* * *
Я прочитал письмо четыре раза. Особенно ту часть, где говорилось о ценности и привязанности. И фразу «твой друг навеки». Я хотел, чтобы это что-то значило, чтобы было личным, глубоким, чтобы длилось долго.
Или же я хотел всего этого сразу, потому что в моей жизни не было таких вещей.
Глава 9
Нарисованное болью
Эвер
Я выронила последнее письмо Кейдена на кровать и заплакала. Я плакала не только из-за него, но из-за себя. Смерть его матери стала для меня болезненным напоминанием о моей покойной маме. Я знала, что нельзя сравнивать то, как мы потеряли наших матерей, но еще я знала, что боль — это боль, и каждый чувствует свое горе. Моя боль — все, что я могла дать Кейдену, чтобы посочувствовать ему. Он терял ее настолько ужасно, насколько это возможно — медленно.
Его боль кровью падала со страниц письма. То, что он был пьян, пока писал его, было ясно видно из ошибок, несвойственных ему, из того, о чем он умалчивал. Я научилась читать между строк его письма, чтобы понять то, о чем он не говорил, хотя и пытался. Он был потерян, одинок, он отчаялся.
Хотела бы я сделать еще что-то, кроме того, чтобы написать ему письмо. Но я не могла. У меня не было машины или водительских прав, а папа был на работе и вернуться должен был не раньше девяти или десяти вечера. Теперь он приходил с работы еще позже. Когда я просыпалась в шесть утра, чтобы идти в школу, его уже не было, а домой он приезжал не раньше восьми, обычно позже. Иногда он совсем не приезжал домой. Наверное, спал в офисе.
Все, что я могла — написать Кейдену письмо.
Или... я могла нарисовать ему картину и послать ее.
Я оставила письмо на кровати и пошла в студию. У нас дома было пять спален: папина спальня, спальня Иден и моя, а кроме того, у нас с Иден, у каждой, была своя студия, моя — для рисования и студия Иден — для игры на виолончели. Я надела рубашку, в которой обычно рисую, старую белую папину рубашку с длинными рукавами и воротником на пуговицах. Она была велика мне: даже если завернуть рукава четыре раза, они все равно доходили мне до предплечий, а подол доставал мне до колен. Мне нравилось рисовать, надев только рубашку. Приятное ощущение мягкой ткани на коже позволяло мне полностью сосредоточиться на искусстве. Я кинула джинсы и футболку на пол, заперла дверь и открыла ящик для красок.
Я прикоснулась к гладкой деревянной поверхности и подумала о маме. Ящик был последним, что она подарила мне как награду за то, что в первом полугодии у меня были одни пятерки. Еще больший подарок я должна была получить за отличные оценки во втором полугодии, но мама умерла, а папа не позаботился о том, чтобы сдержать ее обещание. Не то, чтобы это что-то значило. Если она не могла вручить мне этот подарок, это не имело значения.
Теперь ящик был моей самой ценной вещью. Все остальное меня не волновало. Дорогая одежда, которой я когда-то так увлекалась, айфон последней модели, украшения? Все это не имело значения. Мама была художником, и все, что мне от нее осталось — ящик для красок.
Подумав о маме, а потом о Кейдене, я окунула кисть среднего размера в голубую краску. Иногда, если я точно знала, что хочу нарисовать, то брала карандаш и сначала делала эскиз. А иногда, как сейчас, когда я следовала инстинкту, то просто рисовала, ничего не планируя и не придумывая. Я представляла свой разум таким же чистым, как и холст передо мной, и позволяла руке и запястью свободно двигаться. Это были чистые эмоции. Я рисовала внутри себя, по своему сердцу, по своей душе.
Один взмах кистью — и процесс пошел. Простой диагональный штрих по левому нижнему углу холста. Еще один. Кривая линия. Внезапно передо мной появилось озеро, его нечеткие очертания, рябь на воде. Больше кистей — потоньше и потолще, смешанные краски и размазанные тени. У меня в голове промелькнуло воспоминание о Кейдене, о том, как в тот день я рисовала его у озера. Я представила, что он один, дома, лежит в кровати. Лежит на спине и смотрит в потолок, а слезы текут по его щекам и падают на подушку. Он плачет один, в своей комнате.
Я? После смерти мамы, я могла разрыдаться в любой момент. И ничего не могла поделать. Я сидела на математике и начинала плакать, а люди смотрели на меня, потому что знали. Кейден, наверняка, держал бы все в себе, пока бы не оказался дома, и потом бы дал себе волю. Или, может, никогда не давал бы. Он бы все держал и держал это в себе, и никогда не выпускал бы это, и потом когда-нибудь взорвался, потому что так и не выпустил.
В небе над озером появилось солнце — расплывчатое желтое пятно, которое отражалось в воде. Деревья. Кусты. Пространство перед озером, которое и станет центральным местом картины.
А потом — Кейден. Просто его спина, густые непричесанные волосы, темные, как у медведя. Я знала, что, когда он вырастет, он будет большой, как гризли. Я представила, каким он будет через десять лет: большой, неповоротливый, с буйной прической, а его большие карие глаза будут ярко гореть на красивом лице. Я не рисовала его таким, но представила себе это. Я видела его глаза и представляла, как он улыбается мне белыми и ровными зубами. На рисунке он смотрел на озеро, опустив одну руку вдоль тела, а другую, левую, протянув куда-то. Он тянулся к чему-то. К кому-то. К кому-то, кто возьмет его за руку.
Я ничего не могла поделать. Именно такой и должна была быть картина, так что я просто позволила этому случиться. Я нарисовала себя рядом с ним. Волосы у меня были распущены, они опускались почти до пояса и развевались на ветру. Моя правая рука была протянута к нему. Тянулась к нему. Наши пальцы не соприкасались. Рисовать это было больно. В буквальном смысле больно. Я хотела, чтобы на картине мы держали бы друг друга за руки, чтобы наши руки сплетались, но так не получалось. Между нашими пальцами дул легкий ветерок. Я чувствовала этот ветерок, поэтому нарисовала, как под нашими ногами кружатся листья, по-осеннему красные, желтые, оранжевые, большие кленовые листья.
Я отошла назад и посмотрела на картину, склонив голову набок, пытаясь понять, чего же не хватает.
Вот.
Два голубя, которые летали в кроне деревьев, почти незаметные среди листвы. Два голубя, которые летели рядом, улетая от нас с Кейденом.
Он поймет, что это значит. Он догадается.
Тогда все было закончено. Я сняла рубашку, помыла лицо и руки, поскольку неизбежно запачкалась, потом переоделась и оставила картину сушиться. В кой-то веки меня бесило, как много времени нужно, чтобы масляная краска высохла; обычно мне было все равно, потому что я рисовала для себя. В углу моей студии были сложены стопки рисунков, десятки картин, не оформленных в раму, а другие лежали лицевой стороной вверх на чехле для мебели для просушки. Картину для Кейдена я оставила на холсте, зная, что позже мне захочется взглянуть на нее, может, поправить ее или что-то дорисовать. Я сохранила цвета, которые смешивала, помыла кисти и вышла из студии.
Однако следующие несколько дней картина не выходила у меня из головы. В следующий раз, когда я взглянула на нее, то поняла, что она закончена, и не было нужды что-то исправлять. Я видела ее, когда закрывала глаза и засыпала, то, как наши с Кейденом пальцы почти соприкасались, но не совсем. Это было мучение.
Что это значило? Почему я хотела, чтобы на картине мы держались за руки?
Картина даже приснилась мне. Я стояла на высоком берегу и смотрела на чересчур голубое озеро. Все вокруг меня в этом сне было чрезмерно ярким, слишком блестящим и ослепляющим. Я чувствовала, как дует ветер, прохладный, довольно сильный, он пах сосновыми иголками и запахом далекого костра. Я не совсем стояла, а повисла в нескольких футах над землей, достаточно, чтобы пальцы ног касались земли, покрытой листьями. То, что мои ноги не касались земли, во сне не казалось странным. Это было совершенно нормальным, и я просто заметила это и приняла. И потом что-то изменилось. Спокойствие этого момента исчезло, улетучилось без предупреждения. Я повернула голову. И на то, чтобы сделать это, у меня ушел целый год, этот поворот на девяносто градусов все тянулся и тянулся, как будто я двигалась в воде.
Кейден. Он был рядом со мной, так же висел в воздухе, как я, он смотрел на воду и на зеленые сосновые иголки. Он знал, что я была тут. Я чувствовала, что он знает. Кейден повернулся, чтобы посмотреть на меня и, что показалось нечестным, сделал это довольно быстро и естественно. Взгляд его темно-карих печальных глаз пронзил меня.
И потом он оказался в нескольких футах от меня и потянулся ко мне. Я протянула руку, потянулась к нему, я видела печаль в его глазах и знала, что, если только смогу взять его за руку, все будет хорошо. Но я не могла дотянуться до него. Как будто между нами было невидимое силовое поле, которое разделяло нас. Когда наши пальцы почти соприкоснулись, они скользили, расходились и не могли соединиться.
Я проснулась вся в поту, у меня колотилось сердце, на душе была печаль. Это скорее было похоже на кошмар, чем просто на невозможность держать кого-то за руку во сне.
Меня пронзила одна мысль, я вылезла из кровати и, спотыкаясь, побежала по коридору в студию. Включила свет и встала перед холстом с открытым ртом. Даже когда я нарисовала картину, я не поняла, что сделала.
На картине ни мои ноги, ни ноги Кейдена не касались земли.
Глава 10
Кейден
Похороны стали вторым худшим днем в моей жизни. Дед позвонил отцу, чтобы сказать, что они с бабушкой не смогут приехать. Они не могли уехать с ранчо надолго. Хотя дядя Джерри приехал. Молчаливый, с заплаканными глазами, он держался так стойко, как могут держаться только Монро. Из Майами прилетели бабушка и дедушка Кенсингтоны, с красными от слез глазами, и совсем старые. Я только сейчас понял, что отец им никогда не нравился. Они никогда не навещали нас, а мы никогда не навещали их. Они посылали мне открытки на дни рожденья и на Рождество, вот и все. Когда я спросил о них, кажется, мне было десять или одиннадцать лет, мама просто сказала, что она не ужилась с родителями, что по каким-то вопросам они расходились во мнениях. Я тогда не обратил на это внимания, потому что не понимал, как такое возможно или что это значило. Но на похоронах я начал кое-что понимать. В том, как злобно они смотрели на папу, в том, что держались от него подальше, чувствовалась тихая злость и неодобрение.
В церкви, на службе, я сидел рядом с папой и слушал слова проповедника, которого раньше не видел, и который явно не знал маму и говорил общими фразами. Потом я сидел на пассажирском сиденье папиного пикапа, с антенны свешивался оранжевый флаг.[8] Глаза у него были стеклянными. От церкви до кладбища мы ехали двадцать минут, а он так и не сказал ни слова. Если уж на то пошло, с того дня, когда мама умерла, он совсем ничего не говорил мне. Две недели он просто молча приходил и уходил, согнувшись под ношей, которая была мне не видна.
И на похоронах он тоже ничего не говорил. Он стоял в своем костюме, и мне казалось, что ему в нем неудобно. Большим пальцем он потирал узловатые, покореженные костяшки пальцев и все смотрел на гроб, пока священник снова произносил речь.
— … Нам будет не хватать Дженис, мы все это знаем. Все очень любили ее, она была великолепной матерью, отличной женой и любящей дочерью. — Проповедник был стар, его тонкие седые волосы были зачесаны назад, светло-голубые глаза смотрели с выражением фальшивого сочувствия и даже с легкой скукой. — И теперь, когда мы готовимся попрощаться с Дженис, давайте вспомним, как она жила...
Больше я не мог это выдержать.
— Довольно! Хватит! — я услышал, как выкрикиваю эти слова, увидел изумленные выражения на лицах. Папа просто апатично, без интереса, смотрел на меня. — Ты не знал ее, старый козел. Так что просто... просто замолчи. Похоже, больше никто не хочет ничего сказать, даже признать правду. Она умерла отвратительной смертью. Она была медленной и болезненной. И папа не знает, как жить без нее. Посмотрите на него! Я знаю, что вы собрались, чтобы вспомнить о жизни любимого человека, а не скорбеть о его смерти, но все это — дерьмо. Ее больше нет. Так что вы тут можете просто стоять с набожным и печальным видом, но я... Я больше не собираюсь слушать это дерьмо, которое ничего не значит. Черт, это просто глупо. Я иду домой. Я просто хочу, чтобы мама вернулась, но этого не случится.
Дедушка Кенсингтон вышел вперед с разгневанным лицом.
— Послушай, молодой человек! Я не позволю, чтобы ты относился к моей дочери с неуважением...
Я пронесся мимо него.
— Даже не разговаривай со мной. Тебя не было тут, когда она была жива, и не было, когда она умерла, так что не притворяйся, что тебе не все равно. Просто заткнись.
Никто не шелохнулся. Проповедник просто застыл на месте. Друзья и коллеги мамы явно не знали, как реагировать, а папа... он так и смотрел на гроб. А я все шел, оставив за собой толпу людей рядом с ямой в земле. Стоял еще один прекрасный теплый день, солнце ярко светило в голубом небе. И все же... я оставил позади деревянную коробку с телом моей матери.
Я хотел вернуться и схватить гроб, хотел умолять, чтобы она вернулась и обняла меня. Умолять, чтобы папа обнял меня. Сказал мне, что все будет хорошо. Хотел вернуться и попрощаться. Вместо этого я продолжал идти. Я шел среди рядов могильных плит, среди гипсовых ангелочков и белых каменных крестов. Нашел главную дорогу и пошел дальше. Милю за милей, пока ноги не начали болеть. Я даже не знал, туда ли я иду, да и мне было все равно. Я просто продолжал идти. Наконец, я пришел на перекресток, который узнал, и повернул домой. За две мили до дома папа проехал мимо меня, припарковался у обочины и подождал. Я забрался на пассажирское сиденье, и остаток пути мы ехали молча.
Я понял, что ходил больше двух с половиной часов, а он просто ехал домой?
Я почувствовал, что от него исходит запах алкоголя, пахло за несколько футов.
— Ты пьян? И ты за рулем?
Он остановился у светофора, и я распахнул дверь.
— До дома пешком дойду.
Я захлопнул дверь.
Он ничего не ответил, просто тронулся с места, когда загорелся зеленый. Когда через полчаса я вернулся домой, он уже был у себя в кабинете. Я прошел мимо закрытой двери, но остановился, когда ясно расслышал мамину любимую песню Rolling Stones «Paint It Black». Она все время слушала эту песню. Каждое воскресное утро, когда она убиралась в доме, она ставила этот альбом на повтор, включив музыку так громко, что она была слышна во всем доме. Когда бы ни начинала играть «Paint It Black», она прекращала делать то, что делала, садилась и слушала, перематывала до начала и снова слушала. Я думаю, это была ностальгия. Папа всегда слушал либо кантри, либо классический рок, и, я думаю, «Paint It Black» была той песней, которую они слушали, когда только встречались, узнавали друг друга. Как-то она сказала мне, что это была их песня. Их с папой.
Теперь ее слушал отец. Я облокотился о стену и тоже стал слушать. Песня кончилась и потом началась снова. У меня не хватило духу на второй раз. И я рухнул на кровать, настолько подавленный, что не мог ничего делать, только спать.
Глава 11
Через две недели после маминой смерти, когда я вернулся из школы, меня уже ждала коробка. Это была большая коробка, тонкая, но четыре фута в ширину и шесть в высоту.[9] Она была адресована мне, и в верхнем левом углу, на почтовом ярлыке, был написан адрес Эвер.
Я отнес ее в дом, поднялся в комнату и прислонил коробку к кровати. Пока не открывал. Чуть ли не боялся. Я знал, что это — картина, нарисованная Эвер. В последнее время в своих письмах она болтала ни о чем, что меня действительно успокаивало. В эти несколько минут в неделю я мог отвлечься, переключиться со своей жизни на жизнь Эвер.
Она рассказывала, что ее сестра сводила ее с ума. Все время делала упражнения, соблюдала диету, пыталась стать стройнее, тогда как, по словам Эвер, ее близняшка Иден просто не была создана, чтобы быть худощавой и стройной. Я не знал, что сказать в ответ по поводу ее сестры, так что ничего не писал. Я старался, чтобы мои письма были оптимистичными, но у меня не всегда получалось. Дела у меня шли не очень хорошо. Я был одинок. Напуган. Папа стал похож на зомби. Он уходил на работу, приходил домой и исчезал в своем кабинете. С той первой ночи я не видел, чтобы он вырубался, но я знал, что он пил. Когда я выносил мусор, в мешках звенело стекло, и в мусорной урне, которую я каждый день выкатывал на улицу, тоже звенело и побрякивало. Однажды, пока он был на работе, я обыскал его кабинет, но ничего не нашел. А если бы и нашел бутылку, что я должен был с ней делать? Выбросить ее? Поведение папы было нестабильным, и нельзя было предсказать, как бы он отреагировал.
Наконец, я открыл коробку и вынул картину в деревянной раме. На то, чтобы развернуть упаковку, ушла целая вечность, потому что Эвер, чтобы предотвратить повреждение картины во время доставки, упаковала ее как будто до второго пришествия. Когда я, наконец, увидел картину, я понял, почему.
Наши матери.
Я едва снова не начал плакать.
Только когда я забил гвоздь в деревяшку над моим столом и повесил картину, я заметил, что ни мои ноги, ни ноги Эвер не касаются земли. В этом был какой-то смысл, но пока я не мог понять, какой.
* * *
* * *
Школа была просто времяпрепровождением. Я ходил на уроки, делал домашнюю работу. Я не знал, что еще делать со своей жизнью. И у папы было то же самое. Мне кажется, он все еще пил, хотя и держал это в секрете. Я никогда не видел, чтобы он вырубался, не замечал, что он приходит домой пьяный. Он, наконец, запер дверь в их с мамой комнату. По-моему, он вынес свою одежду и поменял диванчик в кабинете на старый диван, обитый кожей. Он работал, платил по счетам и оставлял на кухонном столе для меня деньги. Я ходил за покупками, но делал это так, как пятнадцатилетний мальчик. Я выбирал то, что смог бы донести до дома, то есть макароны с сыром, хот-доги, замороженные полуфабрикаты, которые достаточно просто разогреть, буррито и пиццу, которые разогревал в духовке.
В старшей школе я ни с кем не подружился. Люди пытались говорить со мной, но я просто не мог придумать, что им сказать. Я хотел пойти домой и порисовать, прочитать последнее письмо Эвер, поиграть в «Call of Duty» и «Modern Warfare».
Время шло медленно, и осень уступила место зиме, а зима — весне. В апреле мне пришлось достать другую коробку для обуви, чтобы складывать туда письма.
Мой шестнадцатый день рождения прошел почти незамеченным. Папа оставил мне открытку на столе со словами «С днем рождения, люблю, папа», написанными черной ручкой неуклюжими буквами, и ключи от маминого Джипа Коммандера. Вот и все. Я уже научился подделывать его подпись для разных вещей, в том числе и для того, чтобы сдать практическую часть экзамена на вождение и получить права. Водить машину я тоже тренировался, хотя всегда в одиночку. Несколько раз я проехался по своему кварталу, а когда немного привык, стал уезжать немного дальше, за несколько кварталов, но всегда в пределах моего района. Только через два месяца после моего дня рождения я, наконец, собрался с духом и проехал две мили по Найн Майл Роуд, а потом свернул на парковке Бургер Кинга и поехал домой. Я сам заплатил за прохождение теста второго уровня и сам сдал его.
Еженедельные письма Эвер оставались для меня лучиком света. В свой последний день в школе я получил от нее одно письмо.
* * *