Догнать.
Махалька лежала в изломанных камышах, уткнувшись лицом в ил и прикрывая руками разбитый затылок. Короткие волосы ее слиплись бурыми иголочками, а вдоль хребта протянулась длинная ссадина. Женщина была мертва, и осиротевшие гуси растревожено хлопали крыльями, тянули шеи, шипя на Бельта.
— Я вас, — пригрозил он хворостиной, отгоняя серого вожака.
Твою ж мать, только убийства не хватало. Кто ее? И за что? Безобидная же. Назойливая, но безобидная. Орин? Орин до вечера просидел в Ирджиновской лаборатории, и Ласка с ним, и кам. Ялко? Старый хрыч не раз плевался на развратницу, повторяя:
— Бей бабу молотом, будет баба золотом!
Но силенки у него не те: клюку удержать не способен, где уж тут молот.
Перевернув тело на спину, Бельт кое-как отер лицо от жижи и вздрогнул: из глазниц Махальки торчали два кривых сучка.
— Проклятье, — буркнул Орин, охранительным жестом касаясь собственных век. Резко дернул головой, скривился не то от злости, не то от боли и процедил сквозь зубы: — Найду сволочь — на ремни порежу.
И не ясно, что его больше печалило: жестокость убийцы, либо же факт, что в Стошено не осталось баб, безотказных и при том не слишком страшных.
— Кто ее? — Ласка подойти близко не решилась. Вытянув шею, заглядывала через плечо. — Кто?
Прежде чем ответить, кам внимательно осмотрел тело, после накинул на голову кусок мешковины и сказал:
— Неизвестно. И вряд ли узнать выйдет. Это приют для безумцев, а безумцы не всегда безопасны. Плохо, что харуса нет, как ее, безглазую, закапывать?
— Заступом, — обронил Бельт. И прибавил: — Дозволяю, как смотритель, похоронить на восьмом локте. Железные демоны разберутся.
— Не дело это, — сказал Орин.
— Мне отвечать. Не тебе.
Махальку закопали возле пруда. Отогревшаяся за весну земля рассыпалась клейким черным зерном, разрывалась белесыми корешками, дышала жизнью. Принимала смерть.
— Была да сплыла. Крепкий задок, да слабый передок, — выдал очередную премудрость Ялко и живенько заковылял к дому. А если все-таки он? Не так и слаб, как хочет казаться, землю кидал не хуже братьев-помощников. А если другой, то кто? И нужно ли искать? Иных забот хватает. Но ведь смотритель-то должен. Наверное, должен. Или нет? Кому какое дело до этой безумицы? Просто убийство, пусть и богохульное. Одно из многих. Главное, чтобы здесь такого впредь не произошло.
— Больше не ходи во двор, — велел Бельт, и Ласка кивнула: не выйдет, чай не дура. Сама же сказала, повернувшись к дому спиной:
— Не хочу туда возвращаться. Не сейчас.
Ласка зашагала вниз по холму, вдоль канавы. Та постепенно становилась шире, берега опускались, дно поднималось, разливаясь неряшливой, но бодрой речушкой.
— Мне душно там. Кругом одно и то же, притом отвратное. И не меняется ничего. Нет, я знаю, что ты скажешь, что в лесу веселее, только мне и лес не нужен. Хватит, наелась по горлышко, хлебанула свободы так, что до сих пор похмельем мучаюсь.
Оглянулась посмотреть: идет ли? Идет. Куда ж от нее-то. Да и вправду в Стошено возвращаться не тянет.
Небо тлело предсумеречьем, скоро полыхнет и успокоится, осадит пламя до утра, пустит на короткий, весенний час, черноту.
— Я просто знать хочу, во что мы ввязались. И не говори, что вот это все, — Ласка обвела рукой, захватывая и дрожащий длинной листвой ивняк, и поле, огороженное на дальнем краю столпами осин, и широкое, расползшееся русло реки. — Что это за просто так. Не поверю. И если завтра придут…
— Не придут.
— Ну, послезавтра. Или послепослезавтра. А ведь когда-нибудь да придут. И спросят. А если не ответишь, то растянут под яблоньками на веревках и по-иному начнут спрашивать.
— Боишься?
— Боюсь. Плохо, что ты не боишься. Или думаешь отмолчаться при случае? Не выйдет, Бельт.
За эти месяцы спокойной жизни она изменилась: покруглела, отяжелела, обрела мягкость движений и голоса. Даже нож носить перестала. Вместе с прежней злостью исчезла и резкость. Даже шрамы будто бы разгладились, почти исчезли. Сейчас на Ласке была темно-синяя рубаха в спиралях вышитых раковин, легкие шаровары и желтая безрукавка. Тройная нитка бус коврового узора обвивала шею, а шапочка с посеребренной канителью съехала на ухо, еле удерживаясь на отросших непослушных волосах. Еще не девица из знатного рода, но уже и не разбойница лесная, не приблуда случайная. Вот только думает она не о том. Или наоборот, о том, о чем и самому бы следовало? Но спросил Бельт про другое.
— А ты и вправду тегина никогда не видела?
Ласка глубоко вздохнула, словно тоже собиралась сказать что-то иное, но передумала. Ответила:
— Один раз было. Когда брат впервые парадом шел, еще до войны, да и то — издали. Тегина тогда вообще мало кто видел, а вот невероятностей болтали много. То про красоту необычайную, то про уродство, тоже необычайное, то про то, что разумом скорбен. Или слишком умен, а оттого и держат взаперти.
— А на самом деле?
— Человек с руками и ногами. В доспехе да на лошади. Размером с большой палец с того места, откуда я видела.
— А брат что рассказывал?
— Ничего. Не успел. Я его, почитай, после парада увидела только года через два. При той памятной стрижке, — Ласка зло дернула себя за челку. — Плохие ты вопросы задаешь, Бельт.
— Извини.
— Да я не о Морхае. Я о тебе. Подумай, чем это все может кончиться. Кам сбежит, у него свои способы, а с тебя за всех шкуру спускать станут, медленно, по монетке в день. Или так же медленно ломать будут. Или…
— Прекрати. Выкинь эту дурь из головы, ясно?
Кивнула, вроде соглашаясь, только в глазах согласия нет. А ведь и вправду может все кончиться именно так, как рассказывает. А может и иначе — все в руках Всевидящего. У Него на самом деле и белого, и черного поровну.
Но сейчас черного было больше: чернело ночью небо, чернели берега, и вода в реке гляделась черной. Дрожали широкие листья кувшинок, лениво щурились на небо бутоны — еще неделя-две и раскроются, растянутся вниз по течению белыми звездами. Терлись друг о друга, перешептываясь, сухие свирельки-рогозины, судача о пропавшей весне. А жабы-то, жабы — рокотали зазывно, с потреском, с переливами. Не жабы — соловьи бесперые.
Ласка легла на мокрую от росы, духмяную траву, дотянулась до водяной глади и замерла.
— Смотри — мальки… А если долго-долго не шевелиться, они щипать начинают. Потому что глупые, не видят, что это не червяк, которого сожрать можно, а человек.
— Который сам их сожрет.
— Точно. И сдается мне, что ты сам тут как этот малек. И не только ты. Показали вам чего-то, и вы рады стараться. Или ты меня за малька держишь? Думаешь, я не вижу, что происходит? Старый хрыч не позволил тебе уехать. Свел с Ирджином, которому передал и тебя, и меня, и Орина. Главное, думаю, Орина, мы же с тобою так, свиту играем. Почему? Что в нем такого? Зачем прятать его здесь? Зачем тратить время и деньги? Зачем учить его обычаям? Речи? Правилам? Танцам? Танцам я бы лучше тебя поучила.
— Поучишь еще.
Дурной разговор, вранье явное. И молчать не лучше, потому как ясно — молчание той же ложью становится. Надо было обратно в Мельши Ласку отправлять вместе с Хэбу и Майне… И нельзя было из-за них же, её собственного желания, тысячи иных причин «за» и лишь одной «против». И теперь эта единственная причина разрослась, расцвела по весне. И вопросами в том числе.
— Бельт, ну куда ты влез?! Не думай, что и сейчас получится отмолчаться! Нет, я требую. Ты думаешь, что хорошо устроился. Ты думаешь, что нужен Ирджину и это навсегда? Удачу за хвост ухватил и теперь хоть в нойоны, хоть в шады, хоть…
Замолчала. Смотрела пристально, только в темноте ее собственные глаза были черны, как треклятая река, и белыми цветами плыли в них отблески Ночного Ока.
— Скоро, — пообещал Бельт. — Скоро я расскажу тебе.
Теплый ветер по воде, яблоневый снег. И к диким демонам заговоры. Завтра. Завтра тоже будет день.
И новый день настал. А потом еще один, и следующий за ним вдогонку. Дни летели, осыпаясь яблоневым цветом. Все было обыкновенно. Все было предопределено.
В ее глазах стучатся бабочки. Лезут друг на друга, дрожат зелеными крыльцами, вот-вот прорвут тонкую границу. Вылетят. Свирепый рой, тяжелый строй, конница крылатая. По взгляду, по следу, отыщут.
Я не близко, но слышу их. Шелест-шелест, скрип едва различимый ухом. Или и вовсе неразличимый, если прислушаться, но они у нее есть. Там, в голове. Я знаю. Откуда? Мне кто-то сказал.
Кто?
Злой старик.
— Ишь как смотрит-то, — шепелявит он, разрывая клюкой солому. — Выглядывает. Тебя выглядывает.
У старика бабочки умерли — муть внутри, пепел перегоревших дней, и это хорошо.
Безопасно.
А бабочки… Бабочек нужно убить.
Злой ветер пришел с юга. Горячий и беспокойный, он сыпал пылью на тугую, ряской затянутую воду в канаве. Растревоженные, клекотали гуси, беспокоились люди, и только хитрый Ялко, выползая за ворота, щурился, нюхал воздух, лениво приговаривая:
— Вот посушит, всех посушит. Пойдет палом, ох пойдет.
Как в воду глядел.
Занялось ночью, в амбаре. Полыхнуло радостно. Загудело, поскакав по остаткам прошлогодней соломы. Рассыпалось алым жаром по стенам, рыча, обгладывая гниловатое дерево. Давясь.
— Воды! — Бельт вылетел во двор. Один взгляд, и понятно: амбар уже не спасти. И птичник тлеет с дальнего угла, дымит, верещит голосами перепуганных птиц.
— Орин, людей выводи! Ставь цепью!
С треском и стоном проседала кровля. Колыхались стены. Роем мошкары вились искры.
— Людей!
— Пошли! Пошли, страхолюды! Шевелитесь, вашу ж мать!
Пинками, криками, ударами — во двор. Оплеухами унять истерику. Не слушать диковатого хохота Хрызни и Ялкиного бормотания. Тушить. Пока по стеночке частокола, по крышам, по знойному воздуху не добрались огненные мухи до других домов.
Громко, одноголосо визжали бабы. Скрипела цепь, дребезжало ведро, падая в колодец. Стонал ворот. Поднимали ведра, передавали по цепочке слабых рук, плескали, кормили пламя паром. Оно шипело, отплевывалось, расползаясь больше и больше. Легло на бараки, протянулось, потянулось по-кошачьи, вцепилось коготками в гонт крыши и рвануло.
— Бельт! Инструмент спасать надо! — Ирджин выскочил в одной рубахе. Измазанный сажей, воняющий паленым волосом, страшный, он прижимал к груди свитки. — К реке выходить, тут ты ничего не сделаешь!
Лаборатория пока держалась, ею огонь будто бы и брезговал, примеряясь к иному — к домику смотрителя.
— Ласка, на берег! Орин, людей туда гони!
Лошадей спасать, инструмент спасать, себя спасать…
— На стены лейте! На стены!
Слушаются, брызжут. Невысоко выходит, слабо. То ли плачет, то ли хохочет Ялко; продолжают орать блаженицы; вертит ворот Кукуй, выхлестывает в ведра Гулбе. Стоит лаборатория.
— Бельт, Всевидящего ради, если вон там перехватим….
В доме горячо. Воздух жженный лицо сушит. Рубаха затлелась, оберег раскалился, клеймом к коже примеряется. Ничего. Всевидящий да смилуется.
Ирджин бежал вниз, закинув на плечо сундук. Во второй руке — стопка книг, вот-вот выскользнут, поскачут по ступеням. Обернулся быстро. Вдвоем подхватили машинерию, потащили к выходу. В темноте стеклянная маска отсвечивала то алым, то пурпурным, чудилось — радуется этакому веселью. Выволокли во двор. Вернулись. И так еще дважды, а потом, когда пламя-таки подобралось к лаборатории и, прокатившись валом по крыше, дернуло ставенки, случилось чудо — хлынул дождь.
Тяжелые капли застучали по пыли и углям, зашипели, обращаясь в пар. Лизнули обожженную, начавшую вспухать волдырями кожу. Осмелев, развезли сажу по лицу и черную жижу по двору. Ливнем уняли пожар.
— Твоих рук дело? — Бельт сидел на краю колодца. Руки дрожали, плечи ныли, спину ломило, а горло драло от пережженного воздуха.
— Нет, — мотнул головой Ирджин, собирая, закручивая жгутом изрядно опаленные волосы. — Дождь — это не я вызвал. И огонь тоже.
Пламя оседало. Грязные озерца разлились по двору, затопили пожарище, просачиваясь сквозь черный уголь и седой пепел. А на дальнем краю неба светало.
— Хорошо, — сказал Ирджин, запрокидывая голову, пытаясь губами поймать ледяную воду. — Вот в такие мгновения и понимаешь, что жить — хорошо.
Где-то неподалеку раздался крик.
Красные-красные бабочки… Не зеленые — красные. Летают, вьются, воды боятся. Я убиваю стаями, но их слишком много.
Она их выпустила.
Я знаю. Мне сказали. Кто? Человек? Маска? Не помню. Но верю. Она. И еще выпустит. Она не виновата. Она просто не умеет управляться с ними, но я помогу.
— Иди, иди, — хитро щурится злой старик, протягивая заточенный колышек. — Тихим ходом, дальним бродом…
— Иди, — шепчет маска.
Иду. По следу. Тихо-тихо. Я умею очень тихо. Камень… Камня нету. Плохо. Темно. Дождь. Не искать — уйдет, исчезнет, опять станет далекой. Ничего, я и так справлюсь.
Я почти успел: почувствовала, обернулась, но не замерла, чтобы закричать — нырнула вбок, в ивы, и оттуда уже завизжала.
Нет, не уйдешь. Я быстрее. Я сильнее. Ловлю, сбиваю, кидаю на землю — скользко, мокро. Бью — плохо, камня нету, с камнем удобнее — дергается, вертит лицом. Зажать. Мычит. Смотрит.
Нельзя на меня смотреть!
Нельзя!