Постепенно подъезжали новые подводы, новые пассажиры приходили по мосткам, а парохода все не было. Но я не скучал.
Здесь, у пристани, река всегда перед глазами, она не дает скучать, она живет, меняется; в бурю она качает пристань, приобщая ее к своей тревоге; в тихие летние ночи звезды, как золотые поплавки, стоят на маслянисто-черной воде; днем радужная пленка нефти шевелится, как павлиний хвост, у черных бортов пристани.
На реке можно радоваться или грустить, смеяться или лить слезы, но скучать на реке нельзя.
Поезд подходит к станции всегда одинаково (даже если он и опаздывает); но самый маленький пароходишко причаливает к своей пристани каждый раз по-новому. И когда пароходик отваливает от пристани, он каждый раз плывет новым путем: там нанесло мель, там водную дорогу перегородили гонки-плоты из бревен, и их надо обогнуть… И пусть сотни раз водил свою посудину капитан, но, когда раздается гудок отплытия, у капитана такой решительный вид, будто он отправляется открывать новую часть света и заранее знает, что откроет ее.
Уж много народу собралось на пристани. Наконец показался и пароход, уже видна была его палуба, усеянная людьми. На пристани послышался гул, говор. «„Святой Савва“ идет», — говорили те, что постарше; «„Товарищ Кошкин“ идет», — говорили те, что помоложе. Можно было подумать, что два парохода сразу приближаются к пристани и один из них виден только пожилым людям, другой — только молодым.
Вот пароход причалил. Над колесом у него было написано «Товарищ Кошкин», а сквозь краску просвечивали буквы от прежнего названия. Перебросили трап, началась суматоха. Я взглянул на палубу и увидел, что на борту стоит Кургазов — теткин муж. «За мной приехал, пронюхал, что я здесь», — мелькнула у меня мысль. Я юркнул в толпу, чтобы, оставаясь невидимым, разглядеть — Кургазов это или нет. Но меня затерли, затолкали, приплюснули носом к чьему-то сундуку, а затем толпа, двинувшаяся с пристани на пароход, всосала меня на трап — и вот, еще сам того не желая, очутился я на палубе. Но когда я очутился на палубе, то сразу же подумал, что сейчас это для меня самое подходящее место: на пароходе я удеру от Кургазова, который уже сошел на берег и, верно, направился в сад к деду по мою душу.
Мне было жаль покидать сад, тяжело расставаться с дедом, но другого выхода я не видел… Приходилось бежать.
Вскоре «Товарищ Кошкин» загудел и отчалил. Ехать было очень хорошо — с поездом и не сравнить. Я стоял на палубе у самого борта, и совсем близко от меня шумело колесо, било по воде широкими лопастями. Кругом стояли и сидели на сундуках и узлах пассажиры, а один дяденька вез в мешке свинью, и та время от времени подавала голос. Совсем недалеко от меня, под приоткрытой стеклянной крышей длинного люка, в глубине парохода работали машины, стуча мерно и упрямо; мудрый спокойный машинист в синей куртке властвовал над ними. Он ходил по железному полу, покрытому диагональными насечками, местами стершимися от ходьбы, а вокруг него блестели медные части машин, с веселой настойчивостью вертелось железное колесо, как толстые сытые змеи, дремали крашенные суриком трубопроводы. Оттуда, из люка, тянуло сухим металлическим теплом, запахом пара и масла, — запах этот стал мне незабываемо приятен.
А река становилась все шире. Длинная пузырчатая волна бежала от парохода к берегу, раскачивая камыш. Густой медленный дым важно валил из трубы, а выше стояли белые фигурные облака. И вдруг мне стало до слез жаль покинутого сада, деда Зыбина, всего, что осталось там. Ведь и там стоят над садом белые облака, и веет легкий ветер, — там все это даже лучше, чем здесь…
Часа через полтора показался контролер. Он двигался медленно, но верно, не пропуская никого. Едва я увидел его издали, как начал репетировать про себя спасительную фразу: «Дяденька, я к бабушке еду, она захворала…» Но на душе было пасмурно.
Вот контролер дошел до двух ребят, сидевших возле люка, и один из них сказал жалобным голосом:
— Дяденька, я к бабушке еду, она захворала…
Меня это удивило и возмутило, — этот мальчишка похитил мою фразу. Я ведь придумал ее давно, еще когда бежал от тетки.
— Твой билет? — обратился контролер ко второму мальчику.
— Дяденька, я к бабушке еду, она захворала… — унылым и неуверенным голосом сказал второй мальчишка, и для меня стало ясно, что эти два негодяя каким-то непонятным способом прочли мои мысли, украли мою идею, вырвали из моих рук ту соломинку, которая еще могла меня спасти.
Когда очередь дошла до меня, я стал сосредоточенно рыться в немногих своих карманах, будто ищу билет. Кто-то из пассажиров сказал: «Этот тоже к бабушке едет», — и все засмеялись.
Через всю палубу повели нас в кормовую каюту. Идти было стыдновато, все на нас глядели, а какая-то старушка, сидевшая на корзине, вздохнула и сказала:
— Опять, видать, карманников замели, много их развелось.
Удивило меня, что в каюте для безбилетников были не только ребята, но и взрослые. Был даже один человек в очках, очевидно нэпман; эти очки почему-то меня утешили; решив, что не все в жизни потеряно, я сел рядом с мальчишкой в буденовском шлеме.
И вдруг среди взрослых я заметил Кургазова. Он сидел на скамейке и что-то жевал. Меня пробрала дрожь, — этот человек всюду преследовал меня! Значит, он не сошел на пристани, а едет со мной! Значит, он видел, как я сел на пароход! Значит, он все на свете знает.
Но вот пароход повернул вправо по излучине реки, и квадрат солнечного света, падавший из высокого окна каюты, переместился и осветил лицо жующего Кургазова. Это был не Кургазов! Это был просто похожий на него человек. И чем дольше я вглядывался в него, тем меньше находил сходства. Я с ненавистью глядел на этого пассажира, ведь из-за него я убежал от деда Зыбина, от всего того, что мне было дорого. А пароход шел себе да шел, увозя меня от счастья все дальше и дальше.
Я решил вернуться к деду как можно скорей, и на душе у меня стало спокойнее. Вот только есть хотелось, а у меня ни крошки еды с собой, разумеется, не было.
Вдруг меня толкнул в бок мальчишка-безбилетник в буденовском шлеме.
— Ты куда едешь? — спросил он меня.
— Не знаю, — ответил я. Мне стыдно было признаться, почему я очутился на пароходе. — Нас высадят, наверно, скоро? — спросил я.
— Ясно, высадят! — бодро изрек мальчишка и, сплюнув сквозь зубы, добавил: — Дурак ты, что просто так едешь. Надо на Кавказ ехать.
— Почему на Кавказ?
— Там тепло, а здесь зима скоро начнется.
— А ты откуда?
— С детдома смылся. Надоело.
— А как тебя зовут? — спросил я.
— Димкой, — ответил мальчишка.
— Меня тоже Димкой… Вот здорово! — обрадовался я.
Вскоре «Товарищ Кошкин» подвалил к пристани небольшого городка, и всех бесплатных пассажиров высадили, за исключением мнимого Кургазова, который заплатил за билет.
Когда я со своим тезкой очутился на набережной, мальчишка сказал:
— Пошли на рынок, пока не закрылся, поглядим, что там есть.
У него был какой-то нюх, он ориентировался в городке, будто век жил в нем; через десять минут мы пришли на базар. Здесь была давка, шум; беспатентные торговки продавали пирожки, коржики, ватрушки, но денег у нас не было, и мы только смотрели и облизывались. Вдруг мы такое чудо увидели, что на несколько мгновений и голод отшибло. По базару шел длинный, как жердина, человек в лиловой шляпе. На груди у него висел кусок желтой материи, на которой было написано зелеными буквами: «Продаю могучий яд для вывода тараканоф, клопей, мышов и других насекомых». На спине, на таком же куске материи, можно было прочесть четверостишие:
На ремне, перекинутом через плечо, человек нес ящик, на котором были нарисованы клопы, тараканы, мыши, блохи и вши, — они лежали, задрав лапки вверх; тараканы были одного роста с мышами, а на лице у клопа можно было заметить даже подобие грустной улыбки. Над этим рисунком была лаконическая надпись: «Мы погибли!» Мы полюбовались незнакомцем, обошли его кругом, а потом пошли толкаться по рынку.
— Спереть бы чего, — сказал мой новый знакомый и подошел было к одной торговке ватрушками, но та, видно, учуяла, в чем дело.
— Уходи, поганец, не то плохо будет! — крикнула она на Димку, и мы пошли дальше.
Вдруг Димка сказал:
— Я сейчас пение устрою. А ты, как милицию увидишь, свисти мне.
Он нырнул в самую густую давку и вдруг остановился, уставился в одну точку и запел пронзительным голосом:
Вокруг певца образовался кружок слушающих. Песня была длинная и грустная, и каждая строчка в ней начиналась с «ой». Закончив эту песню, Димка принялся за другую:
Но тут вдали показался милиционер, и я свистнул. Димка сразу же сдернул с головы шлем и завопил испуганным голосом:
— Дорогие граждане! Окажите жертванье на питанье!
В шлем посыпались деньги.
Вечером, сытые, отяжелевшие, сидели мы на привокзальном пустыре; пустырь примыкал к деревянному дебаркадеру; мы ждали скорого поезда. Куда шел этот поезд — для нас было неясно, но мне лично казалось, что на нем можно доехать до какой-нибудь станции, а потом сойти и отыскать и сад и деда Зыбина. А пока мы сидели на обломке какой-то большой бетонной трубы, через силу доедали пирожки («с луком, с перцем, с собачьим сердцем») и курили папиросы «Каприз», где на синей этикетке была изображена оранжевая цыганка, залихватски бьющая в бубен. На пустыре мы были не одни — здесь же обреталось много беспризорных; одни играли в очко, другие что-то ели, третьи спали на кучах сухого мусора. Погода была не по времени теплая. Когда все было съедено, мой новый знакомый стал обучать меня песням; было решено, что завтра мы сойдем с поезда в каком-нибудь городе и там на рынке состоится мой дебют. Димка научил меня песне «Ой, уж в тихом Ревеле погасли фонари» и еще одной, которая тоже начиналась на «ой». Затем он стал давать мне советы.
— Первое дело — не смотри ни на кого, когда поешь, а то стыдно станет и позабудешь все, — наставлял он меня.
Я с почтительным вниманием слушал его. Передо мной развертывались перспективы легкой и веселой жизни.
Уже совсем стемнело, а поезда все не было. Мы только что закурили еще по папиросе, как вдруг раздался крик:
— Ребята, облава!
— Беги за мной! — шепнул мне Димка, и мы побежали к платформе.
Но мы еще не добежали до нее, как показались фигуры двух взрослых, бегущих наперерез. Мы метнулись обратно, столкнулись с другими ребятами, потеряли друг друга из виду. Наконец я спрятался за фундамент, где уже сидел какой-то мальчишка.
«Может, это Димка?» — обрадованно подумал я. Но нет, это был незнакомый мальчишка. Своего тезку я больше не видел, — он успел убежать.
— Дурак, брось! — шепнул мне этот мальчишка, и тут я заметил, что держу в руке тлеющую папиросу. Обжигая пальцы, я раздавил огонек, но было поздно: ко мне уже шли двое взрослых с фонарями. Так попал я в облаву на беспризорных и был отведен в приемник, а оттуда через несколько дней меня отправили в детдом. Вокальная карьера моя не состоялась.
Детский дом
В детдом я ехал на подводе с продуктами. Правил лошадью пожилой хмурый мужчина в огромных валенках, на которые были напялены гигантские самодельные галоши из красной резины. Этот дядя, впоследствии оказавшийся помощником завхозихи, сидел на мешке с сахаром. Я же восседал на мешке с мукой.
Но в телеге ехал и третий пассажир — беспризорник Ленька Хрыч. На лице у него были смешные морщины, за что он и получил свое прозвище.
Когда мы выехали за пределы городка, он строго сказал мне:
— А ну-ка, погляди мне в глаза!
Я поглядел ему в глаза, и тут Хрыч разочарованно протянул:
— Я думал, ты косой.
Затем он молвил докторским тоном:
— А ну-ка, раскрой рот.
Я открыл рот. Он поглядел и неудовлетворенно хмыкнул.
— Чего тебе надо? — удивился я.
— Прозванье тебе придумать — вот чего надо, — деловито ответил Хрыч и вдруг сдернул с меня шапку. — Да ты никак лысый! — радостно воскликнул он. — Лысый, плешивый, изверг паршивый! Я тебя Лысым звать буду.
— А я знаю, как тебя прозвали, ты Хрыч! — воскликнул я.
— За Хрыча — в морду, — лаконично возразил мой собеседник и, повернувшись, дерзко спросил возницу: — Эй, дядя, как твою кобылу звать?
— Ее Панихидой звать — вот как ее звать, — угрюмо ответил мужчина и хлестнул лошадь кнутом.
Путь лежал через леса и перелески, через поля, тронутые первым утренним заморозком. Проехав верст двадцать, въехали мы в большой парк. На чугунных воротах цвело красное полотнище с надписью «Детский дом № 2 Плесецкого ОНО». В конце аллеи, на пригорке, виднелось высокое здание.
Детский дом разместился в бывшей помещичьей усадьбе, в огромном доме с известняковыми шершавыми львами у парадного входа. Из окон виден был парк, видна была река. Несколько лет парк не подчищали, не подстригали; он заглох, одичал, трава пробилась сквозь гравий аллей, легла зеленым настилом — и парк стал лесом, в котором деревья стояли правильными рядами.
Меня поместили в третью спальню — в большую комнату с венецианским окном и с лепным, разрисованным потолком; на нем были изображены розы и птицы.
В углу стоял огромный шкаф красного дерева, посредине — круглый стол, тоже красного дерева, да еще с бронзовой отделкой. Вся остальная мебель была куда проще: четырнадцать коек на деревянных неструганых козлах, несколько тумбочек больничного образца, да еще возле стола красного дерева стояли две скамьи — одна садовая, на чугунных лапах, а другая — доска, положенная на два чурбана. В углу топилась буржуйка, и труба ее, выведенная в окно, была вишневой от накала.
— Вот это будет твоя постель, — сказал мне воспитатель и показал на вторую от стены койку. Потом он ушел, а я подошел к печурке. Мальчишка, топивший печурку, спросил меня:
— Ты новенький?
— Новенький, — ответил я.
— Ты не бойся, вначале я тоже боялся, а потом привык.
— Да я и не боюсь.
— Ну да, не боишься, только говоришь так, — недоверчиво сказал мальчишка, подбросив в топку обломок доски.
Я стал разглядывать нового знакомого; на нем были серые брюки и серая курточка, а сам он был смуглый и скуластый.
— Меня Цыганом зовут, — прервал он молчание, — только я не цыган, а я узбек. А тебя как звать?
— Димкой, — ответил я.
— А по прозвищу?
— Никак не зовут по прозвищу, — неуверенно ответил я. — Мне один сказал, будто я лысый…
— Да ты и есть лысый, факт! — авторитетно заявил Цыган, даже не взглянув на мою голову. — Значит, Лысым тебя звать?
Я промолчал.
Цыган объяснил мне, что он дежурный по спальне, а все ребята ходят неизвестно где. Потом он закинул голову вверх и долго глядел на потолок.
— Что ты смотришь? — спросил я.
— Птички шевелятся, — задумчиво ответил Цыган. — Погляди сам.
Я посмотрел вверх и сначала ничего особенного не заметил, но потом увидел, что птицы, нарисованные на потолке, действительно живут. Горячий воздух от печурки, от раскаленной трубы прозрачными колеблющимися волнами восходил вверх, и сквозь это марево казалось, что птицы там, на потолке, машут крыльями, летят, ныряют в голубом просторе.
Затем Цыган рассказал, что на койке, предназначенной мне, прежде спал лунатик-мальчишка, который ходил по ночам с закрытыми глазами.
— Ты просись на другую койку, а то тоже залунатишься, — посоветовал он мне.
Вдруг в спальню ввалилось с десяток ребят. Они окружили меня, стали расспрашивать, откуда я и нет ли у меня закурить.
Никакой враждебности к себе я не заметил. До этого я читал в нескольких книгах, что новичков всегда встречают плохо, — ничего подобного!
Одно только огорчило меня — это то, что Цыган сразу же разболтал всем мое прозвище, и меня стали звать Лысым.