В России распространенной формой протеста было бегство податного населения на окраины империи — в Сибирь, на Дон, в Поволжье, на Украину, а также в Польшу и Прибалтику. Со второй половины XVII в. стали приписывать крестьян целых волостей к заводам, где они должны были отрабатывать подушную подать и оброк. По закону приписные крестьяне считались государственными, их нельзя было заставлять работать во время сельской страды. Однако на практике эти предписания постоянно нарушались. Поэтому в ряде районов бегство приписных крестьян от заводчиков приняло массовый характер (например, в 1726–1727 гг. на Олонце и на Урале). Польские историки считают, что побег являлся одной из самых действенных форм крестьянского сопротивления в Речи Посполитой. В середине XVIII в. венгерские крестьяне бежали в Турцию. В условиях аграрного перенаселения крестьяне и рабочие из различных стран и регионов — Англии, Ирландии, Италии, Испании и прочих — в поисках лучшей доли, преодолевая огромные трудности, уезжали в Америку.
Разумеется, и в России, и в других странах Европы периодически дело доходило до открытого сопротивления. Мощное восстание, охватившее огромные территории Дона, Поволжье, уезды Центральной России, а также часть Украины, вспыхнуло в 1707 г. в ответ на попытку правительства выслать с Дона всех беглых. Возглавил бунтовщиков казак Кондратий Булавин. Властям пришлось использовать войска. Все городки в верховьях Дона, населенные беглыми крестьянами, были уничтожены. Уже с конца XVII в. приписные крестьяне тульских и старорусских заводов стали протестовать против нарушений правил, приводящих к невозможности заниматься сельскохозяйственным трудом, против издевательств заводчиков и снижения расценок. В 1752 г. после оставшихся без ответа жалоб во все инстанции восстали крестьяне демидовского завода в Ромодановской волости Калужской провинции. Неоднократно восставали монастырские крестьяне Шацкого, Бежецкого и других уездов. Во многих актах протеста участвовали старообрядцы, что значительно усложняло социальный состав движений протеста и борьбу с ними. Российское правительство боролось с постоянными побегами крестьян. В 1750–1763 гг. по этому поводу была издана целая серия указов, однако они плохо выполнялись. Во время работы Уложенной комиссии, созванной в 1767 г., крестьянство в своих наказах протестовало против налогового бремени, малоземелья, самоуправства чиновников, требовало расширения своих прав в торговле и промыслах.
В Чехии и Моравии крестьяне в XVIII в. боролись уже не столько против конкретных повинностей, как в XVII в., сколько за общее улучшение своего социального статуса. Именно в этом русле разворачивалось большое восстание 1775 г. чешских и немецких крестьян под предводительством Антонина Нивлта. Восстание было жестоко подавлено, однако власти издали новый барщинный патент, в соответствии с которым размер барщины зависел от имущественного положения крестьянина. В 1781 г. был опубликован патент о ликвидации личной крепостной зависимости в Чехии, Моравии, части Силезии, находившейся под властью Габсбургов. Поводом для большого крестьянского восстания в Трансильвании в начале 1780-х годов, главным образом православных румын, стало распоряжение правительства о переводе пограничных деревень на военное положение с освобождением населения этих деревень от крепостных повинностей. Носились слухи, что власти решили освободить всех крестьян, поэтому попытки господ удержать их в прежнем повиновении вызвали взрыв ярости. Восставшие разрушали господские усадьбы и требовали отменить все привилегии дворян, утверждая, что это соответствует воле императора. Руководители восстания были казнены, но несколько месяцев спустя летом 1785 г. Иосиф II объявил об отмене крепостного права на всей территории Венгрии.
Органической частью повседневной жизни французов в последний век Старого порядка были мелкие стычки с жандармерией (marechaussee). Они вспыхивали по любому поводу. Попытки полиции или территориальной милиции (созданной в 1688 г. при военном министре Ф.М. де Лувуа) наводить порядок неизменно вызывали отпор как недопустимое вторжение в коммунальную жизнь, где веками вырабатывались собственные приемы социального контроля. Население Франции в XVIII в. воспринимало жандармерию как предельно одиозный институт, и это хорошо понимали современники. Так, в одном рукописном новостном листке от 11 мая 1750 г. приводится выдержка из частного письма по поводу семидневного восстания во французской столице: «Поскольку в Париже, как и в других местах, смертельно ненавидят тех, кого называют стражниками или судейскими, нет ничего неожиданного в этих бунтовщических сборищах бесконечного числа людей, воодушевляемых женщинами».
Во всех странах Европы множество разнообразных конфликтов возникало на почве аграрных отношений. Однако в XVIII в. конфликт в недрах сеньории или помещичьего хозяйства редко принимал форму крупных насильственных столкновений. В условиях углубляющегося социального расслоения деревни наиболее крепкая часть крестьянства использовала экономическую конъюнктуру в своих интересах, а для значительной массы сельских жителей все большее значение приобретала борьба за хлеб. Во взаимоотношениях между землевладельцем и крестьянином сформировалось устраивающее обе стороны соотношение «автономности» и «зависимости», без которого относительно мирное сосуществование внутри аграрного сообщества было бы невозможно. Разумеется, помимо бесконечных судебных процессов и разного рода пассивных форм сопротивления крестьяне нередко прибегали и к открытому протесту. Они отказывались платить землевладельцу повинности и недоимки, уважать сеньориальные права и баналитеты, всем миром решительно боролись против попыток сеньоров или помещиков присвоить общинные угодья, лишить их прав пользования лесами и пустошами. Чаще всего поводом для такого протеста становились попытки ввести новые платежи, восстановить забытые привилегии, а также применение насилия по отношению к крестьянам при взимании поборов. Ситуация общины осложнялась еще и тем, что землевладельцев, как правило, поддерживало государство. Например, в Англии в 1761–1792 гг. в соответствии с парламентскими актами было огорожено 500 тыс. акров пахотной земли. Во Франции серией эдиктов и постановлений 1760–1770 гг. правительство поощряло «аграрный индивидуализм», раздел общинных угодий, освоение пустошей и осушение болот. Известный американский историк и социолог Ч. Тилли полагает, что самые яркие формы крестьянского сопротивления усилению государства в Европе были связаны с возросшим в начале Нового времени спросом на ресурсы, в первую очередь на все необходимое для ведения войн: на людей, продовольствие, жилище, одежду, оружие, деньги. Систематическое уклонение от воинской повинности, расквартирования войск, налогообложения, принудительных работ и реквизиции имущества на военные нужды, по словам ученого, «создавали европейским крестьянам репутацию хитрецов и упрямцев».
Еще один аспект конфликтной стороны повседневной жизни европейцев — волнения рабочих. Ф. Бродель назвал историю таких волнений «пунктирной». Во всех странах ремесленники, подмастерья и рабочие боролись против притеснений хозяев, купцов-посредников, мануфактуристов и заводчиков. Эти разрозненные и кратковременные сцены протеста практически невозможно корректно обобщить в связи с их чрезвычайным разнообразием, а также распыленностью и противоречивостью сохранившихся о них сведений. Тем не менее нередко дело доходило до серьезных конфликтов, требовавших вмешательства властей и применения репрессий. В Англии, Франции и Нидерландах в конце века зарегистрированы первые выступления против машин, позже получившие в литературе название луддитских движений (по имени некоего Неда Лудда, которому приписывалось уничтожение двух чулочных станков в 1779 г.). В условиях повышения мобильности рабочей силы власти пытались разными способами подчинить своему контролю эту стихию. В некоторых странах для рабочих вводились индивидуальные «удостоверения», содержащие идентификационные данные о работнике и краткую характеристику его трудовой биографии: во Франции это были рабочие книжки (livrets d’ouvriers), в германских государствах — «сведения» (Kundschaften).
Носителем бунтарского поведения в доиндустриальной Европе чаще всего являлась протестующая толпа. По источникам ее социальные «лики» в каждом конкретном случае различимы, но не вполне достоверны. Современники — администраторы, полицейские, судейские, — докладывая о волнениях и восстаниях, как правило, не располагали точной информацией о происходящем. Поэтому историки, восстанавливая социальный состав участников бунтов на основе этих свидетельств, имеют дело с «интуитивной социологией». Основную массу мятежников обычно составляли малоимущие слои населения. В городах — ремесленники, подмастерья, лишенные работы или получающие мизерную заработную плату наемные рабочие, служащие, домашняя прислуга, бежавшие от нищеты в город и не нашедшие там работы крестьяне — весь городской мелкий люд, на плечи которого в условиях неблагоприятной конъюнктуры ложился груз продовольственных, промышленных и финансовых трудностей. В сельской местности — малоземельные крестьяне, арендаторы и поденщики, сельские ремесленники, виноградари, работники рассеянной мануфактуры, сезонные сельскохозяйственные рабочие. Во всех «сборищах» активную роль играли женщины, энергия и инициатива которых имела порой решающее значение. В то же время в источниках сохранилось множество свидетельств о «соучастии» в бунтарских выступлениях дворян, представителей духовенства, буржуа, местных администраторов разных уровней, судейских, лавочников, булочников в том числе. Столь же разнороден социальный состав выявлявшихся в ходе судебного расследования «вожаков» отдельных бунтов. В каждой деревне, городском квартале, округе были свои «горячие головы», которые в критических ситуациях предлагали нестандартные решения. Среди вожаков помимо простолюдинов были также состоятельные собственники, нотариусы, прокуроры, дворяне, муниципальные чиновники, священники, торговцы. При этом надо учитывать социальную пестроту и гибридность социальных типов Старого порядка, а также далеко не полное соответствие современных социальных категорий реалиям того времени.
Не менее сложным делом оказывается и прояснение вопроса о мишенях открытого протеста. В каждом конкретном случае они тоже достаточно различимы — это налоговые служащие, лесничие, землевладельцы и их помощники, сборщики десятины, судейские, местные власти, хлебные торговцы и спекулянты, отдельные предприниматели. Базовым фоном протеста в XVIII в., как и во все времена, было материальное и социальное унижение, бедственное положение людей. Но можно ли при строгом рациональном анализе точно указать конкретных его виновников? Не следует ли говорить скорее о «козлах отпущения», которых настойчиво искала и всегда находила мятежная толпа? Современники оставили множество свидетельств о явной непричастности жертв того или иного мятежа к злоупотреблениям, произволу и прочим непосредственным причинам открытого протеста. Кроме того, немало конфликтов и открытых столкновений происходило между отдельными профессиональными корпорациями ремесленников, между неимущими крестьянами и зажиточными фермерами, между жителями соседних деревень, городскими и сельскими жителями. Длительное время историки народных движений объясняли эту сложную мозаику противоречий исключительно социальным противостоянием. И лишь в последней четверти прошлого века стало понятно, что любое поведение имеет «культурное» измерение. Впрочем, социальная солидарность униженных, обездоленных, почти ничего не имеющих, с одной стороны, и обеспеченных, богатых — с другой, ясно ощущается в различных формах открытого протеста. Но даже в конкретной ситуации социальное противостояние часто ускользает от «точной» реконструкции и с трудом поддается корректному обобщению.
Однако социальная солидарность была не единственным средством, сплачивающим людей во время волнений. История открытого протеста свидетельствует о значительной роли локальной, корпоративной, профессиональной солидарности различного типа, имевшей нередко «вертикальное» измерение. Например, наличие локальной солидарности обнаруживается во многих крестьянских восстаниях против налогов, в лесных правонарушениях, в движениях, направленных против «чужаков», пришельцев, в продовольственных «бунтах-препятствиях», когда бунтовщики мешали торговцам вывозить хлеб за пределы своей местности. По мнению французского историка И.М. Берсе, в этих движениях «единство бунта было единством местности». Возможно, локальная солидарность являлась в XVIII в. и основой солидарности межсословной. Так, в «хлебных» бунтах и в тех случаях, когда центральные власти пытались изменить местные правила коммунального существования, требования протестующих нередко поддерживали местные власти. Многие городские восстания против государственных преобразований, такие, например, как Астраханское восстание 1705–1706 гг. или движения за конкретные реформы, объединяли представителей разных сословий. Ярким примером такого «позитивного» протеста является массовое движение в восточных провинциях Нидерландов (Гелдерланд, Утрехт, Оверэйсел) в первой трети XVIII в., вошедшее в историю как борьба за «новый порядок». Требование демократизации органов местного самоуправления, выдвинутое бюргерами, поддержали городские низы и крестьяне. Только с помощью войск регентская элита сумела добиться повиновения.
Поскольку местные власти отвечали за общественный порядок и проводили в жизнь все новые решения, связанные с транспортом, торговлей, налогами и прочими вопросами повседневной жизни, протестное поведение чаще всего проявлялось на локальном уровне. Как правило, именно нововведение было поводом для конфликта населения с представителями «государственного интереса» на местах. Однако было бы неверно представлять эти отношения как постоянно углубляющийся конфликт. Все зависело от конкретных обстоятельств, среди которых не последнюю роль играли личные качества отдельных представителей местных властей, а также культурные традиции населения. Более того, открытый конфликт с местными властями при Старом порядке был скорее исключением, чем правилом. Даже не ожидая от местных властей особой помощи, люди все равно были вынуждены обращаться к ним для решения повседневных проблем.
В последние десятилетия историки существенно пополнили наши знания о народных движениях в европейских странах: накоплен большой фактический материал, обновились его интерпретации. Современные подходы позволили по-новому представить институты и практики государства Нового времени (Etat modern) — администрацию, законодательство, правосудие, фиск, армию, полицию, реформы в духе «просвещенного абсолютизма» и пр. (см. гл. «Просвещение и власть»). В то же время историки обратили внимание на важность ритуализованного поведения в конфликтных ситуациях.
Британский антрополог М. Дуглас подметила, что в ритуалах «признаются потенциальные возможности беспорядка». В частности, «нерассуждающий ритуализм» составлял основу праздничной народной традиции, которая выполняла некоторую психотерапевтическую роль в обществе. В ходе праздника находили выход примитивные инстинкты, насилие, сексуальность, которые в повседневной жизни подавлялись церковными и светскими властями. Нередко перерастая в бунты, народные гуляния и праздники вынуждали уважать неписаные нормы и поддерживать локальную солидарность. Можно сказать, что это был важный социокультурный инструмент в деле формирования умения «жить вместе». Во Франции одной из самых распространенных форм действа такого типа был шаривари (charivari). Изначально он представлял собой реакцию коммуны на неравный брак. К шаривари прибегали также жители одной местности (коммуны, квартала), чтобы наказать супругов, неохотно выполняющих свои семейные обязанности. В XVIII в. шаривари использовали как предлог и для того, чтобы публично выразить какие-то назревшие требования, приструнить нарушителей коммунальных норм, даже если эти нарушения не были связаны с брачными отношениями. Как выяснил Э.П. Томпсон, изучив английский вариант шаривари (rough music), то же самое происходило в Англии.
Историки народных движений (Н. Земон Дэвис, И.М. Берсе, Э. Томпсон, А. Фарж, А. Корволь и др.) показали, что в начале Нового времени многие жесты праздника органично входили в бунтарское поведение. Их можно назвать фольклорными элементами открытого протеста. Очень часто открытое народное выступление начиналось ударом колокола. Бой набата повсеместно являлся традиционным знаком какой-либо опасности. К нему издавна прибегали в случае пожара, наводнения, града, засухи. В колокол звонили при приближении разбойников, банды нищих, с его помощью предупреждали расположившихся в деревне контрабандистов о приближении служащих налоговых ведомств. Иными словами, это был привычный сигнал к началу массового коллективного действия. Понимая особую роль коммунального колокола, символизировавшего локальную солидарность жителей, блюстители порядка пытались регламентировать его применение. Французские власти в качестве предлога использовали широко распространенное убеждение в том, что звон колоколов способен разогнать тучи, предотвращая тем самым грозу и связанные с ней неприятности. Борьба с этим обычаем, судя по количеству сохранившихся свидетельств, была настойчивой, но не очень успешной, поскольку крестьяне и горожане упорно сопротивлялись.
Бой барабана — столь же обычное явление в народных манифестациях, как и колокольный звон. Использовались также другие музыкальные инструменты. Неизменно сопровождала каждое проявление открытого протеста инвектизация речи. Длительное время историки обращали внимание лишь на те крики и возгласы участников народных волнений, в которых выражались требования бунтовщиков, как, например, «Долой налоги!» или «Да здравствует король без габели!» Однако психологи и этнологи полагают, что любая бранная речь несет в себе смысловую нагрузку: взламывая табу, люди, не отдавая себе в этом отчета, выражают свой протест. Ругательства при этом уже сами по себе выполняют известную психотерапевтическую роль, принося психологическое облегчение. Кроме того, инвектива была одним из способов карнавализировать событие, не дожидаясь карнавала, помогая бунтовщикам включаться в иное, отличное от повседневности временное измерение. Широко распространенной фольклорной чертой открытого народного протеста была маскировка, присутствовавшая в разнородных народных движениях во всех странах. Участники народных движений чернили лица, или напротив, выбеливали их мукой, надевали на глаза тряпичные маски, переодевались в женские платья и пр.
В протестующей толпе времен Старого порядка, как и в любом другом социальном образовании, ритуал был одним из способов, регулирующих взаимодействие его участников между собой и с окружающим миром. Традиционные атрибуты праздничной народной культуры — колокол, барабан, маски, танцы, травестия — служили символическими средствами, которые позволяли бунтовщикам руководствоваться нормами, веками складывавшимися в протестующей толпе. Эти средства, обеспечивая необходимое для эффективного коллективного действия сочетание управляемости с субъективной свободой, были важнейшими элементами самоорганизации прямого народного действия.
Формировалась протестующая толпа, как правило, спонтанно. Однако с самого начала своего существования в непредсказуемом сценарии бунта она была занята поиском смысла происходящего или, говоря словами М. Вебера, «производила смысл». Ключом к пониманию этого смысла могут быть слова «идентичность» и «легитимность». Осознавая свое место в ситуации, толпа прежде всего выясняла распределение ролей, определяя реальных или воображаемых врагов («их»). Вместе с тем для сплочения противостоящего этим врагам «мы» важно было обосновать свое право на существование и действия. С этой целью в процессе самоидентификации протестующая толпа изобретательно отбирала средства, накопленные в ходе предшествовавшего социокультурного опыта. В частности она искала, живо адаптировала и создавала различные идеи-образы, используя их в своих интересах. Большую роль при этом играли слухи, которые в период кризисов, отчасти заменяя информацию, помогали людям определить стратегию поведения. Во Франции в течение всего XVIII в. народ будоражили слухи об отмене старых налогов в связи с началом войны или смертью короля, о том, что молодых людей, в том числе детей, насильно забирают в колонии. В устойчивую легенду трансформировались слухи о намерении торговцев, булочников, перекупщиков, спекулянтов и самого короля уморить народ голодом. В России хорошо известна мобилизующая роль слухов о «хорошем» царе-самозванце, в других странах тоже распространялись похожие слухи. Так, годы спустя после смерти Ф. Ракоци (1735) в среде венгерских крепостных ходили слухи о его возможном возвращении: молва связывала с этим надежды на уравнение крестьян в правах с помещиками. В то же время в оппозиционно настроенной к Габсбургам дворянской среде Ракоци почитали как борца за дворянские вольности и привилегии. На территории Речи Посполитой в связи с Конституцией 1791 г., которая минимально затронула деревню, ширились слухи, что крепостное право отменено и что шляхта скрывает это от крестьян. Последние отказывались повиноваться господам, а власти вынуждены были в ряде случаев использовать войска. Подобные слухи становились устойчивыми компонентами коллективной памяти, своеобразными мифами, которые передавались от одного поколения к другому.
Среди способов легитимации бунтовщического поведения неизменно присутствовали апелляции к властям (в том числе к верховной власти короля или царя), а также имитация их действий. Общим местом в проявлениях открытого протеста было подражание стандартным юридическим процедурам, постоянное подчеркивание лояльности и активное использование элементов народной культуры, чтобы убедить окружающих, в первую очередь облеченных властью людей, в «хорошем порядке» своего поведения, смысл которого лишь в том, чтобы заявить о «законных» требованиях.
Стремление заставить услышать себя, доказать свое право на вмешательство в ход событий и вместе с тем не нарушать существующих предписаний парадоксальным образом совмещалось во многих бунтах. Выраженные публично на площади, на улице эти желания, переплетаясь, придавали бунтовщическому поведению такое сложное содержание, что современники, а вслед за ними и историки квалифицировали его как «непостижимое». Подробно описывая «странное» поведение бунтовщиков 18 апреля 1775 г. в доме подозреваемого в продовольственных махинациях советника парламента в период продолжительного бунта в Дижоне, современник писал: «Не могу Вам дать представление об опустошении, которое тогда было совершено. В самом деле, это что-то непостижимое…»
Смысл легитимации бунтовщического поведения — утверждение «порядка» посредством запрещенного законом действия — абсурдный с рациональной точки зрения, ускользал от современников. Возможно, отчасти это было связано также с широко распространенным мнением, что толпа не способна действовать самостоятельно. Отсюда идея заговора, которую так часто использовали современники, а потом и историки для объяснения «странных» проявлений протеста. Накопленные историками народных движений материалы и наблюдения показывают, что бунтовщики не только отвергали новое, но и отстаивали свои права, требовали считаться с нормами и ценностями своей культуры. Они были убеждены, что ведут борьбу за общее дело, за общий интерес против людей, которые думают только о собственной выгоде. Справедливость «моральной экономии», которая позволяет существовать каждому, отвергала сторонников экономии, основанной лишь на выгоде. Более того, бунтовщики заставляли уважать себя как людей. Основой эгалитарной народной утопии, в полный голос заявившей о себе в ходе восстаний и революций XVIII в., было право на жизнь и свободу для всех. Конечно, вербально эта утопия вряд ли могла быть сформулирована в лоне устной традиции, однако ее образный мир, проявлявшийся в красноречивых поступках, улавливали наиболее чуткие современники, которые перевели его на язык высокой философии и большой политики. Мысль о том, что «единственной целью всякого управления должно быть поддержание прав человека», была в разных вариантах сформулирована интеллектуалами последнего века Старого порядка. Она пронизывает десятки правовых актов эпохи. Но вызревала эта мысль долго и мучительно в недрах народной жизни. Отрицая те или иные аспекты установленного порядка, бунтовщики противопоставляли ему свой идеальный порядок, в основе которого было право на существование. Сопротивляясь утопии рациональной, бунт предлагал свою собственную утопию, экзистенциальную. И проблема, вероятно, заключается не в том, чтобы определить, которая из них лучше, правильнее, прогрессивнее. Важно, что обе они существуют в любом социуме, развитие которого во многом зависит от того, как эти утопии взаимодействуют, взаимно питают, корректируют, усложняют и упрощают друг друга во времени и пространстве.
Этимология слова «бунт» (revolte), по мнению известного лингвиста и философа Ю. Кристевой, корнями уходит в санскрит, приобретая значение «разоблачение» (devoilement, decouvrement). Иными словами, «бунт» означает «снятие всех покровов», «возвращение назад», «начало всего заново». Как показали современные исследования народных движений, открытый протест (бунт) в раннее Новое время по своим функциональным особенностям точно соответствовал такой этимологии. Он был не только проявлением социального противостояния, но и одним из способов самоорганизации народной культуры. Свидетельство тому — наличие фольклорных элементов в народных волнениях, очевидная связь бунтарского поведения с праздничной народной традицией. Открытый протест в XVIII в., как правило, имел оборонительный характер, являясь ответом на попытки установить новые правила существования. В условиях неблагоприятной экономической конъюнктуры всякое нововведение, любое изменение устоявшегося уклада жизни воспринималось как «агрессия», чреватая ухудшением ситуации. Эта черта присутствовала в каждом акте открытого протеста независимо от его содержания, формы, социального характера. Можно сказать, что бунт того времени представлял собой способ действия, «облегчавший» адаптацию к новому. В то же время перформатив бунта был своеобразным волеизъявлением, в ходе которого происходила небывалая в обычное время мобилизация возможностей народной культуры и концентрация образов социального воображаемого. Например, для француза образ «врага» ассоциировался с габелёром, нуворишем, эмигрантом; для простого россиянина такой собирательной фигурой часто выступал «плохой придворный». Одновременно бунт являлся актом народного «правосудия»: бунтовщики отказывались признавать себя виновными в нарушении закона, нередко имитируя в ходе прямого действия, как уже отмечалось, принятые в обществе юридические процедуры. Просвещенные современники разделяли такое представление: в административной переписке, в юридических документах часто встречается мысль о том, что в ходе бунта «народ вершит закон по-своему». Историки видят в нем также «примитивный политический жест» (С. Каплан), поскольку «народ», выходя на «улицу», вторгался в политическое пространство, упрекая управляющую элиту в неадекватном использовании властных полномочий с позиций традиционно понимаемой «справедливости». Случалось, что бунтовщики даже брали на себя обязанности властей. Примеры такого «присвоения власти» можно найти в истории Пугачевского бунта.
В то же время бунт неизбежно становился одной из самых доступных для униженных и слабых форм мести. Любой «праздник непослушания», как и календарный праздник, это не только хронотоп символического действия, но и царство аффектов: помимо злобы и ненависти, связанных с желанием отомстить и наказать, в ходе восстаний всегда присутствовали отчаяние, ревность, любопытство, зависть. Важнейшим мотивом коллективного действия в последний век Старого порядка, как и во все времена, являлись страх и надежда. Страх перед голодом заставлял крестьян и горожан бунтовать против вывоза продовольствия за пределы определенной местности. Окончание войны, смерть государя, важные реформы везде порождали надежды на перемены к лучшему, временно ослабляя социокультурное напряжение. Ж. Лефевр одним из первых убедительно показал влияние эмоций на историю Французской революции: «Великая надежда», связанная с созывом Генеральных штатов 5 мая 1789 г., на полтора месяца приостановила народные движения; «Великий страх» июля-августа того же года вынудил Национальное собрание принять решения, покончившие со Старым порядком в стране.
Сочетание репрессивной функции, эмоционального напряжения и элементов народной культуры порождало взрывную смесь непредсказуемой и необычайной силы. Однако не следует думать, что народный бунт всегда «бессмыслен» и «беспощаден». Эта знаменитая пушкинская характеристика сегодня воспринимается лишь как метафора социальной стихии. Современные историки убедительно обосновали существование своего рода «правил бунта», носителем которых являлась протестующая толпа. Особый словарь народного бунта и его жесты поразительно соответствовали конкретной обстановке; определенная логика обнаруживается и в динамике каждого происшествия.
В то же время история протеста свидетельствует о постепенном включении простолюдинов в систему государственной нормативной регуляции общественных отношений. Так, непопулярность налога, по мнению И.М. Берсе, — не только показатель его провоцирующей роли, но также индикатор важности социальной практики, на которую направлен данный налог. Например, вводя обложение процедурных актов, власти признавали тем самым место судебного разбирательства и крючкотворства в социальном регулировании. Разумеется, степень подобной «институциализации» в пространстве Европы была различна. В странах более развитых в правовом отношении она была выше, в других процесс находился в самом начале. Во Франции, например, возросший в XVIII в. поток судебных тяжб между общинами и сеньорами свидетельствует о все более активном включении обитателей французской деревни в официальный юридический порядок. Простые люди все чаще стали прибегать к судам для решения своих самых разных, причем не только имущественных проблем. Показателем втягивания простолюдинов в установленную институциональную систему правовых отношений является также особая роль «бумаги» в народном протесте: она воспринималась как символ и орудие угнетения. Например, в конфликтах по поводу сеньориальных или общинных прав бунтовщики требовали предъявления «феодальных» актов и поместных описей. Налоговые списки, долговые расписки и другие деловые бумаги мятежники искали, рвали, разбрасывали или сжигали на кострах в местах проведения публичной казни. Иногда «бумага» играла провоцирующую роль в истории мятежа или с ее помощью потенциальные бунтовщики анонсировали прямое действие, вывешивая бунтовщические плакаты на дверях домов и церквей или направляя контрибуционные послания влиятельным людям. Нередко смутьяны требовали «бумагу» от властей для закрепления и подтверждения своего успеха: не доверяя устным обещаниям отменить налог или снизить цену на хлеб, они добивались письменного распоряжения. Наконец, «бумага» являлась одним из способов легитимации бунтовщического поведения. Чаще всего мятежники апеллировали к указам государя, который в их глазах олицетворял закон. Иногда они ссылались на постановления местных властей. А восставшие рабочие Сент-Антуанского предместья, шествуя по улицам Парижа весной 1789 г. с виселицей, на которой были прикреплены манекены фабрикантов Ревельона и Энрио, кричали, что они исполняют постановление третьего сословия Сент-Антуанского предместья, приговорившего этих заводчиков к повешению.
В марксистской традиции народные движения исследовались преимущественно в контексте теории классовой борьбы, которая представлялась как «движущая сила истории». Сегодня такой подход во многом утратил свое значение. Тем не менее очевидно, что бунт в традиционном обществе являлся не только средством, облегчавшим восприятие нового, но и острой формой развития социальной общности. Важнее конкретного результата бунта (который порой не достигался, но очень часто и достигался: снижался размер налога, приостанавливалось его взимание, уменьшалась цена хлеба, наказывались взимавшие недоимки виновники насилия и проч.) было наступавшее за ним «отрезвление» всех участников социальной драмы: как тех, кто представлял существующий порядок, так и тех, кто его оспаривал. Жестокое подавление мятежа в отдельной стране, городе, деревне надолго входило в коллективную память, а осознание риска, связанного с открытым протестом, на десятки лет делало его невозможным. В то же время многочисленные случаи различных уступок и амнистии участников народных движений рассматриваются теперь не только как свидетельство ослабления властей, но и как признание того, что бунт не обязательно означает разрыв традиционных социальных связей, что сохранение статус-кво лишь посредством репрессии невозможно. Значение этих движений заключается, вероятно, не только в том, что они подтачивали Старый порядок и готовили новый, но и в том, что они служили своеобразным сдерживающим фактором в динамике социума, не позволяли резко разрушать традицию и обеспечивали сохранение главной нравственно-генетической линии эволюции.
Социальные иерархии и «цивилизации нравов»
В историографии 1960-1970-х годов многих исследователей вдохновлял предложенный видным французским историком Э. Лабруссом проект реконструирования подлинной социальной структуры раннего Нового времени путем обобщения множества данных массовых серийных источников. Лабрусс и его последователи ставили перед собой цель: выявить, описать и расположить в иерархическом порядке все группы, из которых состояло общество XVIII в. К настоящему времени историки отказались от этого амбициозного замысла и уже не предпринимают заранее обреченных на неудачу попыток воссоздать исчерпывающую и «подлинную» социальную иерархию прошлого. И дело не только и не столько в том, что он трудноосуществим, так как подобный синтез может стать лишь результатом бесчисленного количества исследований, проведенных на локальном и региональном уровнях. Главное, ушло в прошлое само положенное в основу данного проекта представление об обществе как пирамиде, состоящей из кирпичиков — социальных групп.
Уже патриарх «глобальной истории» Ф. Бродель называл общество «множеством множеств», поясняя, что «иерархический порядок никогда не бывает простым, любое общество — это разнообразие, множественность; оно делится наперекор самому себе, и это разделение есть, вероятно, самое его существо». С ним солидарен английский историк Э. Ройл, по мнению которого, высказанному в книге «Современная Британия: социальная история, 1750–1985» (1987), «наверное, правильнее было бы рассуждать не об “обществе”, а об “обществах”, так как жизненный опыт большинства населения был не национальным, а локальным или приходским. Отношения были вертикально структурированы и скреплены локальными узами почтения снизу и патернализма сверху».
От лабруссовского проекта «глобальной» социальной истории и от макросоциологических подходов историки, изучающие феномен социального, повернулись, во-первых, в сторону микроистории и истории повседневности, исследуя на микроуровне сети вертикальных и горизонтальных социальных связей и скептически относясь к возможности подверстать их под некие универсальные категории типа «сословие» или «класс». Как выясняется, такого рода исследования, проведенные на микроуровне, открывают больше возможностей восстановить социальные связи индивидов и групп в их многообразии, чем широкие обобщения в масштабе целой страны или континента. Группа изучается и характеризуется через сети своих социальных связей и поведение составляющих ее личностей (социальных акторов). Во-вторых, современные работы по социальной истории отличает внимание к языку, к понятийному аппарату, с помощью которого люди описывали социальные реалии своего времени; коллективные представления людей прошлого рассматриваются как фактор, образующий группу и формирующий ее идентичность.
Общество и социальная иерархия в представлениях людей XVIII века
В сознании образованных людей XVIII в. существование универсальной реальности под названием «общество» стало уже признанным. При этом в их представлениях оно было тесно связано с понятием «государство», и четкое различие между ними не всегда проводилось. Связь между обществом и государством, устанавливаемая в теории, проявлялась и на практике: именно государство претендовало на ведущую роль как в определении принципов общественного устройства, так и в создании и поддержании социальной иерархии.
В представлениях о том, что такое общество и из кого оно состоит, сталкивались два, на первый взгляд, противоречивших друг другу принципа: естественного, природного равенства людей, с одной стороны, и неравенства, имманентного любой общественной организации, — с другой. Это противоречие разрешается, если принять во внимание, что, рассуждая о принципах общественного устройства, ученые люди XVIII в. привычно разделяли естественные и позитивные законы. Естественными признавались законы, существовавшие от природы, независимо от воли людей, позитивными — законы, устанавливавшиеся в человеческом обществе законодателями. Считалось, что, согласно естественному закону, все люди от природы равны. В то же время позитивные законы создавали в обществе неравенство гражданских статусов, объяснявшееся неравенством силы, богатства, талантов, знаний, происхождения или пользы, приносимой обществу. Таким образом, равные от природы индивиды объединялись в общество, состоящее из неравных по статусу групп.
Представления о группах, составляющих человеческое общество, были многообразными и противоречивыми. Историки при описании общества XVIII в. обычно пользуются понятием «сословие». Его широко употребляли и современники, изображая общество как иерархически упорядоченное объединение сословий. Не случайно понятия «сословие» и «порядок» в европейских языках могли обозначаться одним и тем же термином (напр., англ. — order или франц. — ordre). Вот как раскрывалось значение термина «ordre» в «Универсальном словаре» А. Фюретьера (гаагское изд. 1727): «Положение вещей согласно состоянию, месту и рангу, отвечающим их природе или функциям. Творец разместил все части мироздания в должном порядке. Цепь вторичных причин есть порядок, установленный Провидением. Если нарушен порядок или экономия в человеческом теле, человек должен погибнуть…» Тот же установленный свыше порядок, по Фюретьеру, регулирует и «различие людей и корпораций как на собраниях, так и на церемониях. Штаты Франции состоят из “трех сословий”: Церкви, дворянства и третьего сословия. Духовенство состоит из двух сословий, первое сословие включает кардиналов, архиепископов и епископов, второе — сословие аббатов, деканов, каноников и прочих священнослужителей. У римлян были сословия сенаторов, всадников и народа». Исходя из принципиальной тождественности сословного устройства и порядка как такового, в одном из своих обращений к королю Франции Парижский парламент — верховный суд страны — доказывал, что сословное устройство общества является естественным и необходимым: «Французская монархия, по своей конституции, состоит из нескольких различных и отделенных друг от друга сословий. Это различие положений и людей заложено в основе нации; оно родилось вместе с ее нравами; оно есть драгоценная цепь, связующая государя и подданных. Без различия положений не было бы ничего, кроме беспорядка и смуты (…). Мы не можем жить при равенстве положений; необходимо, чтобы одни командовали, а другие подчинялись (…). Все обязаны содействовать нуждам государства. Но в самом этом содействии всегда обнаруживаются порядок и гармония».
Подобные идеи не были чужды и просветителям. Влиятельные интеллектуалы XVIII в. видели в сословиях с присущими им правами и привилегиями основу общественного порядка и гражданской свободы. Общепризнанный в глазах современников авторитет в политико-правовых вопросах Ш.Л. де Монтескье (1689–1755) учил, что монархия — а государства XVIII в. в подавляющем большинстве своем были монархиями — не может существовать без привилегированного дворянства: «Монархическое правление, как мы сказали, предполагает существование чинов, преимуществ и даже родового дворянства. Природа чести требует предпочтений и отличий». В противном случае монархия вырождается в деспотию. Чтобы этого не произошло, в монархическом государстве необходимы «посредствующие каналы, по которым движется власть», или «посредствующие власти»: «Самая естественная из этих посредствующих и подчиненных властей есть власть дворянства. Она некоторым образом содержится в самой сущности монархии, основное правило которой: “Нет монарха, нет и дворянства, нет дворянства, нет и монарха”. В монархии, где нет дворянства, монарх становится деспотом». Ему почти дословно вторил шевалье де Жокур в статье «Дворянство», написанной для «Энциклопедии» Дидро и Даламбера: «Всякая монархия, где совсем нет дворянства, есть чистая тирания: дворянство связано некоторым образом с самой сутью монархии, основная максима которой — нет дворянства, нет и монарха, а есть деспот, как в Турции. (…) В монархическом государстве самая естественная посредствующая и подчиненная власть есть власть дворянства; уничтожьте его прерогативы, и вы тотчас же получите либо народное, либо деспотическое государство». Британский философ-просветитель Дж. Толанд призывал в целях сохранения порядка в обществе не обучать детей профессиям, не свойственным их родителям, дабы ничто не нарушало наследственности сословного статуса.
В статье «Сословие», помещенной в «Энциклопедии», Л. де Жокур (1704–1779) обосновывал представления о сословных различиях, заложенных в самом естественном порядке вещей: «Сословиями в государстве называют различные классы и объединения людей с их особыми правами и привилегиями. Невозможно уничтожить или существенно изменить сословия государства, пока дух и характер народа пребывают в своей первозданной чистоте и силе; но они окажутся извращенными, если будут утрачены дух и характер народа; это извращение, а тем более уничтожение сословий неизбежно приведет к гибели свободы». В этом рассуждении Жокура примечательны два обстоятельства: во-первых, сословные привилегии представлены в качестве национальной традиции и гарантии свободы, а, во-вторых, термины «сословие» и «класс» употреблены автором как синонимы, что вообще было характерно для языка XVIII в. Аналогичным образом и в «Словаре английского языка» С. Джонсона (первое изд. — 1755) термин «сословие» (estate) определялся как «ранг, достоинство», а его синоним «order» — как «общество достойных особ, отмеченных знаками чести; ранг, или класс».
Помимо больших групп, таких как духовенство, дворянство, буржуа или простолюдины, сословиями называли также самые разные социальные и профессиональные группы, обладающие особым статусом или привилегиями. Так, говорили об «адвокатском сословии», епископат именовали «первым сословием», а приходских священников — «вторым сословием духовенства» и т. д. Согласно таким представлениям, общество состояло не из трех или двух, а из множества сословий.
Размышляя о взаимоотношениях между сословиями или классами, авторы XVIII в. выстраивали три типа моделей общественной структуры: трехчастную, бинарную и многоступенчатую. Первая из них признавала за каждым сословием особую социальную функцию. В политико-юридическом дискурсе того времени воспроизводилась традиционная средневековая трехчастная модель разделения общества на сословия: oratores — молящихся, т. е. священнослужителей, bellatores — воинов, под которыми подразумевались дворяне, laboratores — трудящихся. Помимо юридических трактатов, эта модель воплощалась и на практике в организации центральных и местных органов сословного представительства, в которых обычно имелись палаты духовенства, дворянства и «третьего сословия» (горожан).
Свою особую трехчастную модель общества — но не сословную, а основанную на критерии экономической роли той или иной социальной группы — разработали французские экономисты школы физиократов. По словам их лидера Ф. Кенэ (1694–1774), «нация состоит из трех классов граждан: класса производительного, класса собственников и класса бесплодного». К производительному классу Кенэ относил земледельцев, создававших своим трудом все богатства нации; к классу земельных собственников — государя, землевладельцев и священнослужителей, которые существуют на доходы от труда производительного класса; и к «бесплодному классу» — граждан, выполняющих все прочие виды труда, помимо земледелия. Труд «бесплодного класса», с точки зрения Кенэ, оплачивается совместно производительным классом и собственниками. Другой видный экономист А.Р.Ж. Тюрго (1727–1781), взяв за основу схему Кенэ, интерпретировал ее по-своему. Он разделил общество на классы земледельцев (производительный класс), ремесленников (наемный класс) и земельных собственников (незанятый класс). Первые два не имеют никаких других доходов, кроме плодов своего труда. Последний, по Тюрго, не будучи вынужден трудиться, чтобы обеспечить себе пропитание, мог заниматься удовлетворением таких общественных потребностей, как ведение войны, администрация и правосудие.
Наряду с трехчастными бытовали бинарные модели общества, согласно которым одна его часть противопоставлялась другой: просвещенные верхи — простонародью, привилегированные — непривилегированным, дворяне — простолюдинам, земельная аристократия — буржуазии.
Во Франции этот антагонизм получил осмысление в виде так называемой романо-германской проблемы. Граф А. де Буленвилье (1658–1722) в своих исторических трудах доказывал, что Французское королевство возникло в результате германского завоевания Галлии и завоеватели-франки стали родоначальниками благородного дворянского сословия, тогда как простолюдины являются потомками покоренных галло-римлян. Споры вокруг идей Буленвилье продолжались во Франции на протяжении всего XVIII в.
В представлениях английских консерваторов земельные собственники-аристократы обладали полным набором всевозможных добродетелей, солидным классическим образованием, эстетическим вкусом, по-отечески относились к народу, являлись носителями подлинного патриотизма и продолжателями лучших национальных традиций. В отличие от них денежным воротилам по определению полагалось гнаться за прибылью и потому быть людьми мобильными, предприимчивыми, рациональными, дисциплинированными, работящими и все в жизни оценивать исключительно с утилитаристских позиций. В сжатой, афористичной форме такого рода представления выразил английский политик и мыслитель Г. Сент-Джон Болингброк (1678–1751), которому принадлежит ставшая крылатой фраза: «Землевладельцы — вот подлинные хозяева нашего политического корабля, а денежные люди — всего лишь пассажиры». Эти образы бытовали не только в среде английских тори: они широко тиражировались на страницах романов и театральных подмостках и таким образом внедрялись в сознание современников. Кроме того, их нельзя считать исключительно британскими. «Негоциант — иностранец в своем отечестве», — вторя Болингброку, утверждал Кенэ. Но не все современники разделяли такую точку зрения. Знаменитый писатель Д. Дефо, например, считал, что и дворяне, и буржуа преследуют свои узкоэгоистические интересы, а отличает их друг от друга «земельный интерес» у одних и «денежный» у других. Разумеется, в реальной жизни между дворянами, с одной стороны, и купцами и банкирами — с другой, могли устанавливаться равноправные партнерские отношения, заключались смешанные браки. Но общественное мнение XVIII в. относилось к таким бракам, скорее, негативно, что проявилось в знаменитой графической серии У. Хогарта «Модный брак» (1745): изображенная художником история женитьбы обедневшего лорда на дочке богатого купца закончилась чередой супружеских измен и гибелью всех персонажей.
Иную интерпретацию антагонизм аристократии и буржуазии получил в Германии, где популярным стало противопоставление поверхностной и космополитичной аристократической «цивилизации», с одной стороны, и глубокой, серьезной и национальной буржуазной «культуры» — с другой. Суть антитезы культура / цивилизация четко сформулировал И. Кант: «Благодаря искусству и науке мы в высшей степени культивировались. Мы чересчур цивилизовались в смысле всякой вежливости и учтивости в общении». К сфере культуры, помимо искусства и науки, Кант относил и нравственные принципы, а к цивилизации — лишь соблюдение внешних приличий. Эта антитеза проецировалась на социальное разделение аристократии и буржуазной по происхождению интеллигенции. И.В. Гёте в «Страданиях юного Вертера» восклицал устами своего героя: «Что это за люди, у которых всё в жизни основано на этикете и целыми годами все помыслы и стремления направлены к тому, чтобы подняться на одну ступень выше!»
Что же касается многоступенчатых моделей, то их авторы представляли общество в виде иерархически выстроенной сверху донизу пирамиды. Так, по мнению педагога Дж. Нельсона (1710–1794), английское общество состояло из пяти классов — дворянства, джентри, благородных купцов (genteel trades), простых купцов (common trades) и крестьян, — причем каждый следующий класс занимал низшую ступень по сравнению с предыдущим.
Сложная и нацеленная на максимальную полноту охвата модель общественного устройства была разработана в самом конце XVII в. в недрах административного аппарата французской монархии. В это время во Франции вводился новый налог — капитация (подушная подать), и, согласно составленному в 1695 г. тарифу, все население страны — от наследника престола до поденщиков, лакеев и трактирных слуг, за исключением сохранившего налоговый иммунитет духовенства, — было разделено на 22 класса независимо от сословной принадлежности и в соответствии с размером уплачиваемого налога. Рожденный в финансовом ведомстве тариф капитации ни в коей мере не претендовал на научное описание общества и был продиктован исключительно фискальными целями. Вместе с тем в этом документе отразился свойственный администраторам абсолютной монархии утилитаристский взгляд на общество: значимым критерием у них выступало не столько происхождение и сословный статус человека, сколько его способность материально содействовать нуждам государства.
Сословия и привилегии
С правовой точки зрения, европейское общество XVIII в. оставалось сословным: юридический статус индивида, гражданские и политические права, которыми он обладал, зависели от его происхождения и принадлежности к тому или иному сословию. Определенные категории людей — дворяне, священнослужители, а в ряде стран также чиновники и буржуа — образовывали сословия и обладали привилегиями. Сословиям была присуща тенденция к эндогамии. Каждое отдельно взятое сословие имело свою внутреннюю иерархию. Высшими сословиями, как правило, считались духовенство и дворянство. Они представляли собой узкую прослойку населения: к духовенству принадлежало не более 1 %, а численность дворянства колебалась приблизительно от 0,5 % жителей Швеции, 1,0–1,5 % — Франции, Италии и государств, входивших в Священную Римскую империю, и до 3 % и более в Испании, Венгрии и России. Самый высокий в Европе процент дворянства среди населения (8-10 %) был в Польше. Привилегии дворянства, духовенства и прочих категорий социальной элиты, объем и характер которых в каждой стране имел свои особенности, символизировали главенствующее положение этих сословий в обществе.
Так, высокий социальный статус дворян символически утверждался через принадлежавшие им почетные права: носить шпагу, иметь особого типа герб, занимать специально отведенные для них лучшие места в церкви во время службы, на празднествах и публичных церемониях, членство в рыцарских орденах, титулы и особые формы обращения. Дворянской привилегией являлись и специфические правила наследования имущества, такие как майораты (переход земельных владений к старшему в семье по мужской линии), «дворянские разделы» (порядок, при котором один из наследников, обычно старший, получал основную часть недвижимого имущества) и фидеикомиссы, лишавшие наследников права отдавать в залог, дробить и продавать родовые земельные владения. Привилегии, связанные с порядком наследования, были нацелены на поддержание материального благосостояния дворянских родов.
Целый ряд почетных прав приносил их обладателям вполне реальные выгоды. Во многих странах представители привилегированных сословий либо освобождались от налогов, либо платили только часть их, значительно меньшую, чем остальные категории населения. В католических странах духовенство, как правило, не платило налогов. Дворяне в целом ряде стран полностью или частично утратили свои налоговые привилегии в результате возросших государственных расходов и потребностей казны в налоговых поступлениях. Наиболее широкими привилегиями, распространявшимися как на прямые, так и на косвенные налоги, по-прежнему обладали дворяне в Пруссии и Венгрии. Прусские дворяне-юнкеры уплачивали в государственную казну пошлину на экспорт зерна и (с 1717 г.) ежегодный налог за освобождение от военной службы. Только в самом конце XVIII в., в 1799 г. их обязали на общих основаниях вносить таможенные пошлины на экспорт любых товаров и на импорт предметов роскоши. В Швеции закон, принятый в 1723 г., гарантировал дворянам исключительное право на владение земельным участком, не облагавшимся налогами. В России дворяне освобождались от прямых налогов, но платили косвенные, обеспечивавшие большую часть доходов в государственную казну.
Дела, касающиеся священнослужителей, в католических странах рассматривались в особых церковных судах. В них действовали нормы не светского гражданского или уголовного, а канонического права. Однако особо тяжкие преступления, такие как оскорбление величества, бунт, чеканка фальшивой монеты или убийство, входили в компетенцию исключительно королевских судов, и церковным судам не полагалось рассматривать дела подобного рода.
Дворяне во многих странах не были подсудны судам низших инстанций; их дела разбирались в апелляционных или высших судах (в России такой порядок определялся «Жалованной грамотой дворянству» 1785 г.). В основе этой привилегии лежали традиционное право дворянина на суд короля и право быть судимым равными себе. Для дворян устанавливалась особая судебная процедура и полагались особые наказания за совершенные правонарушения. Они освобождались от таких наказаний, которые в данной стране считались позорными. Так, во Франции и Испании дворянам полагалась смертная казнь через отсечение головы; повешение и колесование считались бесчестящими и применялись только к простолюдинам. Когда в Португалии в 1758 г. первый министр С.Ж. де Помбал разрешил колесовать приговоренных к смерти дворян, современники увидели в этом оскорбление, нанесенное всему португальскому дворянству. Дворяне освобождались и от телесных наказаний. В Испании к дворянам не применялись пытки, кроме расследования дел о государственной измене. При рассмотрении дел в суде английские лорды, дворяне Австрии и Богемии освобождались от принесения присяги: одного их слова считалось достаточно. Привилегии защищали дворянскую собственность: в Кастилии кредиторы по закону не могли забрать за долги имущество дворян. В Польше и Венгрии дворяне обладали неприкосновенностью личности и имущества, пока их вина не была доказана. Вообще польские дворяне пользовались самыми широкими в Европе судебными привилегиями. Вплоть до 1768 г. они не могли быть приговорены к смертной казни за убийство крестьянина: за это им полагался только штраф. Но все перечисленные выше привилегии не означали, что дворян наказывали за совершенные проступки легче, чем простолюдинов: их наказывали по-другому, а за некоторые преступления (такие как воровство, клятвопреступление, мошенничество) — даже строже. В то же время как владельцы феодов и сеньорий дворяне сами могли обладать судебной властью и возглавлять сеньориальные суды, в которых разбирались гражданские и уголовные дела крестьян.
Для дворянства были характерны определенные типы карьеры (в первую очередь военная, а также дипломатическая и гражданская государственная служба) и особый жизненный уклад, который современники определяли как «дворянский образ жизни». Это понятие включало в себя жизнь на доходы от земельных владений, запрет на профессиональное занятие торговлей, промыслами и ручным трудом, общение с людьми своего круга, особенности быта (в частности, исключительно важное место в жизни дворянина занимала охота) и воспитания (обязательное обучение не только наукам, но и верховой езде и владению оружием). Свое социальное превосходство дворяне утверждали через престижное потребление, зачастую превышавшее их финансовые возможности. Не случайно, по словам одного французского аристократа, «большую часть знатных семей разорили дома», убранство которых должно было соответствовать не уровню доходов, а статусу их хозяев. Когда внук маршала де Ришелье, не сумевший полностью истратить подаренные ему деньги, вернул их деду, тот выбросил кошелек в окно, дав таким образом своему отпрыску наглядный урок подобающего дворянину статусного потребления.
Отличительными чертами дворянства признавались знатность происхождения, личные благородство и честь. Монтескье видел в чести основу дворянской этики и принцип монархического правления. Эта мысль Монтескье получила развитие в упомянутой выше статье шевалье де Жокура «Дворянство» из «Энциклопедии»: «Дворянство руководствуется честью, диктующей ему подчинение воле государя; но честь, в то же время, диктует ему, что государь ни в коем случае не может заставить его совершить бесчестящий поступок. Но больше всего на свете честь диктует дворянству служить государю в ратном деле: это почетная профессия, приличествующая дворянам, ибо ее превратности, подвиги и самые ее тяготы ведут к величию».
В европейском обществе XVIII в. дворянство составляло признанную элиту. Дворянские манеры, образ жизни, моды, поведение почитались образцом изысканности и хорошего тона. Преуспевающие простолюдины стремились аноблироваться, чтобы юридически закрепить свое социальное возвышение, и достижение этой заветной цели становилось бесспорным показателем жизненного успеха. Не имея дворянского звания, богатый и респектабельный простолюдин не мог претендовать на принадлежность к высшим слоям общества. Престиж дворянского звания повышал социальный статус его обладателя и помогал обзавестись нужными связями в обществе.
Правовой статус и привилегии сословий устанавливались и регулировались государством. Политика государства в отношении сословий была противоречивой. С одной стороны, правители европейских стран видели свою опору в высших сословиях и гарантировали их привилегированное положение. Так, в Швеции, согласно изданному в 1723 г. закону, дворяне обладали исключительным правом занимать высшие государственные должности. Во Франции военный ордонанс, принятый в 1781 г., оставлял право на получение высших офицерских чинов за теми, кто имел в роду не менее четырех поколений дворянских предков. В России в конце XVIII в. завершилось законодательное оформление сословной структуры общества, что нашло выражение в принятии жалованных грамот дворянству и городам (1785). В них фиксировались право дворян на владение землей и предпринимательскую деятельность, неотчуждаемость дворянских имений, освобождение дворян, купцов первой и второй гильдий и именитых граждан от телесных наказаний, освобождение дворян от личных податей.
С другой стороны, в фискальных целях правители отменяли или ограничивали налоговые привилегии высших сословий. В 1718 г. после окончания войны с Турцией Габсбурги попытались лишить налогового иммунитета венгерское дворянство. Тогда же, в начале века и Гогенцоллерны решили заставить дворянство Бранденбурга платить земельный налог. Правда, обе попытки не увенчались успехом. Испанские Бурбоны в 1716–1718 гг. обложили прямым налогом население Арагона, включая и дворян.
Во Франции дворяне с 1695 г. платили подушную подать — капитацию, с 1710 г. — десятину (прямой налог в размере 10 % земельных доходов, введенный на время войны за Испанское наследство), а с 1749 г. — сменившую ее двадцатину (5 %-ный налог). Здесь на примере взаимоотношений дворянства и государственной власти хорошо видно противоречие между желанием монархии поддержать дворянство как военное сословие (что нашло выражение в военном ордонансе 1781 г.) и необходимостью модернизировать фискальный механизм и обложить налогами привилегированных.
В 1749 г. и в Баварии государство отменило налоговые привилегии дворянства. В том же году пришел конец освобождению от прямых налогов дворян Богемии и Польши. В 1763 г. были упразднены дворянские налоговые привилегии в Саксонии, в конце века — в принадлежавших Габсбургам Ломбардии и Галиции.
В Швеции во второй половине XVIII в. вопрос об уравнении представителей различных сословий в правах стал предметом острых дискуссий в обществе и политических дебатов в риксдаге. Это произошло в условиях, когда в шведском обществе заметно выросла прослойка состоятельных и образованных людей — чиновников, предпринимателей, врачей, публицистов, школьных и университетских преподавателей. К середине века они составляли около 2 % населения страны, и сохранение дворянских привилегий вызывало у них все большее возмущение. В итоге в 1789 г. риксдаг принял постановление, серьезно ограничившее привилегии дворянства: создавался комитет, наделенный функциями правительства и наполовину состоявший из представителей податных сословий; устанавливалось правило назначать на государственные должности (за исключением высших) по способностям, невзирая на происхождение; крестьяне получили право покупать дворянские земли. Постепенно в Швеции различные государственные должности все чаще стали занимать недворяне.
Попытки налогообложения привилегированных сословий в ряде стран легли в основу фундаментального конфликта, разрушавшего консенсус между социальными элитами и абсолютной монархией. Налогообложение переросло в XVIII в. в большую социальную проблему: с одной стороны, современники осознали всю ее важность, ощущая на себе тяжесть растущего фискального бремени и размышляя над возможностями более равномерного распределения налогов и более эффективного их взимания, а с другой — элиты, обеспокоенные нарушением своих налоговых привилегий, начали оспаривать политику государства. Крайним проявлением этого конфликта стал подъем дворянской оппозиции во Франции в 1787–1788 гг., предшествовавший началу революции.
Социальные элиты и их роль в «процессе цивилизации»
Французский социолог П. Бурдьё, размышляя о генезисе государства Нового времени, которое он вслед за М. Вебером называл бюрократическим в отличие от династического государства позднего Средневековья, придавал особое значение свойственным разным типам государства способам воспроизводства политической элиты. Основное противоречие государства Старого порядка, соединявшего в себе черты как династического, так и бюрократического государства, заключалось, по его мнению, в сосуществовании наследственной и бюрократической элит. «Династическое государство, — по словам Бурдьё, — утверждает способ воспроизводства, основанный на наследственности и идеологии крови и рода, который антиномичен способу воспроизводства государственной бюрократии (…) здесь сосуществуют два взаимоисключающих способа воспроизводства: из них бюрократический, связанный, в первую очередь, с системой образования, а следовательно, с компетенцией и заслугами, подрывает самые основы династически-генеалогического способа воспроизводства, самые принципы его легитимности — кровь и рождение».
Правда, изучая общественную и политическую жизнь XVIII в., далеко не всегда можно обнаружить столь четкое различие между династическими и бюрократическими элитами. Наследственность, кровнородственные связи, клиентелизм и профессионализм могли выступать не только как взаимоисключающие принципы, но и как взаимодополняющие стратегии сохранения и воспроизводства правящей элиты. Становление государства Нового времени способствовало обновлению правящей верхушки и дворянства в целом на основе меритократических принципов. При этом сама королевская власть выступала движущей силой обновления системы дворянских ценностей и политических практик. Абсолютная монархия, привлекая дворян в судебно-административный аппарат или жалуя дворянское звание за добросовестную государственную службу, содействовала тому, что на традиционные дворянские ценности, такие как верность суверену, воинская доблесть, слава предков, накладывались подчас трудно совместимые с ними новые, свойственные образцовым чиновникам (дисциплина, усердие, компетентность).
В большинстве европейских стран богатство, нажитое в сфере предпринимательства, не могло обеспечить тот высокий социальный статус и доступ к властным рычагам, какими обладала земельная аристократия. Престижные должности при королевских, императорских и княжеских дворах, офицерские звания в армии, высшие ступени в церковной иерархии, ключевые позиции в государственной администрации и судебной системе в центре и на местах, как правило, были заняты дворянами. Человеку незнатного происхождения, невзирая на личные заслуги, образование и компетентность, гораздо труднее было стать старшим офицером, епископом, высокопоставленным чиновником или губернатором колонии.
Во Франции из 75 человек, занимавших министерские должности на протяжении XVIII в., лишь трое были недворянского происхождения. Провинциальные интенданты и губернаторы были потомственными дворянами, преимущественно старых родов. Право быть представленными к королевскому двору имели самые родовитые дворяне, способные документально подтвердить дворянское происхождение своей семьи не позднее 1400 г. Среди офицерского корпуса недворяне составляли менее 10 %, причем они имели чины младших офицеров. Примерно таким же (от 9,3 до 11,25 % в разные годы) было число магистратов недворянского происхождения в составе Парижского парламента. В некоторые провинциальные парламенты доступ недворянам вообще был закрыт. Выходцы из дворянских семей пополняли и ряды высшего духовенства. В 1789 г. только один французский епископ происходил из недворянской семьи.
Противоречие между династическим и бюрократическим принципами, на которое обращал внимание Бурдьё, было разрешено во Франции в ходе революции конца XVIII в. путем институционального и персонального обновления властных элит и утверждения, по крайней мере, в принципе бюрократического способа их воспроизводства, что на практике вовсе не исключало наследственности социопрофессионального статуса. Важную роль в этом обновлении сыграло упразднение такого своеобразного государственного института, получившего особенное развитие в этой стране, как продажа и наследование должностей в судебно-административном аппарате.
Согласно распространенному в XVIII в. мнению, в британском обществе, в отличие от французского, правили деньги и талантам была открыта дорога, но и в этой стране половину кабинета министров в 1744 г. составляли люди с герцогскими титулами, а в середине 60-х годов в числе министров оказался только один недворянин. Среди 65 человек, входивших в британский кабинет министров в 1782–1820 гг., оказались лишь шестеро недворянского происхождения. В английском парламенте, помимо аристократической по определению Палаты лордов, сыновья и другие члены семей пэров, баронеты и их родственники занимали 54 % мест в Палате общин (по данным 1784 г.), а сельские джентри преобладали среди мировых судей в графствах. Верхушку британского общества во второй половине века составляли немногим более тысячи английских пэров, баронетов и рыцарей (их число выросло с 1096 в 1750 г. до 1386 в 1800 г.), 68 шотландских пэров и 25 аристократических семейств Уэльса.
В итальянских государствах господствующее положение занимал городской патрициат. Власть в городах Италии принадлежала узкому, замкнутому кругу аристократических семей. Например, в Милане аппарат управления держала в своих руках олигархия, состоявшая из 60 титулованных фамилий.
Своеобразную и важную роль играло дворянство, особенно высшее, в монархии Габсбургов. Представители богатых и знатных семей немецкого, чешского и венгерского происхождения вращались при дворе, занимали должности в государственном аппарате, и именно эта космополитическая среда являлась в условиях XVIII в. единственной социальной силой, объединявшей многонациональную монархию.
В юго-западной части Германии (Франконии, Швабии, Рейнской области и Гессене) сохранялось 1,5 тыс. небольших земельных владений, собственники которых — имперские рыцари — имели особый статус и привилегии. Они не подчинялись территориальным князьям и зависели непосредственно от императора. Имперские рыцари были объединены в союз; чтобы быть принятыми в ряды имперского рыцарства, требовалось предъявить доказательства нескольких поколений дворянства. Они сумели сохранить свой особый юридический статус и высокое социальное положение вплоть до 1806 г., т. е. до самого конца существования Священной Римской империи германской нации. Удалось им этого достичь во многом благодаря строго определенным матримониальной стратегии, демографическому поведению, типам карьеры и порядку наследования имущества.
На католическом юго-западе Германии были сконцентрированы церковные княжества, в которых архиепископы, епископы или аббаты осуществляли как духовную, так и политическую власть. Правящую элиту этих государств образовывали имперские рыцари. Они доминировали в соборных капитулах, назначавших князей-епископов и собиравших доходы с подвластных территорий. Ввиду того что заседание в соборных капитулах обеспечивало рыцарским кланам политическую власть наряду с ощутимыми материальными выгодами, церковная карьера стала основной в среде имперского рыцарства.
Доступ в соборные капитулы регулировала система доказательств дворянства, сложившаяся в Средние века. Каждый кандидат должен был представить на рассмотрение капитула свое генеалогическое древо с подтверждающими документами. В одни соборные капитулы принимали только высшее дворянство (имперских графов и князей), в другие — только имперских рыцарей, но повсеместно отвергали аноблированных и выдвигали жесткие требования к числу дворянских предков (как правило, требовалось дворянство в четвертом или пятом поколении и по мужской, и по женской линии). Существование подобного порядка привело к тому, что соборные капитулы удерживала в своих руках небольшая группа семей. Хотя титул главы церковного княжества и являлся выборным, фактически он переходил по наследству, как правило, от дяди к племяннику.
Отличительной особенностью демографического поведения имперского рыцарства было ограничение рождаемости. Семья доверяла биологическое воспроизводство клана одному из сыновей, который женился по достижении совершеннолетия на девушке из знатной семьи и обеспечивал продолжение рыцарского рода.
Наследование земельных владений и прочего недвижимого и движимого имущества было подчинено сложному своду правил, имевших целью воспрепятствовать растрате и отчуждению семейного достояния. Раздел наследства в XVIII в. стал редким исключением. Львиная доля имущества переходила к сыну, которому предназначено было вступить в брак, и при этом ставились многочисленные условия, ограничивавшие возможность продажи и иных способов отчуждения наследственных владений.
Сплоченный, дисциплинированный и ориентированный на церковную карьеру, клан оставлял индивиду мало свободы в выборе супруги, карьеры и в распоряжении имуществом. Каждый член семьи должен был всеми силами содействовать поддержанию высокого социального статуса рыцарского рода. Но для этого дворяне должны были обладать целым рядом определенных личностных качеств: развитым чувством долга и семейной чести, готовностью поступиться личными интересами и принести их в жертву ради блага семьи. Формированию этих качеств способствовали воспитание, регулярные встречи родственников, семейные обряды и церемонии, семейные реликвии и архивы, а также принудительные санкции в виде лишения наследства, применяемые против тех, кто не соблюдал установленных правил. Широко распространенная практика представления доказательств дворянства, со своей стороны, развивала генеалогическую память и способствовала тому, что аристократия хорошо знала свою многочисленную родню и поддерживала обширные родственные связи. Все это вместе взятое формировало представление о дворянском роде как о единой цепи, где каждый человек является звеном, связанным с предками и потомками узами семейной солидарности.
Общественные отношения в европейских странах регулировались на основе системы клиентел, пронизывавшей весь социум сверху донизу. Вокруг принцев, монарших фаворитов, министров и влиятельных аристократов группировались разветвленные клиентелы. В их состав входили придворные, чиновники центральной и местной администрации, военные, столичные и провинциальные дворяне, финансисты и негоцианты. У многих из них, в свою очередь, тоже образовывались клиентелы. Влиятельные патроны помогали сделать карьеру, получить титул, орден или иную монаршую милость, решить дело в суде, заключить сделку. Возникающая таким образом сеть социальных связей была основана на принципах личной заинтересованности, верности и выгоды.
Социальные отношения, складывавшиеся в европейских колониях в Новом Свете, отличались от тех, что существовали в метрополиях. Общество британских колоний Северной Америки отличалось высоким уровнем социальной мобильности по сравнению с Европой. Его элиту составляли плантаторы-рабовладельцы и зажиточные торговцы. Это была «аристократия богатства», не отличавшаяся родовитостью, хотя плантаторы и пытались копировать стиль жизни английского джентри. В колонии Испании и Португалии на американском континенте были перенесены характерные для этих стран сословные порядки, которые переплелись здесь с расово-этнической иерархией, основанной на идее превосходства европейцев над «цветным» населением. В результате правовой статус жителей испанских и португальских колоний зависел как от их сословной принадлежности, так и от этнического происхождения и цвета кожи.
Важным средством воспроизводства социальной иерархии была матримониальная стратегия. У представителей самых разных слоев общества при заключении браков преобладало стремление найти партнера, равного по статусу. Впрочем, знатные мужчины зачастую брали жен из богатых и влиятельных семей более низкого происхождения: хорошее приданое или занимаемая тестем должность в таких случаях компенсировали недостаток знатности, помогая жениху упрочить материальное положение и социальный статус рода. Благорасположение монарха, высокая государственная должность или богатство представляли собой социальный капитал, который мог обмениваться на престиж древнего имени. Как правило, подобные союзы не наносили урона чести знатной семьи, так как женщина в браке обретала имя и статус супруга.
Во Франции представители самой высшей аристократии, герцоги и пэры, вступали в браки с женщинами менее знатного происхождения: только 35,7 % герцогов и пэров женились на дочерях герцогов, а остальные вполне могли породниться с дворянскими семьями более низкого ранга и вступали в брак даже с девушками из семей «дворянства мантии», правда, чаще всего это были дочери министров. Подобная относительная открытость была свойственна и высшему английскому дворянству, где у половины пэров жены хотя и происходили из дворянских семей, но по рождению не принадлежали к титулованной знати. Проведенное Л. Стоуном исследование матримониальной стратегии английских дворян показало, что они предпочитали заключать браки в своей среде, могли также жениться на дочерях государственных служащих и судей, но доля браков с наследницами купеческих капиталов составляла не более 10 %, причем на протяжении века она неуклонно снижалась (подсчеты основаны на данных по графствам Нортумберленд, Нортхэмптоншир и Хертфордшир). Феномен смешанных браков часто наблюдался в некоторых германских княжествах: например, дворяне Гессен-Касселя женились на дочерях офицеров как дворянского, так и недворянского происхождения; в 1750–1799 гг. у 24 % из них жены по происхождению были простолюдинками.
Если дворяне подчас не гнушались жениться сами и женить своих сыновей на купеческих дочках, то брак женщины-дворянки с банкиром или негоциантом считался мезальянсом, так как для девушки брак с человеком ниже ее по происхождению и положению означал бы понижение прежнего социального статуса. По этой причине женщины из высших и средних слоев общества старались избегать мезальянсов и в результате выходили замуж реже, чем крестьянки и девушки из городских низов. В частности, более трети дочерей британских аристократов, которым не нашлось подходящей партии, оставались старыми девами, сберегая таким образом честь знатного рода.
Исключительно жесткими императивами регулировался матримониальный выбор у германского имперского рыцарства. Оба супруга должны были обладать безупречным генеалогическим древом: не только всем дедам и прадедам, но и всем бабкам и прабабкам как жениха, так и невесты полагалось принадлежать к родовитому дворянству. Эти предписания были зафиксированы в фамильных документах, и, согласно завещаниям и брачным контрактам, те, кто осмелился бы нарушить их, лишались наследства. В результате круг брачных связей рейнских рыцарей оказался узким и замкнутым. Кроме редких исключений, повлекших за собой санкции со стороны семей, выбор супругов происходил среди старого дворянства, не допускавшего в свои ряды аноблированных.
При выработке подходов к интерпретации процессов, происходивших в обществе XVIII в., и взаимоотношений между различными составлявшими его группами, между элитой и народом большую роль сыграли концепции «цивилизации нравов» и «придворного общества», предложенные крупным немецким социологом Н. Элиасом. Элиас обратил внимание на то, что в период, начиная с позднего Средневековья и эпохи Возрождения и заканчивая XIX в., происходили такие изменения в поведении людей, которые он назвал «процессом цивилизации», понимая под этим усиление индивидуального самоконтроля, выработку умения обуздывать грубые привычки и дикие нравы. Отмеченные изменения в бытовом поведении (усложнение правил хорошего тона, воспитание чувства стыдливости и умения подавлять естественные физиологические импульсы) Элиас связывал с происходившими одновременно политическими и социальными переменами. Формирующееся абсолютистское государство осуществляло «социальное дисциплинирование», устанавливало контроль над обществом (в первую очередь, над социальными элитами) и диктовало ему свои нормы и правила поведения. Со временем контроль, установленный извне, становился привычным и приводил к выработке индивидуального самоконтроля. Механизмы самоконтроля над чувственными импульсами вырабатывались прежде всего у дворянской и чиновничьей элиты, которую Элиас обозначил понятием «придворное общество». Именно здесь рождались нормы цивилизованного общения, которые впоследствии распространялись «сверху вниз»: сначала на буржуазию, затем на более широкие слои городского населения и в конечном счете на все общество в целом.
В современной историографии труды Элиаса сохраняют авторитет, хотя его концепции не раз подвергались критике по двум основным направлениям. Во-первых, возражения вызывает упрощенное противопоставление грубых и необузданных нравов Средневековья дисциплинированному и цивилизованному поведению человека Нового времени. Исследования ученых-медиевистов показывают, что поведение средневековых людей было не менее нормативным, хотя сами нормы, разумеется, отличались от тех, которые утвердились в более позднее время. Во-вторых, историки отказываются от представления об утверждении социальных норм как об однонаправленном движении сверху вниз: от социальной элиты к низам общества. В свете исследований последних лет картина выглядит сложнее: при всей эталонности «придворного общества» каждая социальная страта имела свои нормы поведения и стиль жизни. Стремление подражать высшим слоям общества сочеталось у тех, кто не принадлежал к ним, со следованием собственным традициям.
«Хорошее общество (…) действительно существует, но так как у нас очень часто новые слова являются выражением какой-нибудь новой нелепости, то и этим словом, явившимся на смену выражению хороший тон, в последнее время стали чрезмерно злоупотреблять. Хорошее общество не ограничивается определенным кругом людей и может состоять как из представителей самых богатых классов, так и из людей, обладающих средним достатком. Обычно оно там, где меньше притязают на это наименование, так часто упоминаемое и так трудно определимое. В настоящее время каждое общество заявляет на него свои права. Отсюда — ряд крайне забавных сцен. Председатель утверждает, что советник не обладает тоном хорошего общества. Чиновник делает такой же упрек финансисту; коммерсант находит адвоката напыщенным, а этот в свою очередь не желает разговаривать с нотариусом. И все они, вплоть до прокурора, высмеивают своего соседа — судебного пристава. Эти взаимные обвинения заслуживали бы кисти Мольера» (Луи Себастьян Мерсье. Картины Парижа, 1781–1790).
Известный французский писатель П.А.Ф. Шодерло де Лакло в романе «Опасные связи» (1782) в образах виконта де Вальмона, маркизы де Мертей и президентши (т. е. супруги председателя судебной палаты) де Турвель выразил привычные и понятные современникам представления о различных социальных типах: с одной стороны — циничных и аморальных придворных аристократах (виконт и маркиза), с другой — почитающих принципы морали и религии, воспитанных в янсенистском духе «дворянах мантии» (представленных в данном случае женой парламентского магистрата). Работы историков — от изучения матримониальных стратегий до исследования личных библиотек, структур жилища, повседневной жизни и костюма представителей разных слоев общества — также демонстрируют, что чиновники, финансисты и купцы далеко не всегда и не во всем стремились копировать стиль жизни придворной аристократии и придерживались своих особых моделей поведения и социокультурных ориентиров.
Людям самого разного социального положения были свойственны представления о чести, достоинстве и престиже. У крестьян и ремесленников тоже был свой «этикет», строго регламентировавший их поведение и внешний вид. Простой ремесленник из маленького швабского городка Лайхингена мог быть подвергнут аресту за появление на публичном торжестве в рабочей одежде. Конфликты, связанные с защитой чести и достоинства, у простонародья случались не реже, хотя и развивались по иному сценарию, чем среди дворян. Так что «цивилизация нравов», по всей видимости, представляла собой процесс более сложный, чем распространение единообразного эталона поведения «сверху вниз», от придворной аристократии до городского плебса и крестьян, и в разных социальных группах бытовали свои нормы поведения, отличавшиеся от тех, что были распространены в кругу аристократии.
Социальная мобильность
При очевидном наличии резких социальных контрастов граница между элитой и народом не была непроницаемой, и существование в обществе юридических сословных барьеров не являлось непреодолимым препятствием для социальной мобильности. Ряды дворянства постоянно пополняли выходцы из других сословий, в первую очередь юристы, чиновники, лица свободных профессий, купцы. Многим удавалось обрести дворянский статус благодаря государственной службе (о роли петровской Табели о рангах в формировании дворянского сословия в России см. гл. «Становление Российской империи»). Другим распространенным каналом вхождения во дворянство была покупка дворянских земель и титулов богатыми горожанами. Процесс аноблирования в разных странах имел как общие черты, так и особенности.
Во Франции путь наверх по социальной лестнице обычно становился результатом усилий многих поколений семейства. Потомки разбогатевших крестьян переселялись в город, становились судьями, адвокатами, прокурорами, нотариусами, врачами, купцами. Они покупали дом в городе, а со временем — и земли в окрестностях и начинали «жить благородно», не занимаясь ни ремеслом, ни торговлей. «Дворянский образ жизни» составлял необходимую предпосылку будущего аноблирования. Примером характерной для Франции успешной вертикальной мобильности может служить семья министра короля Людовика XV аббата Терре. Его отец-финансист получил дворянство в 1720 г., за спиной у него остались несколько поколений мелких чиновников и буржуа, а вел свое начало род Терре от богатого крестьянина, жившего в середине XVI в.
Как полагают некоторые историки, к 1789 г. почти половина французских дворян получила дворянство после середины XVII в. По другим подсчетам, на протяжении XVIII в. во Франции дворянский статус получили приблизительно 10–11 тыс. семей, или в общей сложности около 50 тыс. человек из примерно 300–400 тыс. дворян в стране. Такие масштабы личного обновления дворянского сословия вызывались политикой французских королей, продававших большое количество должностей в судебно-административном аппарате и аноблирующих грамот. Покупка целого ряда должностей давала право на потомственное или личное дворянство. Эта политика, широко практиковавшаяся начиная с XVI в., преследовала две цели — пополнение казны и создание слоя непосредственно зависимых от короля чиновников. Так складывался слой должностного «дворянства мантии», социальные позиции которого становились со временем все более прочными. К XVIII в. потомки аноблированных при Франциске I королевских секретарей и магистратов насчитывали уже по пять-шесть и более поколений дворянских предков, что давало им право считаться родовитыми дворянами.
В Англии ряды мелкого сельского дворянства-джентри подчас пополняли богатые фермеры из крестьян. Преуспевающие горожане перенимали дворянский образ жизни, а некоторые дворяне в свою очередь могли заниматься торговлей. По мнению Даниэля Дефо, за несколько десятилетий около 500 крупных имений в радиусе ста миль от Лондона были скуплены торговцами, так что «разбогатевший купец возвышается до джентри, а разорившиеся джентри опускаются до торговли». Наблюдая, как богатые купцы выдают дочек замуж за джентльменов, писатель восклицал с горечью: «Разве будут в следующем столетии стесняться их крови, подмешанной к крови древней расы?» В то же время торговля давала возможность дворянам найти выход из финансовых затруднений: «Обедневшие джентри, чье состояние пришло в упадок, обычно подвигают своих сыновей на торговые дела, и они… зачастую восстанавливают благополучие семьи. Так купцы становятся джентльменами, а джентльмены — купцами». «Это земноводное существо под названием джентльмен-купец», как говорил о нем Дефо, стало, по его мнению, распространенным социальным типом, и далеко не все современники относились к этому «существу» с подобным снобизмом. Напротив, некоторые считали преимуществом английского общества по сравнению с континентальным то, что здесь, «если человек богат и хорошо образован, его принимают на равных с джентльменом самого древнего рода». О стремлении купцов вести дворянский образ жизни, не расставаясь при этом с привычной деловой хваткой, писал Адам Смит в 1776 г.: «Купцы обыкновенно стремятся стать сельскими джентльменами, и если им это удается, они ведут хозяйство лучше всех». В Великобритании, в отличие от стран континентальной Европы, не существовало юридических сословных барьеров и привилегий, отделявших дворян от простолюдинов. Но, с дворянской точки зрения, последние тем не менее являлись людьми второго сорта.
В целом исследования историков показывают, что представления о присущей английскому обществу XVIII в. высокой социальной мобильности были сильно преувеличенными. Что бы ни думали на этот счет современники, преуспевшие английские предприниматели в большинстве своем вовсе не стремились расстаться с привычным родом занятий и перейти в разряд сельских джентри. Изменить таким образом свою жизнь решили только 8 % лондонских купцов и банкиров. Остальные проявляли не меньший интерес к земельной собственности и тоже активно скупали имения, но это были в основном загородные виллы, призванные служить для новых хозяев лишь местом отдыха. Как свидетельствуют проведенные на региональном уровне исследования Л. Стоуна, доля людей, наживших богатство в сфере предпринимательства, среди общего числа земельных собственников была незначительной, а доля тех, кто имел какие-либо семейные связи с миром бизнеса, сильно различалась по графствам, колеблясь от менее 10 % до 40 %. Преувеличенными выглядят и представления современников о том, что младшие сыновья из дворянских семей, вынужденные сами зарабатывать себе на жизнь, активно занимались торговлей. Младшие сыновья обычно шли на военную или гражданскую службу, в адвокатуру, в священники, но крайне редко — в торговлю. Правда, бывали и исключения. Например, приблизительно половину колониальных торговцев Глазго в последней трети XVIII в. составляли младшие сыновья сельских джентри. Но следует обратить внимание на одну немаловажную деталь: это были сыновья джентри в первом поколении — те, чьи отцы сами прежде были купцами.
По своим культурным ориентациям и способам проведения досуга английские купцы и банкиры XVIII в. отчасти сближались с дворянством; все они могли общаться на приемах, балах, скачках. В то же время смешения между ними не происходило, и в Лондоне, например, они жили изолированно друг от друга. Согласно свидетельствам современников, купцы из лондонского Сити и обитатели аристократического Вест-Энда по своим обычаям, манерам и интересам отличались, подобно двум разным народам. Важным институтом английской общественной жизни были преимущественно аристократические по составу клубы, куда не принимали купцов. Так что хотя личные, семейные и деловые связи между земельными собственниками-дворянами и денежными воротилами и устанавливались, но разделявшая их социальная дистанция в английском обществе XVIII в. все же сохранялась.
В Пруссии дворян и простолюдинов разделял характер государственной службы. В этой стране традиционно на гражданской службе были заняты простолюдины, тогда как офицерские звания в армии составляли монопольную привилегию дворян. Гражданская служба — в случае успеха и милости короля — давала людям низкого происхождения шанс аноблироваться, и, таким образом, личные заслуги становились фактором социального возвышения наряду с дворянским происхождением. Фридрих II, по мнению которого воплощением истинно прусского духа был офицер-дворянин, сократил политику аноблирований и предпочитал назначать на административные посты дворян. В результате во второй половине XVIII в. возвышение простолюдинов оказалось затруднено и социальная мобильность ограничена. При этом на протяжении всего столетия значительная часть прусского дворянства предпочитала вообще не служить и жить в своих имениях.
Несмотря на наследственность привилегированного статуса, вхождение дворянства во властную элиту не было запрограммированным и требовало от представителей этого сословия выработки определенной стратегии. Дело в том, что унаследованная от предков принадлежность к благородному сословию не всегда коррелировала с материальными возможностями вести достойный дворянина образ жизни. Обедневшее дворянство представляет собой любопытный социальный феномен, демонстрирующий, как могли возникать и разрешаться (или не разрешаться) на практике противоречия между юридическим статусом и социальными реалиями. Сохранение своей дворянской идентичности и передача ее по наследству потомкам в действительности не совершались автоматически, а зависели от различных заинтересованных сил. Во-первых, от политики государства, которое само создавало чиновное дворянство, принимало различные меры в пользу дворян, поддерживало их материально и в то же время часть из них исключало из рядов сословия, внося в списки налогоплательщиков. Во-вторых, от поведения самих дворян, которые стремились разными способами предотвратить обнищание семьи.
Политика государства по отношению к бедному дворянству была двойственной. С одной стороны, монархи считали своим долгом оказывать поддержку обедневшим представителям высшего сословия. В частности, за казенный счет создавались военные школы, открывавшие путь для карьерного роста юношам из родовитых, но малообеспеченных семей. Так, места в основанной в 1751 г. Парижской Военной школе были указом короля зарезервированы для сыновей бедных дворян, которым следовало представить доказательства своего происхождения от четырех поколений дворянских предков.
С другой стороны, государство время от времени устраивало «чистки дворянства» с целью выявить лиц, незаконно пользующихся налоговыми привилегиями. И жертвами таких «чисток» зачастую становились обедневшие дворянские семьи, чей образ жизни признавался несовместимым с принадлежностью к благородному сословию. В Испании с самого начала XVIII в. государство предпринимало попытки избавиться от «дворянского плебса», и особенно эта политика активизировалась во второй половине века. В 1758 г. король Фердинанд VI установил плату за право подтверждения дворянства, а в 1785 г. Карл III обязал представлять письменные доказательства принадлежности к дворянству. В результате подобных мер численность дворянства в Испании в 1768–1797 гг. сократилась с 722 до 400 тыс. человек. Аналогичные меры принимались в Пруссии. В России в ходе податной реформы Петра I мелкие помещики-однодворцы были записаны в категорию государственных крестьян.
Возможность остаться в рядах высшего сословия во многом зависела и от самих дворян, от их активного желания сохранить свою дворянскую идентичность. Для этого важно было утвердить ее в глазах окружающих. Подтверждению дворянского статуса могли служить военная карьера и регулярное участие в работе сословно-представительных органов (в частности, обедневшие дворяне французской провинции Бретань с неизменным усердием являлись на сессии провинциальных штатов, демонстрируя тем самым свою принадлежность к высшему сословию). Большую роль играли также матримониальные стратегии: дворяне женились на дочерях чиновников, торговцев или зажиточных крестьян и поправляли таким образом материальное положение с помощью богатого приданого, другие заключали поздние браки для сокращения числа наследников, а некоторые — обычно младшие сыновья — вообще воздерживались от вступления в брак. Совместные браки между дворянами и простолюдинами зачастую интерпретируются историками как проявление характерного для общества XVIII в. «слияния элит». Однако, как показывают некоторые современные исследования, мотивы поведения дворян могли быть при этом прямо противоположными. Например, упомянутые выше бретонские дворяне выбирали такой тип брачных союзов не потому, что считали простолюдинов равными себе. Напротив, унаследованный от предков дворянский статус являлся для них высшей ценностью, и они готовы были на все во избежание деклассирования рода и ради сохранения преемственности его дворянской идентичности.
Проблема «слияния элит», широко дискутировавшаяся в историографии второй половины XX в., вряд ли поддается однозначному решению. В обществе XVIII в. сосуществовали противоречивые тенденции: если в мире парижских салонов интенсивно шла трансформация традиционной социальной иерархии и разрушались межсословные барьеры, то дворяне, жившие в небольших провинциальных городках, хранили верность традиционным сословным, ценностям, стремились к кастовой замкнутости, были закрыты для новых веяний и культуры Просвещения.
По традиции единственно достойными дворянина занятиями считались военная служба, помощь государю советом (т. е. участие в работе органов государственного управления) и жизнь сельского сеньора. Профессии, связанные с ручным трудом или нацеленные на извлечение прибыли, такие как ремесло и торговля, представлялись неблагородными, и за подобного рода занятия дворянам грозило лишение привилегированного статуса. За соблюдением «запретов на профессии» следили, в первую очередь, сборщики государственных налогов, вносившие нарушителей в списки налогоплательщиков. Особенно строгими такие запреты были в Испании, менее жесткими в других странах. В Англии вообще отсутствовали формальные запреты для дворян заниматься предпринимательством, и английские джентри могли безбоязненно торговать и владеть мастерскими. Подчас в разных провинциях одной и той же страны правила и запреты, касающиеся дворянского предпринимательства, существенно различались. Примером своеобразного местного обычая может служить «спящее дворянство» французской провинции Бретань. По традиции бретонские дворяне могли заниматься торговлей, не рискуя утратить благородный статус, — считалось, что на это время их дворянское достоинство как бы «засыпало». Обедневшим дворянам не возбранялось самим обрабатывать землю, так как это занятие считалось нацеленным на пропитание, а не на извлечение прибыли.
Постепенно запреты на предпринимательскую деятельность дворянства отменялись. Во Франции со второй половины XVII в. издавались законодательные акты, признававшие за дворянами право заниматься заморской торговлей, судостроением, владеть мануфактурами и банками, и в результате к концу XVIII в. недопустимыми для них остались лишь розничная торговля, ремесла и труд по найму. Более того, королевская власть жаловала дворянство особо преуспевшим негоциантам и промышленникам, признавая тем самым их деятельность достойной уважения и полезной для государства. Даже в Испании правительство попыталось создать «деловое дворянство»: в 1682 г. был издан закон, по которому за дворянами, участвовавшими в создании мануфактур, сохранялся их сословный статус. Впрочем, последствия этой меры были незначительными: хотя некоторые испанские дворяне и преуспели на новом поприще, но таких оказались лишь считанные единицы, а среди большинства победила приверженность традиционным образу жизни, роду занятий и сословным ценностям.
В то же время и дворяне со своей стороны в XVIII в. все более активно меняли модель поведения: участвовали в акционерных компаниях, сдавали землю в аренду, создавали мануфактуры. Тяга к предпринимательству, ранее характерная для английского дворянства, распространилась теперь и на континенте. При этом дворяне руководствовались разными мотивами. Для одних новый род деятельности был средством поправить пошатнувшееся материальное положение, для других — результатом модного увлечения экономикой и агрономией, для третьих — проявлением филантропии (богатые сеньоры учреждали промышленные предприятия, чтобы дать заработок неимущим сельским жителям и обучить их навыкам ремесла). Так, во Франции герцог Орлеанский был хозяином крупных полотняных мануфактур и поощрял внедрение в производство технических новинок, герцог де Шуазель интересовался новыми способами литья стали, а герцог де Лианкур основал в своем имении полотняную мануфактуру и прядильню, обеспечившие работой окрестных бедняков.