Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Океан. Выпуск седьмой - Виталий Николаевич Сёмин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Дай-ка я попробую, что это такое, — наконец не выдержал я.

Вера с готовностью отступила в сторону, и я с трепетом взялся за штурвал. Громадное тело баржи, сбивая катерок влево, опять двигалось к берегу. Я резко повернул штурвал вправо и, как только баржа стала подходить к центральной линии, слегка переложил его налево. Я очень скоро приспособился, отклонения надо было ликвидировать минимальными поворотами штурвала, тогда баржа шла как по ниточке. Вера не могла так, но это и не удивительно: я ведь парень, я лучше приспособлен для такой работы.

Робость моя постепенно рассеялась. К тому же бессвязность моих вопросов теперь легко можно было объяснить: занятый человек в перерывах между делом вежливо интересуется биографией своей собеседницы.

Итак, я начал и очень скоро выяснил, что Верина фамилия Пичаева, что она из какой-то приволжской деревушки, которая называется Пичаево, что в матросы она пошла вовсе не в поисках приключений, а за заработком, который у нее, в общем-то, очень невысок. Все это вместе мне показалось удивительным. Я почему-то всегда считал, что в моряки идут обязательно романтики, народ городской, образованный. Люди легендарной жизни: «Пусть сильнее грянет буря!» И вот, оказывается, есть села, часть жителей которых с незапамятных времен традиционно уходит в речники.

— Хорошо. Весной, летом и осенью вы плаваете, а как зимой река станет, куда деваетесь? Назад в деревню?

— Зимой — где лед остановит. Прошлую зиму в затоне у Горького зимовали. Работаем на заводах, по верфям. Мы же матросы.

Вера отвечает послушно, и я становлюсь все смелее.

— А плавать не скучно? — спрашиваю.

— Скучно. А бывает и страшно. Людей иногда по неделям не видим. Плывем мимо городов, да все мимо. Вон у Ивана Игнатьевича мальчик. Второй год надо бы ему в школу идти, а все не получается, чтобы парень первый класс окончил.

— А ты сколько окончила? — перехожу я на «ты».

Вера долго молчит, а потом говорит смущенно:

— Семь не кончила. Вот плаваю уже третий год.

Я хотел спросить еще, есть ли у нее мать и отец, как они ее отпустили, но не решился. А вдруг у нее нет ни отца ни матери?

— Прочтите какие-нибудь ваши стихи, — неожиданно просит Вера.

Это как раз то, что мне сейчас надо, — стихи я могу читать до конца ее вахты.

— Что мои! — говорю я. — Вот я вам прочитаю настоящие. — И начинаю немного неуверенно, а потом перехожу на полный голос:

…Пули, которые я посылаю,          не возвращаются из полета. Очереди пулемета под корень режут траву…

Что-то неуловимое, бесконечное, заключенное в этих строчках, необъяснимо волнует меня. Я забываю про Веру и читаю, читаю своих любимых поэтов. Вере скоро становится скучно, но я уже не могу остановиться…

В четыре часа Вера уходит спать, и я остаюсь один. Наш караван торжественно вплывает в утро. Оно влажно-серое, тихое и теплое. Постепенно вырастают берега, яснее очерчиваются повороты реки, и, наконец, впереди розовеет. Уже перед светом над рекой начал подниматься пар, он становился все гуще и гуще и сделался туманом.

Я вглядываюсь в эту сырую муть и думаю о Вере, об удивительном несходстве наших судеб…

В восемь часов утра, когда меня сменила Маша, я спустился в каюту и попытался растолкать крепко спавшего Петьку.

— Чего тебе? — спросил он, поворачиваясь ко мне спиной и натягивая на голову одеяло.

— Послушай, Петька, ты за равенство или против?

— Ну конечно, «за». Что за дурацкий вопрос?

— Да нет, понимаешь, есть равенство и есть равенство перед жизнью.

Петька садится на койке и ошалело смотрит на меня.

— А ну тебя, — говорит он. — Человек, может быть, еще спать хочет…

— Да нет, — опять начинаю я, но так и не могу объяснить по-настоящему то, что беспокоит меня.

Петька уходит, а я долго не могу заснуть. Я думаю о том, влюблен ли я в Веру или нет, припоминаю, какая она крепкая, сильная, загорелая, совсем не похожая на тот таинственный идеал, который когда-то мерещился мне, и решаю, что влюблен. Эта мысль сразу же успокаивает меня, и я мгновенно засыпаю.

Но скоро встаю: боязнь пропустить что-то интересное, важное выгоняет меня на палубу. Я захожу к Петьке в рубку, сижу над форштевнем, глядя, как закипает под тяжелым телом баржи спокойная донецкая вода, как громадные горизонты медленно сменяют друг друга.

А потом, когда мы опять выходим в Дон и присоединяемся к большому каравану, я стою за штурвалом на вахте; прислушиваюсь к чавкающим, жующим звукам, которые вырываются из-под колес нашего нового буксира, к мощному реву его гудка, и мне кажется, что пароход кричит хвастливо: «Тяну-у три баржи по три тысячи тонн каждая! Девять тысяч тонн — и хоть бы что!» А потом опять: «Берегись! Девять тысяч тонн — не шутка. В случае чего, мне с ними не справиться!»

О нос нашей баржи разбивается вспененная колесами буксира вода, и там все время стоит закладывающий уши шум горного водопада. Шум этот затихает от форштевня к корме, постепенно превращаясь в легкое шипение и слабые всплески.

Впереди, вплоть до Цимлянского моря, к которому мы идем, все небо забито тяжелыми облаками. Им там, наверное, тесно. Они поодиночке вырываются оттуда и плывут нам навстречу…

* * *

С моря дует такой плотный, такой чистый, промытый ветер, что кажется, в нем, как в воде, можно нырять, плавать, разбрызгивать его полными пригоршнями. Я иду за Машей по асфальтированным улицам новенького городка, ожидаю ее у дверей магазинов, помогаю укладывать в авоськи и корзинки мешочки с мукой, крупной солью, макаронами и все время глазею по сторонам и запоминаю. И не только запоминаю — я стараюсь придумать образные сравнения, чтобы потом записать их в свой дневник, который я начал вести со вчерашнего дня. Дневник этот ляжет в основу книги, которую я напишу после нашего путешествия.

Теперь я точно знаю, в чем мое призвание: я буду писателем. Дело, конечно, вовсе не в том, что я умею сочинять стихи (хотя и в этом тоже), и не в Петькиных остротах. Просто Донец, Дон, море, Цимлянский порт, в котором сейчас четырехногие портальные краны догружают нашу баржу, вот этот солнечный ветер, синие, как морская вода, тучи — все это так переполняет меня, что я не могу не писать. Мне было бы очень жалко, если бы эти острые, сильные ощущения вдруг забылись.

Кроме того, оказывается, я наблюдателен. Я, например, сразу заметил, чем Дон отличается от Донца, хотя ширина этих двух рек примерно одинаковая. В Дону мутное сильное течение, беспокойная вода с водоворотами и завихрениями, глядя на которые всегда чувствуешь напряженное мощное движение.

Поверхность Дона никогда не бывает гладкой. Даже в абсолютно безветренный день на ней взбухают пузырьки воздуха, появляется мускулистая рябь. Дон — рабочая, напористая река, Донец — тихая, спокойная, курортная…

Или мысли… Никогда они так не беспокоили, не радовали, не тревожили меня, никогда они не были такими серьезными, такими моими.

Маша опять становится в какую-то очередь, а я по прямой короткой улице иду к плотине. Оттуда, сверху, доносятся гулкие вздохи и глухие удары — прибой. Тело плотины, пружинно изогнувшись, уходит далеко налево и направо. Оно так велико, что только геометрически правильные формы его говорят о том, что здесь работали люди, а не природа.

Вчера, когда над нами нависли стены шлюза и откуда-то сверху, с высоты шестиэтажного дома, какой-то человек подал команду капитану буксирного парохода, Иван Игнатьевич сказал:

— Вот теперь придется попотеть. Особенно когда через Волго-Донской канал переходить будем.

А когда мы поднялись из глубокой тени и в окна рубки опять ударило солнце, Иван Игнатьевич показал нам на несколько больших барж, стоявших в порту на рейде. Все они вытянулись на носовых якорях с запада на восток, как гигантские флюгера, указывая направление ветра.

— Шторм будет, — сказал Иван Игнатьевич.

О море, о плотине Иван Игнатьевич больше не говорил. Будто они его совершенно не интересовали. Не интересовало море и Машу, за которой я хожу уже больше двух часов. Странный она все-таки человек. Иван Игнатьевич прикомандировал меня к ней, чтобы я таскал продукты, которые она закупит. Я в два раза больше нее, а Маша всячески старается уберечь меня от работы. Мне буквально приходится отнимать у нее авоськи и корзинки.

Вот и сейчас Маша вышла из магазина, поискала меня глазами, убедилась, что я ее заметил, подхватила огромный сверток и корзину и быстро-быстро засеменила, слегка приседая под их тяжестью. Я догнал ее:

— Маша, ну как вам не стыдно!

Маша молча отдает мне корзину. Я связываю ручки корзины с авоськой, перекидываю это сооружение через плечо и отбираю у Маши сверток. Все это молча. Маша на удивление неразговорчива и даже, как будто застенчива, хотя ей уже, на мой взгляд, не меньше тридцати пяти — сорока лет. У Маши есть взрослый сын, он где-то учится в институте. Муж ее погиб, сама она потомственная речница, плававшая вначале с отцом-шкипером, потом совсем немного с мужем. Мне жаль ее, эту еще совсем не старую женщину. Жаль в особенности потому, что я твердо уверен: моя жизнь сложится совсем не так. Я жалею Машу с той огромной высоты, которой я, несомненно, достигну в ее возрасте, — ведь я буду писателем. Волна доброты буквально захлестывает меня; моя будущая замечательная профессия уже сейчас заставляет меня почувствовать себя избранным. Я гордо несу корзинку и авоську и думаю о том, что жизнь моя уже сейчас проникнута глубоким значением и что она обязательно будет ярче, чем Петькина, и уж ни в какое сравнение не пойдет с жизнью Маши, моих родителей и даже Ивана Игнатьевича.

Сверху, с плотины, все время доносится характерное: а-ах! Ш-ш-ш… А-ах! Ш-ш-ш…

— Слышите, Маша, прибой!

Маша тревожно прислушивается.

— Штормы здесь бывают больно сильные, — говорит она. — Как бы нас не захватило.

Маша окает точно так же, как и Иван Игнатьевич, только у нее это получается гораздо мелодичнее. Я встряхиваю плечом, поправляю авоську.

— А почему вы боитесь шторма? Шторм — ведь это красиво. — Так говорить меня заставляет моя будущая профессия.

— Ну уж — красиво! Попадем, тогда узнаешь.

Мы направляемся к автобусной остановке, надо ехать назад в порт. Маша идет очень быстро и часто оглядывается на меня. Ей как будто стыдно и странно, что она совсем налегке, а продукты тащу я. Поэтому она так спешит.

Она успокаивается, только когда мы влезаем в полупустой большой автобус.

— Маша, — прошу я, — отпустите меня до вечера. Я хочу тут еще кое-что посмотреть. Вас в порту встретят.

— Хорошо, хорошо! — говорит она и сует мне в руку замявшуюся булку с изюмом. — Иди.

Я спрыгиваю с подножки, когда автобус уже трогается, и приветственно поднимаю руку. Маша сидит у окна строгая, в кителе и синем берете. Я жду, что она улыбнется мне или кивнет головой, но она даже не оборачивается, будто не она только что совала мне в руку эту булку с изюмом.

…Возвращался я домой, на баржу, поздно вечером. Погрузка уже закончилась, портальные краны стояли с потухшими прожекторами, устало отвернув от полных трюмов стрелы. На палубе под ногами громко хрустела антрацитовая крошка.

В коридоре кубрика было темно, я шел и щупал руками стену. И вдруг дотронулся до чего-то упругого, горячего.

— Ой! Ктой-то? — спросила темнота тревожным Вериным голосом.

— Это я, — ответил я, прокашлявшись.

— Это ты, Коля? — спросила Вера, не двигаясь.

— Я.

Так мы простояли минуту, а может, и целый час. Потом Вера сказала:

— А я думала, кто это?

— Это хорошо еще, что мы не стукнулись, — сипло говорю я. — В темноте могли бы здорово удариться.

— Да, — покорно соглашается Вера.

А я, ругая себя идиотом и трусом, обхожу ее и открываю дверь в свою каюту навстречу Петькиному храпу.

Сейчас я разбужу Петьку и скажу ему: «Я знаю, ты влюблен в Веру, она даже рубашку тебе стирала. Но я тоже в нее влюблен. Конечно, мужская дружба дороже любви, и потому давай решать, что мы будем делать». Я зажигаю спичку и вижу Петькино лицо. Он раздраженно щурится и отворачивается к стене.

Нелегко ему дается этот поход. Вот он даже похудел и осунулся. И не удивительно. Петька ведь не собирается стать писателем! Зачем ему все эти штормы, ночные вахты, Дон, море? Петька с детства был серьезным, положительным человеком. Если бы ему не пришлось так много заниматься в детстве квартирой, доставкой угля и другими домашними заботами, может, и он был бы таким же легкомысленным, как я, и ему также нравились бы и море, и Дон, и ночные вахты? Или тут дело в характере? В Петькиной осторожности? Ведь он наверняка бы попал в институт и без рабочего стажа…

— Петька, — зову я. — Петька, проснись.

Никакого ответа.

А рано утром, не дав закончить уборку, нас борт о борт счалили с другой баржей, и большой ледокольный буксир с длинным, как у старинного броненосца, носом, медленно потравливая трос, потянул караван к выходу из порта.

Мы идем к Калачу.

Сразу же за маяком горизонт слегка качнуло — море встретило караван длинными, набирающими крутизну волнами. Тяжелая вода, насколько хватает глаз, равномерно окрашена в серовато-зеленый цвет, в него вмешиваются только быстро гаснущие вспышки белой пены на гребнях. И вот что удивительно: солнце закрыто тучами, а света так много, что невольно щуришь глаза.

Наш буксир, ушедший вперед на всю длину стометрового троса, набирает скорость и все чаще окутывается пеной. Пенные струи доходят и сюда, к нам. Они обтекают баржи: нашу с левого, соседнюю — с правого борта. Соседняя баржа тоже волжанка. Она нагружена керамическими плитками, пустотелым кирпичом и какими-то зачехленными станками. Там почти вся команда — родственники. Главным у них молодой огненно-рыжий шкипер, помощником — его отец, тоже рыжий, но с проседью, мать шкипера — стряпуха, жена — матрос… Всех вместе мы их видели только перед выходом из порта, потом они долго не появлялись на палубе. И только когда ко второй половине дня ветер стал шквальным, рыжий шкипер вместе с отцом вышел из каюты, осмотрел зачехленные машины и стал канатами крепить их к кнехтам…

Иван Игнатьевич, Петька, Вера и я стоим в штурвальной рубке. Иван Игнатьевич ворчит:

— Вот торопились с погрузкой, а надо было бы еще поторопиться. Чует рыжий, что до Калача поштормуем.

Потом он неожиданно улыбается и указывает на черный блестящий буксирный трос, провисшая часть которого то совершенно тонет в волнах, то срывает пену с гребней:

— Я, когда помоложе был, по такому канату раз с баржи на пароход перебрался, там у матросиков закурил и обратно табачку принес.

Слова шкипера заставляют меня вздрогнуть. Глядя на этот секущий воду скользкий трос, я только что подумал: «А что, если бы мне пришлось?..»

Вот уже несколько часов я не могу оторваться от моря. И не то чтобы мне раньше не приходилось видеть большой воды — я отдыхал с отцом в Гагре, в Геленджике, жил у тетки в Мариуполе, но ни Черное, ни Азовское не производили на меня такого сильного впечатления. Должно быть, этим старым морям уже не хватает таинственности, неизведанности и еще чего-то такого, что в избытке есть в этой молодой, серо-зеленой, прозрачной воде.

Следя за тем, как разыгрывается шторм, как бесятся у нашего борта волны, я даже хочу, чтобы произошло что-нибудь необыкновенное, опасное.

— Николай, — подталкивает меня Петька, — баржа гнется.

Лицо у него такое, каким оно бывает, когда он испугается, а не хочет этого показать.

— Трепись! — говорю я и смотрю на Ивана Игнатьевича.

— Гнется, — спокойно подтверждает он. — Волна-то по килю идет.

Несколько минут я присматриваюсь к громадному металлическому телу, и у меня тоже не остается сомнений — баржа прогибается. Когда большая волна подхватывает середину днища, как бы теряя опору, провисают нос и корма. Потом нос и корма оказываются на вершинах двух волн, а середина днища обнажается — внутренний прогиб…

— Корпус варен из пятимиллиметрового железа, — поясняет Иван Игнатьевич. — Больше восьми баллов морской качки для нас уже опасно. Если ветер усилится, будем уходить в убежище.

Мы выходим на мостик. Ну и ветер! Для того чтобы открыть дверь рубки, пришлось навалиться на нее всем телом. Море ревет, как сотни паровозов, одновременно выпускающих пар. И нет сил отделаться от мысли, что все эти запенившиеся бутылочного цвета гиганты не одушевлены какой-то целью, которой они гневно и настойчиво стараются достигнуть. А баржа продолжает дышать… Три тысячи тонн — вес нескольких железнодорожных составов, и так запросто с ним обходятся волны!

— А что, если капитан буксира не знает про восемь баллов или вдруг забыл? — осторожно говорит Петька.

Я понимаю, что этого не может быть, но и у меня шевелится такая же опасливая мысль.

Потом Петька опять делится со мной:

— Слушай, ведь сейчас в городе такой же ветер. Ну, не такой — за домами будет потише, но все равно сильный. А ведь никто не думает, что делается сейчас на море, как люди здесь в такие дни работают.

В это время к реву моря присоединяются новые звуки — металлический грохот у нас под ногами.

— Должно, курс меняем, — говорит Иван Игнатьевич, — волна по рулям бьет.

А рули каждый по три тонны весом. Закрепленный намертво штурвал — он сейчас не нужен — то и дело резко вздрагивает.



Поделиться книгой:

На главную
Назад