Все книги, с интересом прочитанные мной в то время, обладали особым свойством: они переносили в совершенно иной мир. «Семья Мендельсонов», написанная племянником композитора, повествовала о высоком нравственном и культурном уровне членов этого семейства. Ничуть не меньше захватили меня «Художники Ренессанса» Вазари, а публикация наследия рано ушедшего Отто Брауна показала, каким источником силы и утешения может быть творческий дух. Успокаивающе действовало и знакомство с проникнутым гармонией миром Адальберта Штифтера. Сюда же нужно отнести и мудрость Лао-Цзы и Конфуция, которая восторгала отца и время от времени становилась предметом наших с ним бесед. Чтение великих творений человеческого духа, как и музыка, утешало и успокаивало, отвлекало от неудержимого приближения катастрофы — возмездия Германии за ее манию величия и человеконенавистничество. Один за другим немецкие города подвергались бомбардировкам и обращались в руины. Шаталось все, что с таким трудом было завоевано. После непрерывных наступлений началось отступление. Его стыдливо называли «выравниванием линии фронта». Человеческие жертвы исчислялись миллионами.
Когда война доберется до Кенигсберга, было лишь вопросом времени, и этот час пробил в августе 1944 года: два налета, совершенных в общей сложности свыше чем 800 британскими тяжелыми бомбардировщиками, раз и навсегда уничтожили то, что старательно создавалось и накапливалось веками. Океан пламени обратил в руины несравненно прекрасный, прославленный, древний город. Две ночи, последовавшие почти одна за другой и обагренные кровью и заревом пожарищ, возвестили потрясенным кенигсбержцам о надвигающемся конце.
Бомбардировки Кенигсберга
Мне вновь не давал покоя вопрос о природе справедливости. Уж слишком очевидно было, что ни судьба, ни случай, ни суд Божий или человеческий не подчинялись какому бы то ни было рациональному объяснению, не поддавались хоть сколько-нибудь логическому обоснованию. На фабрике рассказывали о казненных поляках: их повесили в порту по обвинению в разворовывании посылок полевой почты. Брата и сестру Шолль выдали, когда они распространяли листовки с призывом к сопротивлению, и председатель народного трибунала Фрайслер приказал их обезглавить. Где-то на межфронтовой полосе истек кровью от раны в живот Курт, родители которого были нам известны как мужественные противники режима. То и дело мы узнавали об арестах, депортациях и самоубийствах еврейских родственников, друзей и знакомых. События 20 июля 1944 года потрясли нас: еще одно покушение на Гитлера не удалось, а ведь это была последняя возможность своими силами покончить с безумием. Надежду на это пришлось похоронить вместе с расстрелянными и повешенными бойцами Сопротивления. Теперь Гитлер мог избавиться от своих противников из числа генералов и усилить меры безопасности.
Казалось, силы разрушения питает неведомый источник и что-то заставляет людей без устали истреблять друг друга и уничтожать плоды своего труда. Почему удача не сопутствовала тем, кто стремился к миру? Я спорил с Богом и все больше роптал на него.
Мне казалось, что небесный режиссер искал эффектного финала для той трагедии, в которой мы, люди, играем, а подобающим образом положить конец беспредельной человеческой гордыне способна лишь катастрофа невообразимых размеров. Погибнут многие, очень многие, но Богу все равно, кто будут эти люди, пока дело не касается непосредственных виновников. Так укорял я Бога. И слышал, нет — чувствовал, в ответ: «Ты не признаешь меня, Михаэль, и питаешь ложные надежды, оттого и разочарован». С этим я был готов согласиться. Но что же тогда такое Божья милость, Божья мудрость, Божья доброта? Я нисколько не сомневался в том, что все существующее и происходящее существует и происходит, благодаря некоей влиятельной силе, и ее действие мне было знакомо. Она внушала мне благоговение; я всегда был готов склониться перед ней, восхищаться ее всемогуществом. Но зачем ей понадобилась эта трагедия?
Я все больше склонялся к мысли о неприменимости к Богу человеческих критериев. Библейские истории, считал я, не ведут к пониманию Бога, а лишь очеловечивают его. Теперь я смотрел на Библию, будь то Ветхий или Новый Завет, как на препятствие, как на то, что веками сковывало религиозное сознание и мешало иному познанию Бога. Я считал наше воображение достаточно развитым, чтобы признать первородную силу, для которой жизнь и смерть едины и которая есть первооснова всего сущего. Силу, которая в бесконечном множестве своих ипостасей вызывает становление и распад, не разделяет наших оценок и мнений и нимало не нуждается в них. Эта скрыто действующая первородная сила есть Бог земной природы с ее великими и малыми тварями, и она же есть Бог звезд и всего космоса. И Бог этот вовсе не любит людей с их разумом сильнее, чем все прочее. Они не дают ему для этого никаких поводов, ибо человеческие чудеса недостойны его чудес. Но тот, кто хочет, может его познать. И почувствовать.
Думая так, я стал расходиться во мнениях с отцом и все сильнее его критиковать. Он разражался глубокомысленными тирадами о добре и зле, праве и бесправии, однако не хуже моего мог наблюдать, как все вокруг доказывает абсурдность применения этих понятий. Выходило, что, коль скоро на земле нет никакой справедливости, следует ждать ее торжества на небесах, передвинув его наступление на время после смерти. Что, конечно, и удобно, и делает доказательства излишними. Медленно и неизбежно мы с отцом становились противниками и в конце концов превратились в ожесточенных спорщиков. Это чрезвычайно осложняло сосуществование: судьба объединяла нас в стремлении выжить, и в то же время мы нападали друг на друга, пытались задеть, вывести из себя. Со временем мама научилась унимать нас обезоруживающе простыми и мудрыми словами. Когда слушать наши споры становилось совсем невмоготу, она замечала: «Перемелется — мука будет», и этого хватало, чтобы остудить наши горячие головы. Другой ее фразой, всегда сопровождавшей меня в дальнейшем, было: «Но иногда можно!» — этим она прекращала «тяжбы», отнимавшие у нас столько энергии во время русской оккупации. Фраза туманная и неизменно сбивавшая с толку, ибо где же та граница, до которой еще можно и после которой уже нельзя? Снимая напряжение, это высказывание сильно озадачивало и ставило меня в тупик, однако следует признать, что оно повлияло на принятие некоторых жизненно важных решений.
Мы с Клаусом наладили связь при помощи трансформаторов и дешевого провода, протянутого через наши смежные балконы от его кровати до моей, и обменивались посланиями посредством азбуки Морзе и лампочек. Забавляясь этим, мы лишали себя драгоценного сна. К тому же по ночам нередко объявляли воздушную тревогу. К бесконечному вою сирен мы уже привыкли, а с недавних пор началась еще и пальба зениток. О том, что приготовил противник, мы узнали 26 августа 1944 года.
Прошло немало времени с того момента, как я отстучал Клаусу «спокойной ночи», когда раздался вой сирен. Одно из этих воющих чудищ установлено на крыше дома напротив. Мы привыкли реагировать неспешно — слишком часто тревога оказывалась ложной. До сих пор не упало ни одной бомбы, лишь в начале русской кампании несколько налетов противника застали город врасплох. В полусне натягивая на себя одежду, слышу, как начинают бить зенитки. Эти длинноствольные пушки способны производить адский грохот. Их злые, отрывистые выстрелы слышатся и рядом, и вдали.
Сегодня пальба нервознее и чаще, чем обычно. Ясно, что на сей раз дело приняло серьезный оборот. Из любопытства выхожу на балкон. Это строго запрещено: с одной стороны, во избежание подачи сигналов авиации противника, с другой — из-за опасности быть задетым осколками зенитных снарядов. Ночное небо являет собою впечатляющее зрелище. По нему беспокойно мечутся ярко-белые лучи прожекторов, словно нарисованные грунтовой краской на черном фоне. Между ними вспыхивают разрывы зенитных снарядов, и затем город озаряют несколько источников света, висящих в небе на парашютах и похожих на огромные рождественские елки с зажженными свечами. С их помощью пилоты бомбардировщиков могут различать цели, и вот уже слышится низкий и грозный гул самолетов. Их двигатели звучат иначе, чем немецкие.
Я понимаю, что давно пора спуститься в подвал, где уже находятся мама, отец и другие жильцы дома. Все в одном помещении: мама и я с еврейскими звездами, боец противовоздушной обороны Вольф в шлеме и с нарукавной повязкой, руководитель местной нацистской ячейки Рогалли в форме штурмовика. Потолок подпирают толстые деревянные балки, призванные защитить нас от опасности быть раздавленными обломками дома. Два расположенных на потолке окна защищены от осколков вынесенными вперед бетонными вентиляционными колодцами. Железная подвальная дверь снабжена двумя засовами. Все расселись вокруг опорных балок на деревянных скамейках. Со временем за каждым закрепилось его постоянное место. Мы стали инородными телами в этом сообществе поневоле, что неприятно и нам, и всем остальным. Особенно Рогалли старается всякий раз показать свое неудовольствие и полное к нам презрение. Его боятся все — он может навредить. Никто не рискует заговаривать с нами, семейство Норра в том числе. Так что мы с мамой в полном молчании внимаем тому, что говорят другие. (Однажды все это закончится: появится распоряжение, воспрещающее нам спускаться в оборудованное убежище, и прятаться придется в нашем крохотном угольном подвальчике рядом с домовой прачечной.)
Сегодня все напуганы. Боец противовоздушной обороны Вольф рассказывает, что объявлено о приближении к Кенигсбергу значительных соединений британской авиации, и усиливающаяся стрельба зениток подтверждает его слова. И вот началось. Земля колеблется, и неслыханные до сих пор гуд и грохот повергают нас в ужас. Со злорадством замечаю, что лицо господина Рогалли белее полотна. Грохот и вой усиливаются (по-видимому, бомбы снабжены воющим устройством), и я напряженно пытаюсь понять, можно ли по звуку установить, когда дойдет очередь до наших улиц и на каком расстоянии от нас рвутся бомбы. Но поскольку они различного размера, сделать это невозможно. Тогда я пытаюсь представить себе, что будет, если наш дом поразит прямым попаданием. Пол дрожит, стены шатаются, и пропадает всякая вера в их прочность. Но я не разделяю охватившего всех смертельного страха. Возможность внезапной смерти — знакомое мне состояние, с ним я давно свыкся, а раз ни на «когда», ни на «как» повлиять невозможно, мысль о том, что «смерть моя в руках Божьих», стала частью моего естества, моим панцирем. Мы никогда не говорим об этом с мамой, но уверен, что она ощущает то же самое.
Кажется, конца бомбардировке не будет. Она возобновляется всякий раз, когда возникает надежда, что все позади. В одну из передышек Вольф отваживается выглянуть на улицу и сообщает, что видел пожары, но все ближайшие дома еще целы. Наконец бомбардировка прекращается, вой сирен возвещает об отбое, и мы выбираемся из подвала с ощущением, что и на сей раз все закончилось благополучно, по крайней мере для нас.
Над северной частью города небо окрашено в алый цвет. Сколько людей погибло или было ранено? В нос ударяют запахи гари, фосфора или магния. Но облегчение, что сам остался цел, заглушает все иные ощущения.
Прошло всего три ночи, и 29 августа нас опять загнали в подвал. Это был неописуемый ад. Налетам и взрывам не было конца. Несколько раз казалось, что попали в наш дом, но мы ошибались. Хуфен, окраинный район Кенигсберга, был разрушен лишь частично. В этот раз весь центр города — от Северного вокзала до главного — бомбардировщики планомерно и добросовестно усеивали канистрами с напалмом, впервые примененными именно здесь, и разрывными и зажигательными бомбами различной конструкции. В результате весь центр вспыхнул почти разом. Резкое повышение температуры и мгновенное возникновение сильнейшего пожара не оставили гражданскому населению, жившему в узких улочках, никаких шансов на спасение. Люди сгорали и у домов, и в подвалах. Спастись смогли только те, кто, своевременно почувствовав опасность, покинул центр города прежде, чем вспыхнуло пламя. Некоторые прыгали в Прегель. Всяк знает о бомбардировке Дрездена, ее часто описывали со всеми ужасающими подробностями. То же случилось с Кенигсбергом шестью месяцами раньше.
Пока тысячи людей отчаянно пытались выбраться из пламени, я снова вышел на балкон и смотрел на языки огня над пылающим городом. Теперь уже никого нельзя было спасти. Туча дыма все отчетливей вырисовывалась на фоне предрассветного неба и своими размерами походила на грибы будущих атомных взрывов. Полуобугленные остатки бумаги, материи и древесины, поднятые вверх потоком раскаленного воздуха, падали из облаков, нависших над головой. Обгоревшая школьная тетрадь, куски гардин, постельного белья, упаковочной бумаги, картонных коробок — что только ни падало наземь, покрывая все кругом. Треск и грохот оглушали. О борьбе с огнем даже силами профессиональных пожарных нечего было и думать. Любое приближение ближе чем на двадцать метров было немыслимо из-за убийственной жары. Спасатели занялись тушением отдельных зданий на окраинах, а исторический Кенигсберг пришлось оставить на произвол судьбы. Бессильные что-нибудь предпринять, мы наблюдали, как он горел.
Невозможно описать бедственный вид города, открывшийся мне несколькими часами позже, когда я проходил мимо центра, решив хотя бы попробовать добраться до своей работы. Сотни и тысячи лишившихся крова устраивались в парках и скверах, катили повозки, тележки, детские коляски, тачки — все, что имело колеса. Повсюду чемоданы и сумки — остатки спасенного имущества. Картина, конечно, тотчас напомнила мне сборы евреев перед депортацией. Но сходство было обманчивым, ведь эти люди остались живы и могли рассчитывать на помощь. Многие были в обгоревшей одежде и измазаны сажей, многие оплакивали пропавших близких. Преисполненный сочувствия к детям, матерям и беспомощным старикам, я, прикрыв свою звезду, отправился домой. Около трех суток в город было невозможно войти. И по прекращении пожаров земля и камень оставались раскаленными и остывали медленно. Черные руины с пустыми оконными проемами походили на черепа.
Похоронные команды собирали обугленные тела тех, кто погиб на улице, и скрючившиеся тела тех, кто задохнулся от дыма в подвале. Погибли многие тысячи, и у каждого была своя судьба. Как выяснилось позже, были тут и евреи, жившие в смешанных браках. Кто способен рассказать о последних минутах жизни несчастных? Можно ли их вообще себе представить? При какой температуре человек теряет сознание? Все были потрясены открытием, что у войны есть еще и такое — невообразимое — измерение. Члены местных отделений нацистской партии раздавали одеяла, кофе, утешали и разыгрывали из себя спасителей, а между тем эту беду навлекли сами. Руководству англо-американских войск следовало бы знать, что от подобных налетов страдали гражданские лица, женщины и дети, а ход военных действий едва ли менялся. Эти акты мести не были ни героическими, ни разумными и свидетельствовали об аморальном складе мышления, подобном нацистскому.
Этим способом гитлеровскую военную машину было не остановить — наоборот, такие действия вели к ожесточенному и отчаянному сопротивлению.
В книге «Битва за Восточную Пруссию» майор Диккерт пишет:
Значительно более тяжелый налет около 600 британских бомбардировщиков, пересекших, согласно информации вермахта, шведское воздушное пространство, произошел в ночь с 29 на 30 августа и имел опустошительные последствия для плотно застроенного центра Кенигсберга. С ужасающим успехом здесь были испытаны новые реактивно-зажигательные бомбы, и жертвами огненной стихии пало множество пытавшихся спастись бегством. Пожарная служба и противовоздушная оборона оказались бессильны.
На этот раз бомбардировке подверглись исключительно жилые кварталы с рассыпанными тут и там лавками и административными зданиями, что дает право говорить о террористическом акте. Добычей огня стали почти все культурно значимые здания с их уникальным содержимым, среди них: кафедральный собор, замковая церковь, университет, старый квартал складов. Эти два налета разрушили свыше 50 процентов архитектурного фонда города; число жертв, в основном среди гражданского населения, оценивается в 3 500 человек (их было значительно больше), и свыше 150 000 человек осталось без крова… Еще несколько дней в Кенигсберге бушевали пожары. Многие и не пострадавшие от бомбардировок горожане также поспешили покинуть город, чтобы найти себе приют, как правило весьма примитивный, в ближних или дальних окрестностях. Кенигсбержцы никогда не забудут ужас тех ночей.
Зимняя гроза
День и ночь пылал древний город, а мы лишь беспомощно наблюдали, как все вокруг становится добычей жадного пламени. Словно злой дух, гигантская туча дыма вздымалась над городом, не подпуская никого к своей добыче, и в течение первых двух дней эта картина почти не менялась. Затем пламя несколько ослабло, и если до того черные облака дыма были подсвечены оранжевым, то теперь они окрасились в бордовый цвет. Эти облака и повсюду распространявшийся отвратительный запах постоянно напоминали о трагедии. Многие кенигсбержцы были до того напуганы бомбардировками, что покинули не только город, но и провинцию. Все скорбели о случившемся. Страстно желая Гитлеру поражения, ведь только его капитуляция могла вернуть мне свободу и положить конец войне, я в то же время от всей души сочувствовал городу, который постигла такая участь. Он, собственно, разделил судьбу польских, русских и французских городов, например Варшавы, а также английского Ковентри и голландского Роттердама. Раньше думалось, что города переживут нас, как они пережили предшествующие поколения, думалось, что они постоянно растут, что они бессмертны. И вот — наступил конец 690-летней истории Кенигсберга, началось умирание города, навсегда потерявшего свой облик.
Крепость Кенигсберг была заложена в 1255 году Тевтонским рыцарским орденом в честь короля Оттокара II Богемского. Крепость, а впоследствии город и весь край приходилось часто оборонять. В 1370 году от литовцев, затем от поляков. В 1525 году прусское орденское государство становится княжеством, находящимся в ленной зависимости от польской короны. Об этом времени вышедшие до 1933 года исторические сочинения пишут как об эпохе расцвета. В 1544 году герцог Альбрехт основал университет, который был назван в его честь и старше которого был только краковский, основанный в 1364 году Казимиром III (Великим). Мир был нарушен, когда Литве, Польше и Пруссии пришлось совместно защищаться от наступавших на Запад войск Московского княжества и татар. В четырех оборонительных войнах понесли много потерь. Согласно источникам, жестокие татары угнали в плен 11000 мужчин и женщин, чтобы продать их в рабство. Шведско-польская война 1655–1660 годов стала еще одним нелегким испытанием для Кенигсберга. Шведы уже стояли у стен города, но великому курфюрсту удалось освободить Восточную Пруссию, причем его войско переправилось по льду залива. В 1701 году Фридрих I, коронованный в Кенигсберге, стал королем Пруссии. Вскоре после этого вспыхнула эпидемия чумы. Несколько десятилетий спустя русские разбили пруссаков под Гросс-Егерсдорфом, и уже тогда русская царица мечтала присоединить к своей империи Восточную Пруссию вместе с Мемельским краем и балтийскими портами. О бедствиях эпохи русского владычества, во время Семилетней войны, известно следующее: в столице края царили эпидемии и нищета, так что родители вынуждены были продавать своих детей русским торговцам по 18 серебряных грошей. Страх перед грабежами вынуждал терпеть от русских все новые поборы. Несмотря на это, люди собирали все, что могли, чтобы помочь армии Фридриха.
Период с 1762 по 1806 год был, если не считать опустошительного пожара, снова спокойным. Процветали торговля и духовная жизнь, принесшая городу непреходящую славу, благодаря Канту. Но потом наполеоновские войны и три армии — французская, русская и прусская — опустошили край своими месячными постоями. Рассказывают, что лошадям скармливали солому с крыш. Ни одна из частей прусской монархии не пострадала сильнее Восточной Пруссии. Контрибуции удавалось выплачивать лишь путем займов, которые кенигсбержцы погашали и после 1900 года.
В выпущенной в 1924 году магистратом Кенигсберга книге «Кенигсберг в Пруссии» написано:
В XIX веке, после освободительной войны, Кенигсберг медленно восстановил свои силы. В середине XIX века, когда грандиозные вопросы объединения Германии при участии народа занимали все умы, в первых рядах поборников объединения стоял Кенигсберг, представленный Теодором фон Шеном, доктором Иоганном Якоби, Симеоном и рядом таких талантов, пребывавших в его стенах, как Вильгельм Йордан, Готшалль, Грегоровиус, Ховербек, Гобрехт и Рупп. Симеон, уроженец Кенигсберга, а впоследствии и его почетный гражданин, был спикером депутации, предложившей в 1849 году Фридриху Вильгельму IV императорскую корону… (Двое из вышеназванных заслуженных лиц были еврейского происхождения или евреями: доктор Иоганн Якоби и Эдуард фон Симеон.)
Не пощадила Восточную Пруссию и первая мировая война: биться с русскими пришлось под Гумбинненом и Танненбергом на Мазурских озерах. В 1920 году за принадлежность к Германии проголосовали 98 процентов жителей Восточной Пруссии (и 92 — Западной). А потом пришел Гитлер со своей мечтой о тысячелетнем рейхе. Руководствуясь идеей, что лишь представитель германской расы на что-то годен и поэтому имеет право порабощать других, он превратил Восточную Пруссию в плацдарм для коварного нападения на Россию. Собственно, со времен Наполеона всякий знал, что Россию завоевать невозможно. Было известно и то, что все неудачные нападения на Россию приводили к расширению ее территории. Но Гитлер полагал, что с помощью современной военной техники и внезапного нападения ему удастся достичь невозможного. Поэтому и только поэтому к Восточной Пруссии теперь приближалась Красная Армия. Народу, собравшемуся завоевать мир, предстояло получить жестокий урок. С надеждой на продолжение прусской истории на территории края после поражения Гитлера следовало распроститься.
Бомбардировки Кенигсберга ознаменовали его закат. Восточная Пруссия была навсегда потеряна из-за неспособности своевременно закончить проигранную войну и так или иначе положить конец диктатуре. Ныне все, созданное трудом многих поколений, прекрасная земля, материальное и духовное наследие мужественных предков — все превратилось в имущество несостоятельных должников — неудачливых покорителей мира.
Это станет ясно позже, а пока пепел и сажа покрывали город серебристо-серым и черным цветом, и сквозь них еще долго проступали ярко-оранжевые раскаленные обломки, а позже красно-бурая нагота кирпичной кладки. Лишь через несколько дней, когда жар спал, стало можно передвигаться по лежащему в руинах городу, используя широкие улицы. Всюду подстерегала опасность: могла обвалиться стена. Мне пришлось проходить через блок-посты, поскольку посторонним проход был воспрещен. Но у рабочих предприятий военного значения, естественно, имелись пропуска.
Добравшись до фабрики, я обнаружил, что, несмотря на многочисленные повреждения, стены уцелели. По лестницам и этажам можно было ходить. Сразу стало ясно, что здесь нетрудно провести ремонт. И в тот же день мы с французскими военнопленными начали убирать помещения и налаживать оборудование. От нас требовали полной отдачи сил, и русские девушки работали круглые сутки. Все они остались в живых, потому что укрылись на окраинах прежде, чем пожары вспыхнули в полную силу. Если не считать некоторого ущерба, причиненного действием высокой температуры, их квартиры в подвалах уцелели, на нарах можно было спать. Фабрика находилась не в центре города, и некоторые дома в этом районе остались неразрушенными, не повреждены были нижние этажи и угловые здания. Здесь сразу же восстановили учреждения и всевозможные предприятия.
Через какое-то время фабрика заработала на полную мощность. Рабочие вновь стояли у машин и изготавливали преимущественно стиральный порошок и «военное мыло». Теперь мои обязанности менялись чаще. Я стал «джокером» — разнорабочим. Так, однажды меня поставили у сушильной машины, чтобы непрерывно сыпавшуюся из нее мыльную стружку грузить лопатой в ящики, а их складывать штабелями. Это была конвейерная работа, и ее я ненавидел, поскольку машина весь день не давала мне передышки. Приходилось также ездить на грузовике разгружать вагоны или баржи. Для этого требовались крепкие мужчины, способные таскать на спине тяжелые мешки — некоторые весили до ста килограммов. В те времена у меня еще было достаточно сил, и я выполнял такую работу довольно охотно. Поездка на грузовике туда и обратно давала ощущение большей свободы, нежели на фабрике, где я был заперт в помещении с зарешеченными окнами.
Однажды нарядчик поручил мне дезинфецировать кровати, доставленные из квартир русских девушек.
Это занятие, увы, не осталось без последствий. Гидратом окиси натрия, который использовался при производстве мыла, я протирал разобранные на части кровати и миллионами уничтожал клопов с их потомством. Несмотря на все меры предосторожности, я прихватил паразитов домой. Заметил я это не сразу, а когда заметил, было поздно. С точки зрения выведения клопов, можно считать счастьем, что нашему дому суждено было сгореть.
Людей со звездой среди рабочих становилось все меньше. Большинство было постепенно депортировано и, надо полагать, уничтожено. Вспоминаю Олафа Бенхайма и Бернда Леви, бывших несколько старше меня. Благодаря матерям-христианкам, этим подросткам, как и их отцам, немедленная депортация не угрожала. Устроился где-то и господин Вайнберг. Время от времени он заходил к нам и, усевшись за наш прекрасный «Блютнер», просил подыграть ему на скрипке. В то время он был единственным, чьи визиты мне припоминаются. Ведь уже давно никто из отцовских знакомых и друзей не решался посещать семью, в которой имелись евреи. Всякому внушали страх те формы, которые приняла жестокость нацистов и гестапо. Самое безобидное действие можно было квалифицировать при помощи таких слов, как «государственная измена», «подрыв обороноспособности», «сотрудничество с врагами народа», «расовое преступление», «шпионаж» и т. д., и за все это полагалась смертная казнь. Интриганы удержу не знали, и такое положение дел изменилось лишь незадолго до окончательного разгрома. А пока даже мой отец из страха перед людьми, могущих навредить, приветствовал их, боязливо произнося: «Хайль Гитлер» — ведь фашистское приветствие было обязательным. Меня же этот вечный страх бесил, и порою я презирал за него отца. Наши отношения ухудшались день ото дня. Ни советом, ни одобрением он не поддерживал моего стремления совершенствоваться в игре на скрипке, а ведь был признанным педагогом. Он уходил в себя и все больше игнорировал происходящее вокруг и мое мнение на этот счет. Ну а меня это злило, и у нас то и дело возникали ожесточенные перепалки.
Все труднее было добывать пропитание. Ограничиваться тем, что полагалось евреям, стало невозможно, и те продукты, которые отец получал по своим карточкам, приходилось делить на троих. Мы начали голодать и сильно худеть. И тут Клаус принес мне маленького кролика. Я соорудил ему клетку на балконе принялся усердно собирать траву. Ожидалось, что на Рождество у нас будет настоящее жаркое. Увы, очень скоро я подружился со зверьком и полюбил его всем сердцем. Ему разрешалось свободно прыгать по квартире, причем мочиться он предпочитал на постели. Отучить его от этого оказалось невозможно, и пришлось снова запереть его в клетку.
Друг Клаус подарил мне и наушники с детекторным приемником, и с помощью комнатной антенны и похожего на пирит кристаллического детектора можно было при умелой настройке слушать радио. Звук был совсем неплохой. Я установил это устройство у себя за кроватью, ведь иметь его, конечно же, не полагалось. Впервые я слушал радио в тиши и спокойствии, преимущественно по ночам. Музыка, которую транслировали, завораживала меня. Вскоре я выяснил, когда бывают самые интересные передачи, и больше всего мне полюбилась утренняя воскресная «Шкатулочка». Наряду со стихами, которые читал Маттиас Виман, звучала и великолепная камерная музыка. Имена двух музыкантов сохранились у меня в памяти: пианист Михаэль Раухайзен и скрипач Рудольф Шульц, с которым судьба еще сведет меня. Восторг, с которым я слушал Баха, Моцарта, Бетховена, так же трудно описать, как и вкусовые ощущения изголодавшегося, которому дали кусок хлеба. Я испытывал сильнейшее желание быть окруженным одной лишь музыкой. Казалось, нет ничего чище ее и ничто не контрастирует с политикой, фабрикой и войной сильнее, чем она. А то, что и звуками можно мучить, я узнал гораздо позже. Ведь мы, люди, привносим во все, чем занимаемся, свои инстинкты. Тщеславие, властолюбие и ненависть в той же степени, что и радость, страдание и любовь. Увы! Но в то время я еще четко отделял доброе и благородное от злого и низменного, и музыка для меня, несомненно, относилась только к доброму и благородному.
Другим способом отгородиться от действительности было рисование, и похвалы моим успехам многое значили для меня и сильно меня стимулировали. Я думаю, способность к живописи была тем единственным, что восхищало отца во мне. Мне удавались портреты, я писал метафизические сюжеты, но никогда не считал себя достаточно одаренным. Я ясно ощущал, что у меня нету той особой творческой жилки, которая необходима живописцу. Все мои помыслы были устремлены к музыке, и я очень жалел, что у меня так мало времени на нее. Поэтому во время перерывов на работе я упражнялся в технике владения смычком, используя палочку и карандаш. Своего рода скрипичная гимнастика, бывшая вполне эффективной.
Надежда на победу, поддерживаемая неустанной пропагандой, мешала принять решение, давно ставшее неотложным. Каждый час слепого повиновения — генералов или администраторов, военных или штатских — приносил смерть тысячам людей и разрушение все большему числу немецких городов. Тот факт, что теперь и немцы были вынуждены опасаться за свою жизнь, не увеличивал для нас, носивших звезду, шансов выжить — наоборот, нашей жизни угрожали не только нацистские планы, но и военные события. Что будет, спрашивали мы себя, когда военные действия перенесутся на территорию Восточной Пруссии? Русские, плацдармом для нападения на которых она вновь сделалась, не будут разбираться в том, кто виноват больше, а кто меньше. И уж тем более их пули и снаряды — не будут. Но еще до того носителей звезды, наверняка, подвергнут «выбраковке». Необходимые для этого распоряжения уже были разработаны.
В октябре 1944 года русские заняли Мемельский край и взяли в кольцо дислоцированные в Курляндии дивизии. Положение становилось все более критическим, и после ожесточенных боев сдавался один город за другим. Кенигсберг все более походил на прифронтовой город, на военный лагерь. Сводка вермахта от 19 октября 1944 года сообщала:
Бои на восточнопрусской границе между Зудауеном и Ширвиндтом продолжаются с нарастающей силой. Эйдткау потерян, но наши войска, мужественно сражаясь, предотвратили задуманный русскими прорыв. К настоящему времени за три дня сражений уничтожено 250 вражеских танков.
От 23 октября:
Большевикам удалось глубоко вклиниться в нашу оборону между Зудауеном и Гольдапом. После тяжелых уличных боев Гольдап оказался в руках противника. В тылу у прорвавшихся русских, южнее Гумбиннена, пехотинцы перерезали транспортную магистраль. Попытки большевиков прорваться по обе стороны от Эбенроде захлебнулись в крови. К настоящему времени в этой зоне военных действий в ходе семидневных боев подбито или захвачено 616 вражеских танков. Атаки русских на Мемельском плацдарме оказались безуспешны.
Эти сводки ясно свидетельствуют, что штурм Восточной Пруссии шел полным ходом. Многими овладели предчувствия беды, а слухи усиливали обеспокоенность.
Однажды в конце октября или в начале ноября господин Мендельсон с таинственным видом берет меня за руку и говорит: «У тебя ведь хороший слух. Пойдем-ка наверх, я тебе кое-что покажу!» Поднимаемся на верхний этаж, он распахивает окно, выходящее на восток, и возбужденно шепчет: «Вслушайся как следует! Слышишь?» Приходится сильно напрячь слух, чтобы услышать, как далеко-далеко что-то безостановочно гремит и рокочет, словно грозовые раскаты. Очень тихие, но зловещие. Я ломаю себе голову, что бы это могло быть. Такая гроза да при ясном небе — дело немыслимое. К тому же гром, кажется, вовсе не прекращается. «Это шум сражения. Пока еще очень далекий, но отчетливый. Ура, русские идут!»
Об этом «ура» я еще не раз с горечью вспомню. Потом никому и в голову не придет кричать «ура», а господин Мендельсон до вступления русских в город не доживет.
Конечно, в то время мы возлагали на них большие надежды. Их приход казался единственной возможностью избавиться от Гитлера. Всякий раз, когда у меня было время, я подбегал к окну, чтобы прислушаться к этому зловещему рокоту. Мне постоянно требовалось удостовериться в том, что это не ошибка. Напряженно вслушивался я в каждое изменение издалека доносившихся раскатов и волновался. То мне казалось, что шум битвы слышится ближе, то — что он опять удаляется, а потом вовсе исчезает. И снова — надежда.
Заметно изменилось поведение наших мучителей, по крайней мере некоторых из них. Господин Тойбер стал приветливее, руководитель местной нацистской ячейки Рогалли — неувереннее. Их страх усиливался, это отчетливо ощущалось. Русские были уже под Гумбинненом и даже под Инстербургом. Велись ожесточенные бои. Война была перенесена на немецкую территорию — вопреки всем до сих пор звучавшим воинственным лозунгам, исполненным высокомерной уверенности в победе. Росло замешательство, многих охватывали сомнения. Разгром близился.
Тогда же в Варшаве вспыхнуло восстание польской национальной «Армии Крайовы». Высадившись во Франции, англичане и американцы добрались до немецкой границы и заняли Аахен. Отныне и Италия стала противником Германии. Войну ей объявляют и Румыния с Болгарией. Капитулирует Финляндия, Венгрия заключает перемирие, и обе продолжают войну на стороне антигитлеровской коалиции. Болтовне Геббельса о чудо-оружии, способном переломить ход войны, мало кто верит. Мощь и превосходство многочисленных противников были слишком очевидны.
Гитлер сформировал ополчение, поставив под ружье стариков и детей, но они, разумеется, не могли предотвратить надвигавшейся катастрофы. Несмотря на общее положение, его преступные приказы продолжали выполняться, что объяснялось, по-видимому, всеобщим страхом. Страхом перед расплатой, ибо многие позволили втянуть себя в эту авантюру и несли свою долю ответственности. Страхом перед безжалостным и всепроникающим контролем детально отлаженного партийно-полицейского аппарата. Страхом перед судопроизводством, которое беспощадно отправляло на казнь и даже выражение сомнений объявляло государственною изменою. Страхом перед вражеской местью. Для предотвращения капитуляции генералов была введена семейная ответственность: их женам и детям грозила смертная казнь. Генералы должны были жертвовать собой во имя спасения своих солдат. Встречалось и такое. И все же нужно сказать, что именно недостаток гражданского мужества в 1933 году стал причиною того, что Гитлер постоянно попирал закон, а ныне тот же недостаток гражданского мужества препятствовал тому, чтобы положить конец бессмысленным смертям и разрушениям. Конечно, гражданское мужество проявляют редко, если это грозит личному благополучию. И еще реже, если на карту ставится собственная жизнь или жизнь близких. Попытка освобождения, предпринятая 20 июля графом Штауффенбергом, и другие смелые акции многочисленных одиночек не могут сегодня служить алиби для всех остальных, якобы тоже наделенных гражданским мужеством, — уж больно велико было число офицеров и чиновников, которые, хоть и не признавали Гитлера с его аппаратом уничтожения, прямо или косвенно служили ему.
Осада Кенигсберга
Семья Штоков возобновила общение с нами. Были даже нанесены осторожные визиты. Надежда на то, что скоро все кончится, объединила нас и придала смелости. Я слушал, как Уте играет на фортепьяно, и сам пользовался свободной минутой для занятий скрипкой. Как контрастировали звуки музыки с постоянным и все усиливающимся грохотом сражений! Непрекращающимся его делали тысячи больших и маленьких взрывов, а это означало ведь и бесчисленное множество убитых и раненых ежедневно и ежечасно. В полной неопределенности от того, что готовит будущее, каждый трудился с возрастающим возбуждением. До сих пор не вышло никаких распоряжений и не предпринималось никаких приготовлений к эвакуации гражданского населения. Напротив, складывалось впечатление, что каждому еще сунут в руки оружие, чтобы продлить жизнь виновникам происходящего.
Мое здоровье ухудшалось, особенно после того как на Рождество 1944 года забили нашего «балконного» кролика. Для чего я его, собственно, и кормил. Убил кролика наш сосед Норра, и я видел, как тушку подвесили за задние лапки, ободрали и выпотрошили. Смотреть на это стоило больших усилий. Конечно, я понимал: чтобы жить, нужно есть, но трудно было представить себе, что от всей этой истории я заболею. Рождественское жаркое оправдало всеобщие ожидания, исключая мои. После того как я съел кусок мяса своего любимого кролика, мне стало плохо. Меня вырвало. Поправиться же я, как ни странно, не смог: все пришло в расстройство — и желудок, и, по-видимому, душа. Столь необходимые мне силы таяли с каждым днем — и это теперь, когда, казалось, терпеть осталось совсем недолго. Знакомый врач, обследовав меня, выразил озабоченность моим общим состоянием. Истощение, переутомление сердца и легких, необходимость отдыха без отлагательств — таков был его диагноз. Не самые лучшие предпосылки для наступавших тяжелых времен.
По пути на фабрику мне все чаще попадались на глаза беженцы из тех районов Восточной Пруссии, что оказались под непосредственной угрозой. По обочинам маршевым порядком, соблюдая безопасную, в десять шагов, дистанцию, следовали солдаты, облаченные в белые маскхалаты, чтобы слиться с заснеженным ландшафтом. Все больше для перевозок использовали гужевой транспорт; из-за нехватки бензина ездили на грузовиках с дровяным карбюратором. Тяжелое вооружение встречалось редко. «Сарафанное радио» работало вовсю, так что и дня не проходило без новых слухов. Рассказывали невероятные истории о зверствах русских солдат в первых захваченных немецких городах, и вскоре нам пришлось на себе испытать эти ужасы.
Теперь гремело и грохотало отовсюду: в конце января 1945 года Кенигсберг был окружен. Воздушных тревог больше не объявляли, поскольку русские самолеты и так день и ночь беспрепятственно кружили над городом. Немецкой же авиации не было видно вовсе. Страх населения возрастал. Всех привлекли к строительству противотанковых заграждений. (В решающий момент они окажутся бесполезными.) На подступах к городу под обстрелом рыли бесконечные ходы сообщения, возводили небольшие оборонительные сооружения, укрепляли перекрестки. На каждом углу встречались патрули, охотившиеся на дезертиров. Жили мы теперь в подвале, хотя и в квартире бывали часто. Русская артиллерия уже начала, пока нерегулярно, обстреливать город. Повсюду мог неожиданно разорваться снаряд. Опасны были и осколки. Вспоминаю, как однажды в подвал заглянул господин Норра и рассказал, как неподалеку от него разорвался снаряд, задел его взрывной волной и напугал, а когда через некоторое время понадобился бумажник и Норра достал его из кармана пиджака, тот оказался до половины пробит маленьким зазубренным осколком. Бумажник спас жизнь, без него осколок попал бы в сердце.
Авиабомбы, артиллерийские снаряды, нацистские акции — все могло означать конец. Но жизнь продолжалась. Генерал Лаш, комендант крепости, в книге «Так пал Кенигсберг» запечатлел свое видение драматического ухудшения ситуации. Описываются дни гибели Кенигсберга и в книге майора Диккерта и генерала Гроссмана «Битва за Восточную Пруссию». Свои личные впечатления я далее буду дополнять отрывками из этих книг. Генерал Отто Лаш пишет:
На наши повторные настойчивые предупреждения, что с ожидаемым вскоре началом боевых действий гражданское население из-за того, что все дороги заняты войсками, будет вынуждено оставаться на местах своего проживания во избежание невообразимого хаоса, следовал стереотипный ответ: «Восточная Пруссия сдана не будет. Ни о какой эвакуации не может быть и речи»… Жителей Кенигсберга, до краев переполненного бесчисленными обозами беженцев из восточнопрусских округов, оповестили, что в случае танкового прорыва русских со стороны Тапиау об этом объявят по радио и тогда надлежит немедленно отправляться — т. е. спасаться бегством — в Пиллау. Такое объявление прозвучало 27 января. Можно себе вообразить, что происходило в этот и в последующие дни в Кенигсберге и по дороге на Пиллау. В тот день я сам отправился туда, чтобы договориться с комендантом флота о подготовке кораблей для эвакуации гражданского населения из Восточной Пруссии. На обратном пути из Пиллау в Кенигсберг было почти невозможно пробиться на грузовике сквозь поток беженцев. Из-за непродуманного поведения партийного руководства на этой дороге скопилось невообразимое количество людей. Пешком, на велосипедах, на телегах, женщины с детскими колясками, службы тыла тех войск, что были отведены в Земландию, — все двигалось вперед по три-четыре колонны.
В кенигсбергском порту на несколько судов еще садились беженцы, но мест было, естественно, недостаточно. На пристанях скопились тысячи людей.
Новой и сильно действующей на психику опасностью стали «штурмовики» русских, которые, не встречая никакого отпора, летали на низкой высоте над городом, охотясь за всем, что двигалось. Обнаружив человека, они открывали пулеметный огонь; заметив транспортное средство, прицельно сбрасывали небольшие бомбы. Особенно плохо было в ясную погоду. Вспоминается следующий эпизод.
По утрам, проснувшись в своем подвале, я первым делом думаю о погоде. Сияющее голубое небо означает опасность налета «штурмовиков». Нам с мамой уже знакома смертельно опасная игра с ними. Это происходит так: прежде чем выйти на улицу, нужно выбрать себе подходящее укрытие на расстоянии от тридцати до пятидесяти метров — им может быть подъезд дома, подворотня или каменная стена. Затем прислушиваешься, нет ли самолетов. Если все тихо, мчишься на велосипеде или бежишь как можно быстрее до укрытия. Достигнув его, можно позволить себе передышку. Самолеты летают очень низко, так что, если их видно или слышно, на дорогу до ближайшего укрытия имеется лишь несколько секунд. В такие дни путь на фабрику длится бесконечно, игра в «кошки-мышки» может повторяться по нескольку раз.
Сегодня особенно скверно. Едва мы проехали на велосипедах половину Шреттер-штрассе, как видим самолет, устремившийся к нам от Хаммервега. И только мы успеваем укрыться в ближайшем подъезде, как он открывает стрельбу. Нервы напрягаются от ощущения, что лишь мгновения решают, жить тебе или умереть. Тревожно ждем еще немного, прежде чем снова вскочить на отброшенные велосипеды и преодолеть очередной отрезок пути. На Хаммервеге навстречу нам попадается повозка с двумя солдатами. Конечно, мы знаем, что все военное следует обходить стороной. Но наши пути пересекаются, поскольку нам нужно к Хуфеналлее, т. е. по Хаммервегу мимо Луизенкирхе. Да и повозку мы замечаем уже после того, как оказались на перекрестке. И только мы доезжаем до Хаммервега, как оба спрыгивают с повозки и бросаются к подъезду дома. Мы еще не слышим звука моторов, но, будучи уверены, что солдаты знают, что делают, изо всех сил устремляемся туда же. У самого укрытия я успеваю заметить два самолета, которые на сей раз появляются с другой стороны. После короткой паузы раздается страшный взрыв. Мы все оглушены, а потом я слышу, как один из солдат, непонимающе уставившись на наши еврейские звезды, говорит другому: «Ну, Эрнст, крышка нашему барахлу». Выйдя на улицу, мы видим разбитую повозку. На небольшом пространстве, среди поломанных колес и остатков кузова, валяются разбитые ящики с деталями машин. Лошадь, растерзанная взрывом, лежит на земле, и ноги ее вздрагивают. Крайне расстроенный солдат стреляет в голову бедному животному. Оно тотчас вытягивается и, кажется, обретает вечный покой. Картина производит на меня глубокое впечатление; я пытаюсь представить себе, как бы выглядела смерть, наступи она мгновенно, без мучений.
Еще дважды пришлось искать укрытия, пока мы добрались до фабрики. Но и тут мы отнюдь не были в безопасности. Уничтожение восстановленной фабрики авиацией хорошо информированных русских было лишь вопросом времени, особенно с тех пор как часть фабрики в одну ночь сменила мыловаренное производство на военное и на первом этаже занялись изготовлением артиллерийских боеприпасов. Мама работала на втором этаже, я — на третьем и, когда нужно было что-нибудь погрузить или выгрузить, во дворе. Было давно установлено, с какой высоты сбрасывают бомбы крупного калибра, и в ясную погоду удавалось заранее увидеть, как самолеты, избрав своей целью фабрику, изготавливаются к бомбометанию. Они делали это задолго до подлета. После сигнала тревоги, подаваемого сразу за тем, как бомбы отделялись от самолетов, оставалось время, чтобы молниеносно спуститься с третьего этажа на первый, а то и в подвал. Мы поочередно дежурили на чердаке, выполняя эту ответственную задачу — предупреждения о налете, и фабричная администрация не возражала. Но не дай Бог было объявить ложную тревогу! Тогда нам приходилось отрабатывать упущенное время.
За мои смены фабрику бомбили только однажды — в обеденный перерыв. Как раз в это время у чердачного окна никто не дежурил, однако из-за повышенной активности авиации мы расположились в складском помещении первого этажа. Чтобы не терять времени, мама отправилась в лавку, временно оборудованную за углом на Штайндамме, купить еды на карточки отца, и тут раздался оглушительный грохот. С короткими интервалами последовало несколько взрывов, и снова стало тихо. Наш третий этаж оказался поражен и частично разрушен. К счастью, это были бомбы небольшого калибра. И только я с беспокойством начал размышлять, куда же упали другие, как кто-то взволнованно сообщил, что взрывы, вроде, были и на Штайндамме, прямо перед той лавкой, куда отправилась моя мама, что имеются убитые и раненые и что они еще лежат там. Я перепугался, вообразив среди них свою бедную маму, и с тяжелыми предчувствиями отправился туда. Бойцы противовоздушной обороны и служащие Красного Креста как раз оказывали помощь пострадавшим, и среди тех, кого я увидел, мамы не оказалось. Тогда я стал расспрашивать, как выглядели уже увезенные, и получил утвердительный ответ на свой вопрос, не было ли среди них седовласой женщины (у мамы были седые волосы). Совершенно подавленный, я отправился обратно на фабрику, а там узнал, что мама вернулась целой и невредимой и ищет меня. Вскоре мы держали друг друга в объятьях. Мама рассказала, что была в лавке, когда бомба разорвалась, но находилась в глубине помещения, и ее не задело ни осколками бомбы, ни осколками стекла в отличие от большинства находившихся там же.
В результате контрнаступления было прорвано кольцо вокруг Кенигсберга. В конце февраля удалось восстановить сообщение с морским портом Пиллау. При этом было отвоевано предместье Метгетен, находившееся примерно в девяти километрах от нашего дома. Его жителей русские подвергли жестоким истязаниям и перебили. Судьбой несчастных воспользовались для воодушевления на продолжение уже давно проигранной борьбы: был выдвинут лозунг «Отомстим за Метгетен!» Генерал Лаш пишет:
Наиболее жестоким было поведение русских в Метгетене, где они, в частности, согнали гражданское население в количестве 32 лиц на теннисный корт, обнесенный забором, и подорвали на мине с электрическим взрывателем.
Командир одного пехотного полка следующим образом описывает впечатления от того, что он встретил в немецких населенных пунктах, отбитых у русских: «Картины, увиденные нами на отвоеванных территориях, были ужасны. Русские убивали немецкое население массами. Я видел женщин с веревками на шее, погибших от удушения, когда их волочили по земле, и нередко в одной связке было несколько трупов. Я видел женщин, головы которых лежали в жиже канавы или в навозной яме, а нижние части тел носили отчетливые следы зверских надругательств. Изнасилованию подвергались все женщины и девушки в возрасте от 14 до 65 лет, а нередко также более молодые и старые. Следуя приказу Сталина: „Берите белокурых немецких женщин, они ваши!“, русские набрасывались на немок, как дикие звери, или нет: куда хуже. Одну девушку, едва достигшую шестнадцатилетнего возраста, в течение ночи изнасиловали 18 раз».
В последующие недели и месяцы много тысяч молодых жизней было бездумно принесено в жертву. Никогда еще призыв к мести, а тем более к мести в ответ на месть (ведь и русские мстили) не вел ни к чему хорошему. Преступлением и безумием было начинать войну, еще большим преступлением и безумием было продлевать ее подобными призывами.
Хотя небольшой части гражданского населения и удалось бежать в Пиллау по отвоеванной территории и переправиться на судах в Северную Германию, путь до Пиллау пришлось совершать под непрерывным обстрелом, по дорогам, забитым воинским транспортом, а в конце своего пути беженцы еще и подвергались риску гибели вместе с транспортным судном, как это случилось с теми, кто оказался на «Вильгельме Густлоффе» и «Штойбене», торпедированных русскими подлодками.
Складывалось впечатление, что обозы беженцев пробивались и на Кенигсберг. Многие из них, вероятно, вырвались из-под Хайлигенбайля, где русские окружили и начали уничтожать 4-ю гитлеровскую армию. Лишь позднее я узнал о судьбе людей, пытавшихся спастись по льду замерзшего залива Фриш-Гаф под бомбами и обстрелом. Во многих местах лед проламывался. Страдания и ужас этих людей невозможно себе представить. Генерал Лаш очень точно описывает положение гражданского населения и его шансы уцелеть:
Благодаря героическим усилиям войск кенигсбергского гарнизона, было восстановлено железнодорожное и шоссейное сообщение с Пиллау. Кенигсберг вновь получил связь с внешним миром. Тем самым возникла возможность исправить непростительную оплошность партийного руководства и эвакуировать многочисленное кенигсбергское население из района боевых действий. Сколь недолговечны, однако, оказались эти надежды! Поначалу, правда, вследствие моего постоянного давления были предприняты попытки вывезти из города большое количество жителей. Но поскольку за короткий срок подготовить в Пиллау необходимое число судов было невозможно и эвакуировать население удавалось лишь постепенно, для покинувших Кенигсберг оборудовали временные лагеря в Пайзе на кенигсбергском морском канале. Вскоре в этих неподготовленных и плохо организованных, как и все в то время, барачных лагерях начались голод и эпидемии. Через короткое время направленные туда женщины стали с детьми и детскими колясками появляться у меня в Кенигсберге и умолять, заламывая руки, чтобы им разрешили вернуться в их квартиры и дома, поскольку там хоть было чем питаться. Кроме того, они испытывали и вполне естественный страх перед эвакуацией в рейх на крупных морских судах, после того как донесся слух о гибели двух таких — «Вильгельма Густлоффа» и «Штойбена», торпедированных русскими подлодками и пошедших на дно вместе с людьми и грузом. Вопреки протестам партийного руководства, требовавшего, чтобы я насильственно препятствовал возвращению населения, я без колебаний выполнял желания этих несчастных и давал им возможность остаться в Кенигсберге, чтобы, таким образом, хотя бы на время избежать еще больших страданий…
Зима была суровой, и люди с великим трудом тащились по обледенелым дорогам, пытаясь уйти на запад по льду замерзшего залива. Тысячи погибали — в первую очередь женщины, старики, дети. Телеги и сани часто приходилось бросать, так что тем, у кого хватило сил выжить, кого не настигли и не раздавили головные машины танковых клиньев русского наступления, кто не пал жертвой обстрелов и бомбардировок залива вражеской авиацией, тем, как правило, удалось спасти только свою жизнь. Часть беженцев успела добраться до Кенигсберга незадолго до его полного окружения и там встретила свою ужасную участь.
Наши соседи, семья Норра, были так напуганы событиями в Метгетене, что однажды вечером собрали свои чемоданы и отправились в путь. Им удалось добраться до Дании, и впоследствии я под Кельном встретился с Клаусом. А вот отец его умер, не выдержав испытаний.
Уте начала чаще приходить к нам для занятий музыкой, и, если в воскресенье бомбили и обстреливали меньше обычного, а случалось и такое, мы шли в квартиру и разучивали «Весеннюю сонату» Бетховена. Для меня это было неописуемым счастьем. Не только потому, что музыка была божественной, но и потому, что во время игры мы были вместе и я мог если не высказать, то хотя бы выразить свои любовные чувства. А в качестве ответа я довольствовался ее серьезным отношением ко мне. Ведь, в конце концов, совместно музицируя, люди внимательнее прислушиваются друг к другу, чем разговаривая.
Теперь многие не боялись вступать с нами в беседу и даже навещать нас. Так, в первый раз за все это время нас посетил концертмейстер Хеверс, некогда руководивший квартетом, в котором выступали мои родители. Мне позволили поиграть перед ним, и он подбодрил меня советами. Вскоре он погиб во время бессмысленных боев за Кенигсберг.
Забывать об опасности, однако, было нельзя. От господина Вайнберга мы узнали, что партия и гестапо получили строгий приказ не допустить, чтобы хоть кто-нибудь из евреев попал в руки противника. Это, как он выразился, была информация из первоисточника (?). Что означал такой приказ в той безнадежной ситуации, в которой оказался Кенигсберг, мы понимали слишком хорошо. И действительно, распоряжение PCXА от 13 января 1945 года гласило: «Все работоспособные евреи, живущие в смешанных браках и являющиеся гражданами рейха или не имеющие гражданства (в том числе лица, приравненные к евреям), должны быть отправлены на закрытые работы в Терезиенштадт».
Мы с мамой начали искать, где бы спрятаться, и нашли такое место — в бомбоубежище, находившемся в сгоревшем центре города. Там мы хотели укрыться, пока русские не возьмут Кенигсберг. Правда, мы не знали, когда это произойдет, а ведь каждый день за нами могли придти и забрать нас, чтобы ликвидировать. Я был твердо уверен в том, что это сделает штурмовик Рогалли, и спрятал топор, которым обычно рубил дрова, прямо за подвальной дверью. Я твердо решил воспользоваться им, потребуй от нас Рогалли пойти с ним. Но его все реже было видно: забота о собственной жизни волновала его больше, чем выполнение приказов. Для каждого самым важным стала борьба за выживание, а ведь только это и делает нас теми, кем мы являемся на самом деле — Божьими тварями, такими же, как и все прочие, не больше и не меньше. Полноценный или неполноценный, богатый или бедный, образованный или необразованный — все эти понятия лишились смысла.
В борьбе за выживание все равны.
Генерал Лаш пишет:
Неравенство сил — наших и противника — было особенно разительным в воздухе. Под командованием русского маршала авиации была сосредоточена примерно третья часть их военно-воздушного флота, и этой армаде не противостоял ни один немецкий самолет. Наши зенитчики испытывали недостаток боеприпасов и были вынуждены вести обстрел только наземных целей. Подавляющим было и артиллерийское превосходство противника, особенно в отношении боеприпасов: у нас их хватило бы только на один-единственный день серьезного сражения, и с начала осады Кенигсберга мы должны были беречь их для этого. В общей сложности около 30 русским стрелковым дивизиям противостояли лишь 4 доукомплектованных наших и ополченцы, так что на примерно 250 000 атакующих приходилось 35 000 бойцов обороны. После отвода 5-й танковой дивизии соотношение танков стало 100:1. В распоряжении крепости осталась одна-единственная рота самоходных орудий. Материальное превосходство противника частично объяснялось и военными поставками США. У русских появились танки «Шерман» и американские самолеты, не говоря уже о всех прочих видах вооружения. На заключительном этапе в штурме Кенигсберга приняла участие даже французская эскадрилья, что выяснилось в ходе празднования десятилетней годовщины взятия города….
30 дивизий и 2 воздушные армии день и ночь безостановочно обстреливали крепость тысячами «катюш» и орудий всех калибров. Волнообразно накатывались эскадры бомбардировщиков, сбрасывая свой разрушительный груз на горевший и быстро обращавшийся в руины город. Немногочисленные и небогатые боеприпасами орудия крепости ничего не могли противопоставить этому огню, и в небе не было ни одного немецкого истребителя. Стиснутые на узком пространстве зенитные батареи были бессильны справиться с массированными воздушными атаками, к тому же им приходилось с трудом сдерживать натиск бронетанковых сил противника. Все линии связи были немедленно уничтожены, и лишь связные пешком и наугад пытались найти среди развалин дорогу к командным пунктам и частям. Солдаты и гражданское население были загнаны градом огня в тесноту подвалов.
Жизнь становилась все опасней. Мало того, что каждый погожий день оборачивался кошмаром из-за охоты, которую устраивала авиация, — город все сильнее обстреливала артиллерия. Вероятно, каждому орудию был отведен определенный сектор обстрела, и по высоте тона мне удавалось различить среди прочих то орудие, ствол которого был направлен на наш квартал. Слыша этот звук выстрела, напоминавший производимый языком щелчок, я мог заранее оповестить всех об опасности, и времени хватало, чтобы добраться до укрытия или даже быстро спуститься из квартиры в подвал: снаряд разрывался далеко не сразу. Пока город обстреливался нерегулярно. Время страшных, ураганных обстрелов наступит позже. Не понимаю, как наши нервы выдерживали все это, ведь и ситуация с питанием и здоровьем все ухудшалась.
Снова выдался один из тех солнечных дней, что превращали жизнь в ад. Обычно мы с мамой ходили на работу кратчайшим путем — через город. Но в тот особенно опасный день мы, которым надоело прятаться, решили вернуться другой дорогой, обойдя город с юго-запада. Это означало сделать большой крюк по лесопарковой зоне, мимо кладбищ, Файльхенберга и Нойе Бляйхе, до Луизенваля.
Мы с мамой идем пешком. Так и спрятаться удается быстрее, а главное, раньше слышно приближение самолетов. На этот раз мы избегаем дорог и идем по земляному валу, с которого открывается хороший обзор. Слева от нас газохранилища Кенигсберга, полные и неповрежденные. Нам предстоит пройти мимо них, так же как и небольшой группе солдат, следующей метрах в ста впереди и в том же направлении. И вот, когда мы оказываемся совсем близко от хранилищ, метрах, наверное, в трехстах, слышится гул самолетов. Их несколько, и они летят высоко. Еще не поняв их намерений, мы видим, что солдаты ищут укрытия и машут нам, чтобы мы сделали то же самое. Они раньше нас заметили, что начали падать бомбы. Но поблизости нет ничего, кроме штабеля железнодорожных шпал, и мы бросаемся ничком на землю рядом с ним. И тут начинается! На газохранилища сбрасывают крупные бомбы, но в цель они не попадают. Мы вжимаемся в землю, понимая, что нам конец, если емкости взорвутся. Рот широко раскрыт, чтобы взрывная волна нанесла меньше вреда. Сверху падает поднятая взрывами грязь, и вновь все затихает. Емкости уцелели, и можно лишь гадать, что было бы, если бы… Солдаты тоже вздыхают облегченно, спрашивают, куда мы идем, и дают несколько дружеских советов. Лаш пишет: