя. Наверняка не заупрямится: противнику по правилам игры полагается быть нахрапистым и полным уверенности в себе… Дрянь у меня, а не шарф, мягкий, даже по глазам как следует не хлестнешь. Ладно, урок понял. Впредь буду таскать на себе ошейник с шипами.
Есть! Удар снизу. Нож легко протыкает шарф, и, пока рука с ножом продолжает движение, я, уходя от удара, успеваю сделать оборот шарфом вокруг этой руки, затем захлестываю петлей шею. Бросок — и полузадушенный противник на полу, а если особенно повезет, то либо с повреждением шейных позвонков, либо с раной, нанесенной себе собственным холодным оружием. Так сказано в теории. Практически же только теперь противника нужно обезвредить по-настоящему, и для этой задачи практика не нашла лучшего подручного средства, чем каблук. Можно пожалеть гада и ударить по пальцам, нужно только быть внимательным, чтобы не напороться лодыжкой на нож. Можно врезать по ребрам, поближе к сердцу. Можно ударить в лицо.
Никто, впрочем, не бьет. Пятеро валятся на маты, хрипя и наглядно показывая, какие глаза бывают у глубоководной рыбы. И — ничего. Дядя Коля бурчит в усы, усмешка у него нехорошая. Он прекрасно понимает, чего хочется нашим мышцам в эту минуту. Он даже понимает, что мы знаем, что он это понимает. Пятеро удавленников встают с матов, и вид у них такой, что «пропади все пропадом, лучше пойду заниматься дзюдо». Точно такой же вид был у меня всего лишь пять минут назад. Крутить головой все еще больно.
— На сегодня хватит. Завтра можете не приходить, кроме Струкова и Колесникова. Послезавтра у всех коллоквиум. Трое противников, одна минута. Обязательно проведение приемов номер четырнадцать, тридцать семь и сорок один — сорок три. Подручные средства: портфель, шарф, пустая пластмассовая бутылка. Все. Можете идти.
Пар — клубами. Недавно дядя Коля придумал заниматься в верхней одежде’, с тех пор в подвале холодно и промороженные стены обросли инеем в два пальца толщиной. Отопление отключено, и, кажется, надолго. Во всяком случае, до тех пор, пока дядя Коля не решит, что каждый из нас способен ходить по улице без сопровождения взвода автоматчиков. Всего неприятнее, когда по ходу спарринга приходится бросаться ничком на хрусткий, задубевший от холода мат, — правда, зябко только поначалу. В этом подвале еще никто не замерзал.
— Какое оружие у нападающих? — спросил кто-то из новеньких, возясь с завязками набрюшника. Я разглядел пару ухмылок, тотчас погасших. Новичкам простительно задавать дурацкие вопросы. Противник может быть вооружен чем угодно, вплоть до ручного пулемета. Он может быть не вооружен ничем. Это личное дело дяди Коли.
— Любое. Проваливайте.
Набрюшники, нагрудники и набедренники были сняты и заперты дядей Колей в шкаф. На коллоквиуме шкаф останется запертым, коллоквиум — это серьезно. Только у нападающих жизненно важные органы могут быть прикрыты кевларовыми пластинами. Свистать наверх медицину. Недавно на институтской конференции проректор по кадрам погнал волну, крича, что в секции самообороны при помощи подручных средств институт теряет больше людей, чем во всех других, вместе взятых. «Все верно, — ответил дядя Коля. — Но институт теряет их раненными, а не убитыми. Это обратимо. Зато, когда они остаются с жизнью один на один, их гибнет намного меньше, чем ребят из других секций, разве нет?» (Он нас всех называет ребятами, вне зависимости от чинов и ученых степеней.) Больше он ничего не сказал, а начальство для сохранения лица еще немножко прошлось насчет необходимости всячески беречь, приумножая, и заткнулось.
— Сергей, задержись-ка.
Ну вот… Задерживаться мне не хотелось. Я с надеждой взглянул на часы. Отряхивая на ходу рукава и с любопытством оглядываясь на меня, преподаватели спешили на воздух. Новенького уже за дверью разобрал нервный смех, слышно было, как его толкают, приводя в чувство.
— У меня лекция, — сказал я. — Извини, дядя Коля.
— Задержись, я сказал.
Дверь за последним из выходящих закрылась. Плохо быть любимчиком, подумал я. Дядя Коля пока молчал, держа педагогически выверенную паузу. Ну, ясно. Опять наставление для бойскаутов младшего возраста. Если верно, что зрелость наступает тогда, когда пропадают мечты и начинают формироваться планы, то моей зрелости уже лет пятнадцать. У дяди Коли иное мнение. Для него я ныне и вовеки — разболтанный вьюноша, нуждающийся в патронаже. Он меня любит.
— Что нового? — спросил дядя Коля.
— Ничего… А что ты имеешь в виду?
— Новых попыток не было?
— Каких попы… А, вот ты о чем, — сказал я. — Нет, ничего такого, жив пока. Тишь да гладь, сам удивляюсь. Ну, уличные дела, понятно, не в счет. Это как обычно.
— А где синяк взял? — поинтересовался дядя Коля. Я потрогал скулу.
— Споткнулся, упал.
— Упал, говоришь? — Дядя Коля понимающе хмыкнул. — Ладно, сколько их было?
— Один.
— Ну, знаешь…
— С пистолетом, — уточнил я. — И не в упор.
Дядя Коля только фыркнул.
— Адаптант?
— Черт его разберет. По-моему, просто какая-то сволочь. Подпустил прямо на улице шагов на тридцать и врезал, как в тире. По движущейся. Я, само собой, на месте не стоял.
— С тридцати шагов по движущейся нетрудно и промазать, — сказал дядя Коля.
— Он и промазал.
— Значит, пронесло? — спросил дядя Коля.
— Похоже на то.
Дядя Коля грянул по письменному столу кулаком. В утробе стола хрустнуло, посыпался иней.
— Я так и думал, — сказал он. — Каким был, таким остался. Мальчишка! Чему я тебя учил, а? Чему я вас всех учу? Я вас учу тому, как выжить, а вовсе не тому, как правильнее махать той дрянью, что попадется под руку, это только средство! В наше время выжить — чаще всего значит обезвредить противника. Твой противник обезврежен?
— Не знаю… Решетов не объявился?
— Жди. Следствие прекращено за отсутствием состава преступления. Полиции нужен труп, тогда они зашевелятся. У них свои дела, у нас свои. Нам-то с тобой труп не нужен, верно?
— Это смотря чей, — мрачно сказал я.
— Ничей. Ладно, об этом хватит. Слушай, а где твой дружок? Вацек… как его? Юшкевич, что ли? Переметнулся?
— Нет…
— Ты ему скажи, чтобы на занятия ходил, — сказал дядя Коля, — и от меня прибавь пару ласковых. Он уже два зачета пропустил, потом не догонит. Скажешь?