Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поэты 1820–1830-х годов. Том 2 - Михаил Александрович Дмитриев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поэты 1820–1830-х годов

С. Е. РАИЧ

Биографическая справка


С. Е. Раич. Фототипия с портрета неустановленного художника. 1840-е или 1850-е годы. Музей Института русской литературы АН СССР.

Семен Егорович Раич родился в 1792 году в селе Рай-Высокое Кромского уезда Орловской губернии. Отец будущего поэта — местный священник Е. Н. Амфитеатров, обремененный многочисленным семейством, — с трудом сводил концы с концами. Десяти лет, подобно старшему брату (впоследствии митрополит киевский Филарет), Раич был помещен в духовную семинарию — сначала в Севске, а потом в Орле. По обычаю, принятому в семинариях, он избрал себе новую фамилию, под которой и получил известность в литературе.

Приближался срок выпуска, но Раич не хотел и слышать об ожидавшем его ремесле «служителя божия». Единственным шансом для отказа от духовного звания была его прирожденная болезненность. Пройдя медицинское освидетельствование, он получил желанную свободу и вскоре уехал в Рузу, где устроился канцеляристом в земский суд.

В 1810 году Раич в Москве. Во время войны 1812 года, после неудачной попытки вступить в ополчение, он выехал из города вместе с Н. И. Шереметьевой, при детях которой состоял домашним учителем. Вернувшись в освобожденную столицу, Раич был приглашен наставником к Ф. И. Тютчеву и в течение семи лет (с перерывом) жил в доме Тютчевых.

Частная педагогическая практика давала Раичу возможность прокормиться, а главное — посещать университетские лекции. В 1815–1818 годах он в качестве «вольного слушателя» прошел полный курс университетского образования по этико-политическому отделению.

Страсть к стихотворству пробудилась у него еще в семинарии, где неплохо было поставлено преподавание латинского языка и римских авторов. В дальнейшем Раич самостоятельно пополнял свои познания в этой области и, не довольствуясь ими, погрузился в изучение итальянского языка и литературы. В 1822 году он дополнительно окончил словесное отделение Московского университета и в октябре того же года успешно защитил диссертацию на звание магистра — «Рассуждение о дидактической поэзии». Оно появилось в печати в 1821 году в качестве предисловия к переводу поэмы Вергилия «Георгики» (гекзаметры латинского оригинала Раич передавал рифменным пятистопным ямбом).

Перевод вызвал интерес среди московских литераторов и доставил Раичу лестное внимание маститого поэта И. И. Дмитриева.

Тезис о полезном назначении поэзии, прозвучавший в «Рассуждении…», определенно перекликался с декабристским пониманием воспитательной роли «изящной словесности», провозглашенным в уставе Союза благоденствия. Однако позицию Раича отличало признание равноправия «полезного и приятного» в поэзии. По его мнению, поэт, если он хочет направлять умы сограждан к благой цели, тем вернее ее достигнет, чем сильнее будет увлекать их пленительными картинами, богатством фантазии, живостью красок. Отсюда следовало, что откровенная дидактика и поучительный тон в истинной поэзии нетерпимы. Сходные мысли в 1820 году развивал в «Речи о нравственной цели поэзии» М. Дмитриев. Подобная точка зрения была близка и Ознобишину (наброски неопубликованной статьи о поэзии). Все трое вскоре оказались в одном литературном кружке.

В 1823 году, рассказывал Раич, «под моим председательством составилось маленькое, скромное литературное общество… Члены этого общества были: М. А. Дмитриев, А. И. Писарев, М. П. Погодин, В. П. Титов, С. П. Шевырев, Д. П. Ознобишин, А. М. Кубарев, князь B. Ф. Одоевский, А. С. Норов, Ф. И. Тютчев, А. Н. Муравьев, C. Д. Полторацкий, В. И. Оболенский, М. А. Максимович, Г. Шаховской, Н. В. Путята и некоторые другие: одни из членов постоянно, другие временно посещали общество, собиравшееся у меня вечером по четвергам. Здесь читались и обсуждались по законам эстетики, которая была в ходу, сочинения членов и переводы с греческого, латинского, персидского, арабского, английского, итальянского, немецкого и редко французского языка»[1].

Чуть позже — в том же 1823 году — один из членов этого кружка, В. Ф. Одоевский, организовал другое, более узкое и тайно собиравшееся Общество любомудрия, сосредоточившееся на изучении романтической философии и эстетики. Что касается раичевского кружка, то здесь, по свидетельству А. И. Кошелева, «философия, история и другие науки только украдкой, от времени до времени осмеливались подавать свой голос»[2].

Кружок прекратил свое существование в конце лета 1825 года ввиду отъезда Раича на Украину, где он прожил до августа 1826 года. Тем временем следственная комиссия по делу декабристов раскопала данные о принадлежности Раича к «злоумышленному обществу» — Союзу благоденствия. К счастью, гроза миновала его, как и других членов этой организации, не проявивших заметной политической активности после ее распада в 1821 году[3].

К 1823–1830-м годам относится большинство лирических стихотворений Раича. Он не придавал им сколько-нибудь существенного значения, хотя время от времени все же печатал их, например в изданном им совместно с Ознобишиным альманахе «Северная лира» (1827), в котором участвовали и другие члены кружка (Ф. И. Тютчев, А. Н. Муравьев, С. П. Шевырев, В. Ф. Одоевский). В этих «безделках» преобладали анакреонтические мотивы. В них, как и в стихах Ознобишина, различим слабый отзвук просветительского идеала «естественного человека» — человека, освободившегося от религиозно-аскетической морали и заявившего о своем праве на земное счастье. По-видимому, культ естественных чувств у Раича имел внутреннюю связь с идеологией руссоизма, следы которой прослеживаются на всех этапах его литературного пути, начиная с перевода «Георгик» — одного из самых известных в мировой литературе произведений, раскрывающих поэзию деревенского труда. В условиях русской жизни 20-х годов оно звучало не иначе, как апофеоз патриархальности.

Где-то подспудно в сознании Раича таилась вражда к аристократической верхушке — «искусственному» светскому обществу, которая только однажды, насколько нам известно, нашла выход в его поэзии. Это «Жалобы Сальватора Розы» — стихотворение, осуждающее надменность и бездушие вельмож с позиций бедного, простого, но чувствительного и одаренного человека. Демократический по своим истокам руссоизм поэта выражал, однако, неверие в благие перспективы цивилизации и могущество разума.

Со временем социальный пессимизм еще глубже проник в сознание Раича, порождая аскетические и христианско-идеалистические настроения, контрастировавшие с неизменно ясным, предметно-чувственным воображением поэта. В области художественного стиля это вызывало двойную ориентацию — на живописную пластику образного языка Батюшкова и на музыкальность балладного стиха Жуковского. Наглядное тому подтверждение — перевод «Освобожденного Иерусалима» Тассо, за который Раич взялся не ранее 1823 года.

В том же году первый отрывок из поэмы в сопровождении декларации переводчика («О переводе эпических поэм Южной Европы и в особенности италианских») появился в печати. Раич отказался от эквивалентной передачи итальянской октавы (эту задачу поставил спустя несколько лет Шевырев), заменив ее двенадцатистишными строфами с последовательным чередованием четырехстопных и трехстопных ямбических строк. Поскольку ритмика этих стихов выдержала блестящее испытание в поэзии Жуковского, где она как бы сроднилась с фантастическим, средневековым колоритом его баллад («Громобой», «Вадим», «Ленора» и другие), Раич решился перенести ее в свой перевод рыцарского эпоса Тассо.

Когда перевод поэмы стал известен вполне, его монотонный ритм, примененный в столь обширном произведении, вызвал наибольшее число нареканий в журнальных отзывах (в частности и Шевырева). Раича обвиняли также в пристрастии к сладкозвучию, к изысканной красивости, в неоправданных отступлениях от оригинала.

Не признав своего поражения, Раич с 1831 года приступает к переводу «Неистового Орланда» Ариосто. Перевод первых пятнадцати песен (из сорока шести итальянского оригинала), выполненный по метрической схеме «Освобожденного Иерусалима» и напечатанный тремя выпусками в 1831, 1833 и 1837 годах, встретил столь же холодный прием. Не найдя издателей, Раич принужден был забросить свой труд, доведя его до двадцать седьмой песни.

С 1827 по 1831 год Раич преподает словесность в Университетском благородном пансионе (здесь среди его учеников был Лермонтов). В дальнейшем он служит в Александровском институте и других учебных заведениях Москвы, не расставаясь с поприщем педагога до конца жизни. Доходы его, впрочем, были так незначительны, что их не хватало на содержание семьи. «Не много нужно было ему, — вспоминал М. А. Дмитриев, — при его умеренных желаниях, хотя он жил и не без нужды. Единственное излишество, которое он себе позволил в своем приюте, — это установленная на окне Эолова арфа, к унылым звукам которой любил он прислушиваться, когда в отворенное окно играл на ней ветер»[4].

О литературной ориентации Раича конца 20-х годов можно судить по материалам его журнала «Галатея», который он издавал в 1828–1830 годах[5]. Восторженное отношение к Жуковскому, апологетические оценки поэзии Веневитинова и Подолинского, активная пропаганда на страницах журнала поэзии Тютчева, Полежаева, Ф. Глинки, Шевырева, Ознобишина, внимание к молодым поэтам Д. Ю. Струйскому (Трилунному), В. И. Соколовскому и Л. А. Якубовичу — все это довольно определенно выявляет романтические симпатии издателя «Галатеи». В суждениях же его о Пушкине прослеживается та самая полемическая тенденция, которой отдали дань писатели и критики романтического направления. Оперируя критерием «массивности» мысли и чувства, Раич утверждал, что «содержание почти во всех произведениях г. Пушкина не богато»[6]. Позднее, как бы продолжая Шевырева (его критику «изящного материализма» в поэзии), Раич с неодобрением писал, что «Пушкин — поэт по преимуществу пластический, поэтому он редко отрешается от материального»[7].

Нараставшее с годами у Раича сопротивление «языческому» духу в поэзии, как видно, стало для него волнующей творческой проблемой, за которой он усматривал серьезный нравственный смысл. В этом отношении любопытна его оригинальная поэма «Арета», в которую он стремился вместить свою духовную биографию — историю превращения эпикурейца в аскета. Это обширное стихотворное повествование с авантюрным сюжетом, рассказывающее о странствиях римлянина Ареты — героя, покинувшего отечество и обратившегося из язычника в благочестивого христианина. Тема императорского Рима, как и преследования христиан, в поэме Раича соотнесена была с русской жизнью 1820–1830-х годов. Подобными же аналогиями широко пользовались поэты-декабристы. Кстати, один из эпизодов «Ареты» — не что иное как зашифрованный рассказ автора о его собственной причастности к декабристским кругам и о драматической судьбе декабристов.

Однако социальная проблематика в поэме подчинена нравственной. Речь идет о духовном упадке русского общества. В контексте поэмы язычество, эпикуреизм — это синонимы бездушия, расчетливости, эгоистической жажды наслаждения и роскоши. Этому процессу «овеществления» человека (отразившему черты буржуазного сознания) Раич противопоставляет нормы христианина: любовь к ближним, скромность, кротость и самозабвение.

В своей поэме итогов, начатой, по-видимому, в 30-е годы, Раич сделал очередной и очень запоздалый шаг в сторону сближения с романтическим миросозерцанием. Следуя за Жуковским, он уносится мечтой в потусторонний мир; вслед за любомудрами он излагает популярные в 20-х годах идеи натурфилософии Шеллинга. Но в то же время он остается учеником Батюшкова: сумрак мистического мировоззрения не затмил его ясного художественного мышления. В христианстве Раич подчеркивает его земную миссию — осветить дорогу к обетованной стране, то есть вернуть людей к природе и простоте патриархального уклада.

Работа над «Аретой» растянулась не менее чем на десятилетие, а в печати поэма появилась совсем поздно — в 1849 году. Ее философия, наивные аллегории и чудеса, ее идиллическая окраска, наконец устаревшая фактура стиха — все это в конце 40-х годов производило впечатление явного анахронизма и было безоговорочно осуждено критикой «Современника» и «Отечественных записок».

В 50-е годы Раич напечатал несколько посредственных стихотворений в журнале Погодина «Москвитянин». Очевидно, тогда же была написана им поэма религиозного содержания «Райская птичка», оставшаяся в рукописи. Умер Раич 23 октября 1855 года.

1. ВЕЧЕР В ОДЕССЕ

На море легкий лег туман, Повеяло прохладой с брега — Очарованье южных стран, И дышит сладострастно нега. Подумаешь: там каждый раз, Как Геспер в небе засияет, Киприда из шелковых влас Жемчужну пену выжимает, И, улыбайся, она Любовью огненною пышет, И вся окрестная страна Божественною негой дышит. 1823 Одесса

2. ПРОЩАЛЬНАЯ ПЕСНЬ В КРУГУ ДРУЗЕЙ («Здесь, в кругу незримых граций…»)

Здесь, в кругу незримых граций, Под наклонами акаций, Здесь чарующим вином Грусть разлуки мы запьем! На земле щедротой неба Три блаженства нам дано: Песни — дар бесценный Феба, Прелесть-девы и вино… Что в награде нам другой?.. Будем петь, пока поется, Будем пить, пока нам пьется, И любить — пока в нас бьется Сердце жизни молодой. Други! Кубки налиты, И шампанское, играя, Гонит пену выше края… Погребем в них суеты… У весны на новосельи, В несмущаемом весельи, Сладко кубки осушать, Сладко дружбою дышать. Кто б кружок друзей согласный Песнью цитры сладкогласной В мир волшебный перенес? Кто бы звонкими струнами Пробудил эфир над нами И растрогал нас до слез? Песни — радость наших дней, — Вам сей кубок, аониды! В кубках, други, нам ясней Видны будущего виды… Мы не пьем, как предки пили. Дар Ленея — дар святой; Мы его не посрамили, Мы не ходим в ряд с толпой. Кубки праздные стоят, Мысли носятся далёко… Вы в грядущем видов ряд С целью видите высокой. Пробудитесь от мечты! Кубки снова налиты, И шампанское, играя, Гонит пену выше края. Так играет наша кровь, Как зажжет ее любовь… В дань любви сей кубок пенный! В память милых приведем! Кто, любовью упоенный, Не был на́ небе седьмом? Вакху в честь сей кубок, други! С ним пленительны досуги, — Он забвенье в сердце льет И печали и забот. Трем блаженствам мы отпили, Про четвертое забыли,— Кубок в кубок стукнем враз, Дружбе в дань, в заветный час. У весны на новосельи, В несмущаемом весельи, Сладко кубки осушать, Сладко дружбою дышать. <1825>

3. ПЕРЕКАТИ-ПОЛЕ [8]

Ветр осенний набежал         На Херсонски степи И с родной межи сорвал         Перекати-поле. Мчится ветер по степям         И на легких крыльях Мчит чрез межи по полям         Перекати-поле. Минул полдень, и уже         Солнце погасало; Ветр оставил на меже         Перекати-поле. И, объято тишиной         Наступившей ночи, Думу думает с собой         Перекати-поле: «Тяжело быть сиротой!         Горько жить в чужбине! Ах, что станется с тобой,         Перекати-поле?» Вот проснулся ветерок         После полуночи, Глядь — и видит огонек         Перекати-поле. «Дунь и прямо к огоньку         Принеси сиротку!» — Говорила ветерку         Перекати-поле. «Сдунь меня с межи чужой!         Брат твой — ветер буйный — Разлучил с родной межой         Перекати-поле! Что же мыкать мне тоску         Вчуже, без приюту? Мчи скорее к огоньку         Перекати-поле!» Вспорхнул легкий ветерок,         Пролетел полстепи И примчал пред огонек         Перекати-поле… И пригрел уж огонек         Трепетну сиротку, И слился в один поток         С перекати-полем. В бесприютной стороне,         Без отрады сердцу, Долго ль мыкаться и мне         Перекати-полем? <1825>

4. ДРУЗЬЯМ («Не дивитеся, друзья…»)

Не дивитеся, друзья,             Что не раз             Между вас На пиру веселом я        Призадумывался. Вы во всей еще весне,             Я почти             На пути К темной Орковой стране        С ношей старческою. Вам чрез горы, через лес             И пышней             И милей Светит солнышко с небес        В утро радостное. Вам у жизни пировать,             Для меня             Свету дня Скоро вовсе не сиять        Жизнью сладостною. Не дивитесь же, друзья,             Что не раз             Между вас На пиру веселом я        Призадумывался. Я чрез жизненну волну             В челноке             Налегке Одинок плыву в страну        Неразгаданную. Я к брегам бросаю взор —             Что мне в них,             Каждый миг От меня, как на позор,        В мгле скрывающихся? Что мне в них?             Я молод был,             Но цветов С тех брегов Не срывал, венков не вил        В скучной молодости… Я плыву и наплыву             Через мглу             На скалу И сложу мою главу        Неоплаканную. И кому над сиротой             Слезы лить             И грустить? Кто на прах холодный мой        Взглянет жалостливо? Не дивитеся, друзья,             Что не раз             Между вас На пиру веселом я        Призадумывался! <1826>

5. К ЛИДЕ

Подражание К. Галлу

Лида, веселье очей распаленных, Зависть и чудо красот несравненных, Лида, ты лилий восточных белей, Розы румяней, ясмина нежней, — Млеть пред тобою — двух жизней мне мало… Дева восторгов, сними покрывало, Дай насмотреться на злато кудрей, Дай мне насытить несытость очей Шеи и плеч снеговой белизною; Дай надивиться бровей красотою, Дай полелеяться взорам моим Отцветом роз на ланитах живым. Нежася взором на взоре прелестном, Я утонул бы в восторге небесном, С длинных ресниц не спустил бы очей: Лида, сними покрывало скорей! Скромный хранитель красот, покрывало, Нехотя кудри оставя, упало, Млею, пылаю, дивлюсь красотам… Лида, скорее устами к устам! Жалок и миг, пролетевший напрасно; Дай поцелуй голубицы мне страстной… Сладок мне твой поцелуй огневой: Лида, он слился с моею душой. Полно же, полно, о дева любови! Дай усмириться волнению крови, — Твой поцелуй, как дыханье богов, В сердце вливает чистейшую кровь… Дымка слетела, и груди перловы Вскрылись, и вскрыли элизий мне новый. Сладко… дыхание нарда и роз В воздухе тонком от них разлилось. Тихий их трепет, роскошные волны Жизнью несметной небесною полны. Лида, о Лида, набрось поскорей Дымку на перлы живые грудей: В них неземное биенье, движенье, С них, утомленный, я пью истощенье. Лида, накинь покрывало на грудь, Дай мне от роскоши нег отдохнуть. <1826>

6. СОЛОВЬЮ

Распевай, распевай, соловей,              Под наклонами сирени!              В час досуга, с ложа лени, Сладко к песне роскошной твоей              Мне прислушиваться. Распевай, распевай, соловей!              Ты судьбой своей доволен,              Ты и весел, ты и волен, И гармония песни твоей              Льется радостно. Распевай, распевай, соловей,              Под наклонами сирени!              Пробуди меня от лени И любовь к песнопенью навей              На разнеженного. Вдалеке от друзей и от ней,              От Алины вечно милой,              Не до песней мне уж было… Пробуди же меня, соловей,              От бездейственности! Распевай, распевай, соловей,              Под наклонами сирени!              И восторги песнопений Перелей в меня трелью твоей              Рассыпающейся. <1826>

7. <ОТ ПЕРЕВОДЧИКА «ОСВОБОЖДЕННОГО ИЕРУСАЛИМА»>

Пересадивши в край родной              С Феррарского Парнаса Цветок Италии златой,              Цветок прелестный Тасса, Лелеял я как мог, как знал,              Рукою не наемной, И ни награды, ни похвал              Не ждал за труд мой скромный; А выжду, может быть — упрек              От недруга и друга: «В холодном Севере поблек              Цветок прелестный Юга!» <1827>

8. ПЕСНЬ МИРЗЫ

(Из повести «Смерть Евы» графини Д. Салюццо-Роэро)

Ветер мая, воздыхая              В купах роз и лилей, И крылами и устами              Тихоструйнее вей! Тише порхай меж цветов! Я пою мою любовь. Месяц томный, ночи скромной              И сопутник и друг, Светом чистым, серебристым              Осыпающий луг, Улыбайся с облаков! Я пою мою любовь. Ток прозрачный, через злачны              Красны долы катясь, Легкий ропот, сладкий шепот              В тихий полночи час Разливай меж берегов! Я пою мою любовь. Пойте, птицы, до денницы,              До рассветных лучей, Пойте слаще в темной чаще              Под наклоном ветвей. Слей свой голос, соловей, С песнею любви моей! <1827>

9. ПЕСНЬ СОЛОВЬЯ

Ароматным утром мая, О подруге воздыхая, О любимице своей, Пел над розой соловей. Дни крылаты! погодите, Не спешите, не летите Оперенною стрелой, — Лейтесь медленной струей. Мило в дни златые мая, Песни неги напевая, Мне над розою сидеть, На прелестную глядеть, Сладко чувства нежить утром: Росы блещут перламутром, Светит пурпуром восток, Ароматен ветерок. Минет утро, день настанет — Ярче солнце к нам проглянет, И жемчу́ги светлых рос Улетят с прелестных роз. День умрет, другой родится, И прелестный май умчится, И сияние красот, И отрады унесет. Мне сгрустнется, на досуге Не спою моей подруге — Розе нежной, молодой — Песни радости живой. Дни крылаты! погодите, Не спешите, не летите Оперенною стрелой, — Лейтесь медленной струей. Не умолишь их мольбою: Непреклонные стрелою Оперенною летят, И за ними рой отрад. Юность резвая, живая! Насладися утром мая! Утро жизни отцветет, И на сердце грусть падет. В светлом пиршестве пируя, Веселись, пока, кукуя, Птица грусти средь лесов Не сочтет тебе годов. <1827>

10. ПЕСНЬ НА ПИРУШКЕ ДРУЗЕЙ («Лей нам, чашник, лей вино…»)

Лей нам, чашник, лей вино В чашу дружбы круговую, Лучший дар небес, оно Красит жизнь для нас земную. В сердце юноши живом Пламень страсти умеряет; В сердце старца ледяном Пламень страсти зажигает. Искры светлого вина — Искры солнца огневого; Чаша — майская луна, Прелесть неба голубого. Дай же солнечным лучам С лунным светом сочетаться! Дни летят, — недолго нам Красным маем любоваться. Розы грустны, — минет день, И красавицы увянут… Соку гроздий нам напень — Розы с наших лиц проглянут. Соловей в последний раз Песнь поет своей подруге… Нам его заменит глас Чаши звон в веселом круге. Пусть несется день за днем, Пусть готовит рок угрозы. В день печали — за вином Ветр обвеет наши слезы. Лей же, чашник, лей вино В чашу дружбы круговую, Лучший дар небес, оно Красит жизнь для нас земную. <1828>

11. ВЕЧЕР

Роскошно солнце заходило, Пылал огнем лазурный свод… Помедли, ясное светило! Помедли!.. Но оно сокрыло Лице свое в зерцале вод. Люблю в час вечера весною Смотреть на синеву небес, Когда всё смолкнет над рекою, Лишь слышен соловей порою И дышит ароматом лес. Но грусть мне сердце вдруг стесняет, Когда исчезнет свет от глаз: Как будто дружба изменяет, Как будто радость отлетает, Как будто в мире всё на час! <1829>

12. ЖАЛОБЫ САЛЬВАТОРА РОЗЫ[9]

Что за жизнь? Ни на миг я не знаю покою И не ведаю, где приклонить мне главу. Знать, забыла судьба, что я в мире живу И что плотью, как все, облечен я земною. Я родился на свет, чтоб терзаться, страдать, И трудиться весь век, и награды не ждать За труды и за скорбь от людей и от неба, И по дням проводить… без насущного хлеба. Я к небу воззову — оно Меня не слышит, к зову глухо; Взор к солнцу — солнце мне темно; К земле — земля грозит засу́хой… Я жить хочу с людьми в ладу, Смотрю — они мне ковы ставят; Трудясь, я честно жизнь веду — Они меня чернят, бесславят. Везде наперекор мне рок, Везде меня встречает горе: Спускаю ли я свой челнок На море — и бушует море; Спешу ли в Индию — и там В стране, металлами богатой, Трудясь, блуждая по горам, Я нахожу… свинец — не злато. Являюсь ли я иногда, Сжав сердце, к гордому вельможе, И — об руку со мной беда: Я за порог лишь — и в прихожей Швейцар, молчание храня И всех встречая по одежде, Укажет пальцем на меня, И — смерть зачавшейся надежде. Вхожу к вельможе я тупой, С холодностью души и чувства; В кругу друзей-невежд со мной Заговорит он про искусства — Уйду: он судит обо мне Не по уму, а по одежде, С своим швейцаром наравне… Ценить искусства — не невежде!.. Я и во сне и наяву Воздушные чертоги строю. Я, замечтавшися, творю Великолепные чертоги. Мечты пройдут, и я смотрю Сквозь слез на мой приют убогий. Другим не счесть богатств своих, К ним ну́жда заглянуть не смеет, Весь век слепое счастье их На лоне роскоши лелеет. Другим богатств своих не счесть, А мне — отверженцу судьбины — Назначено брань с ну́ждой весть И… в богадельне ждать кончины… И я… я живописец!.. Да! На всё смеющиеся краски Я навожу, и никогда От счастия не вижу ласки… Будь живописец, будь поэт, — Что пользы? В век наш развращенный Счастлив лишь тот, в ком смысла нет, В ком огнь не теплится священный. Что за жизнь? Ни на миг я не знаю покою И не ведаю, где приклонить мне главу. Знать, забыла судьба, что я в мире живу И что плотью, как все, облечен я земною. Я родился на свет, чтоб терзаться, страдать, И трудиться весь век, и награды не ждать За труды и за скорбь от людей и от неба, И по дням проводить… без насущного хлеба. <1831>

13. ЗАВИСТЬ

«Что в лесу наедине, Что, кукушка, ты кукуешь? Ты, конечно, о весне Удалившейся тоскуешь?» «О весне тоскую? Нет! Не люблю весны я вашей: Только летом мил мне свет, Лето знойное мне краше». «Но весною всё цветет, Воздух сладок, небо чисто, Нежно соловей поет Под черемухой душистой». «Он поет, но что́ поет? Негу страсти и беспечность, Солнца красного восход И блаженства скоротечность». «Что же петь певцу весны У весны на новоселье? Он под кровом тишины Счастлив и поет веселье». «Это больно для меня: Он счастлив, а я тоскую; Он поет с рассветом дня, Я с рассветом дня — кукую!» <1838>

14. ЖАВОРОНОК

Светит солнце, воздух тонок, Разыгралася весна, Вьется в небе жаворо́нок — Грудь восторгами полна! Житель мира — мира чуждый, Затерявшийся вдали,— Он забыл, ему нет нужды, Что творится на земли. Он как будто и не знает, Что не век цвести весне, И беспечно распевает В поднебесной стороне… Нет весны, не стало лета… Что ж? Из грустной стороны Он в другие страны света Полетел искать весны. И опять под твердью чистой, На свободе, без забот, Жаворонок голосистый Песни радости поет. Не поэта ль дух высокий, Разорвавший с миром связь, В край небес спешит далекий, В жаворонке возродясь? Жаворонок беззаботный, Как поэт, всегда поет И с земли, как дух бесплотный, К небу правит свой полет. <1838>

15–17. <ИЗ ПОЭМЫ «АРЕТА»>

1. «Бородино! Бородино!..»

Бородино! Бородино! На битве исполинов новой Ты славою озарено, Как древле поле Куликово. Вопрос решая роковой — Кому пред кем склониться выей, Кому над кем взнестись главой,— Там билась Азия с Россией. И роковой вопрос решен: Россия в битве устояла, И заплескал восторгом Дон, Над ним свобода засияла. Здесь — на полях Бородина — С Россией билася Европа, И честь России спасена В волнах кровавого потопа. И здесь, как там, решен вопрос Со всем величием ответа: Россия стала как колосс Между двумя частями света. Ей роком отдан перевес, И вознеслась она высоко; За ней, пред нею лавров лес Возрос, раскинулся широко. <1839>

2. «Природа по себе мертва…»

Природа по себе мертва. Вне сферы высшего влиянья Безжизненны ее созданья: Она — зерцало божества, Скрижаль для букв Его завета; Ни самобытного в ней света, Ни самобытной жизни нет. Она заемлет жизнь и свет У сфер, не зримых бренным оком. Воображение — дитя, Но если, крыла распустя, В своем парении высоком Оно проникнет в глубь небес И там — в святилище чудес — У самого истока жизни, За гранью мертвенной отчизны, Упившись жизнию, творит По дивным образцам небесным, Всегда высоким и прелестным, И даст своим созданьям вид Полуземной, полунебесный, И душу свыше призовет И эту душу перельет В свой образец полутелесный, Полудуховный, — он пройдет Из века в век, из рода в род, На мир печальный навевая Таинственную радость рая.

3. «Село, село! о, как ты много…»

Село, село! о, как ты много Душе тоскливой говоришь, Душе, волнуемой тревогой! О, как мила твоя мне тишь!.. Я помню молодые лета, Когда душа была согрета Благоволением святым, Когда бывал я полон им… Я помню золотые годы, Когда в объятиях природы, Свободный от мирских сует, Я издали смотрел на свет И отвергал его зазывы. Тогда поэзии порывы Теснилися в душе моей, Я весь был в ней, я жил для ней… Я помню золотые годы, Когда с беспечностью свободы, В разливе полном бытия, Мечтой переносился я В края Италии заветной, И дни мелькали незаметно! Тогда я счастьем был богат,— Его Вергилий и Торкват Мне напевали, навевали… Но эти годы миновали, И что от них осталось мне? Воспоминания одне! И вот теперь у них на тризне — Ненужный гражданин отчизне — С охолодевшею мечтой Сижу безродным сиротой!.. Бывал внимаем я друзьями — Их нет, остался лишь один, Поэзии любимый сын; И тот за дальними горами, И тот на родине, в тиши, Порывы пламенной души — Свои прелестные созданья, — Как сладкие воспоминанья, Не для других, а для себя Хранит и, может быть, скорбя, Как мумию, облаговонит Украдкой их и — похоронит… Зачем их свету знать в наш век Расчетливый, своекорыстный, Когда сроднился человек С стихией ада ненавистной И пущено всё в рост и торг: Высокие порывы чувства, Безмездный неба дар — искусства, И скорби сердца и восторг? Еще я сердцем чту поэта: Любовь к добру от юных лет — Его обет пред светом света. Забуду ли тебя, поэт И жрец Фемиды неизменный? Высокое — твой перл бесценный, …………………………… Но в сердце, как на дне морей, Его ты прячешь от людей… И вы, родные и по крови И по возвышенности чувств, Не разлюбившие искусств Наперекор мирских условий, Но, как в былые времена Благоговейные их жрицы, И вы уснули, и цевницы Дремотой нежит тишина. Как много дум наводит грустных Сей сон поэтов гробовой! Полузабытые молвой, Они живут в преданьях устных У современников своих, Охолодевших к песням их! И вы, владеющие кистью На обаяние очей, Вы, радость светлая друзей, Привязанных к вам не корыстью, Но чистой страстью ко всему, Что благородно и высоко, Что сладко сердцу и уму И что уносит нас далёко, Далёко в области идеи, Не многим ведомые ныне, И вы живете, как в святыне, В сердечной памяти моей. И ты, идиллия живая Не идиллического края, Любовью дышащий святой К поэзии, — и ты мне свой. Конец 1830-х — первая половина 1840-х годов

М. А. ДМИТРИЕВ

Биографическая справка


М. А. Дмитриев. Фотография. 1850-е или начало 1860-х годов. ЦГАЛИ.

Михаил Александрович Дмитриев принадлежал к одному из самых древних в России дворянских родов[10]. Он родился 23 мая 1796 года в поместье деда — селе Богородском Сызранского уезда Симбирской губернии. Отец его, А. И. Дмитриев, старший брат прославленного поэта И. И. Дмитриева (1760–1837), человек не чуждый литературе, сотрудничавший в изданиях Карамзина, состоял на военной службе в чине полковника. Он умер, когда сыну его исполнилось два года. После смерти матери (в 1806 году) заботу о воспитании подростка взяли на себя дед, бабушка и тетка.

С 1806 года М. Дмитриев в Москве. Ровно год проучился он в «высшем классе» Университетского благородного пансиона, а в 1812 году был принят в студенты Московского университета и одновременно приступил к службе в архиве иностранной коллегии. Из-за войны с Францией занятия в университете фактически начались с сентября 1813 года. М. Дмитриев прилежно посещает лекции А. Ф. Мерзлякова и М. Т. Каченовского, штудирует эстетику, совершенствуется во французском и овладевает немецким и латинским языками. Художественные вкусы М. Дмитриева больше всего характеризует его увлечение Державиным, Жуковским, а также довольно популярными в те годы французскими поэтами: Делилем, Флорианом, Парни. Большое значение в своем литературном образовании сам М. Дмитриев придавал знакомству с немецкой поэзией (Клопшток, Виланд, Шиллер), в то время мало известной в России.

В январе 1814 года на заседании Общества любителей российской словесности при Московском университете был оглашен отрывок из поэмы Делиля «Сельский житель» в переводе М. Дмитриева. В следующем году он печатает в журнале «Российский музеум» (№ 12, подпись: «М. Д.») перевод басни Флориана «Новый календарь».

В 1815 году переехавший в Москву Иван Иванович Дмитриев поселил племянника в своем доме, ставшем для него своеобразной литературной академией. Через дядю М. Дмитриев познакомился с рядом видных писателей — Жуковским, Вяземским, Д. Давыдовым, А. С. Шаховским, А. Е. Измайловым, В. Л. Пушкиным и другими. С захватывающим интересом он следит за боями «Арзамаса» с «Беседой». В подражание «Арзамасу» М. Дмитриев и несколько его друзей по университету (Раич, М. А. Волков, А. Д. Курбатов и другие) в конце 20-х годов учредили «Общество любителей громкого смеха»[11]. Здесь читались пародии на сочинения литературных староверов, шутливые стихи, высмеивающие нелепые педантские замашки некоторых профессоров.

Попытка будущих декабристов Ф. А. Шаховского, М. А. Фонвизина и А. А. Муравьева превратить это безвредное общество в тайную политическую организацию окончилась неудачей: участники его оказались неподготовленными к такой цели, и в 1820 году оно прекратило свое существование.

В 1817 году М. Дмитриев, только что окончивший университет, был направлен в канцелярию управляющего коллегией иностранных дел графа К. В. Нессельроде, но через год возвращается в архив этой же коллегии и служит здесь до мая 1825 года.

В 1823–1824 годах М. Дмитриев посещает кружок Раича, поддерживая особенно тесные отношения как с самим Раичем, так и с членами этого кружка — М. П. Погодиным и А. И. Писаревым. В 1823 году Рылеев и А. Бестужев направляют ему письмо с приглашением сотрудничать в их альманахе. В результате два стихотворения М. Дмитриева («Лес» и «Сын бедный природы…») появляются в «Полярной звезде на 1824 год». В декабре 1824 года по рекомендации Рылеева М. Дмитриев был принят в петербургское Вольное общество любителей российской словесности. Однако известность ему доставили не стихи, а его полемические выступления 1824–1825 годов.

В 1824 году М. Дмитриев обрушился в «Вестнике Европы» на предисловие П. А. Вяземского к «Бахчисарайскому фонтану», посвященное пропаганде романтизма. Модное в то время слово «романтизм» в контексте этой статьи означало идейную и творческую свободу писателя и шире — национальную самобытность. О романтизме же как специфическом явлении искусства Вяземский ничего определенного не сказал[12].

М. Дмитриев с его трезвым и систематизированным умом тотчас нащупал уязвимость суждений Вяземского о романтизме — их слабую прикрепленность к литературным фактам, что и продемонстрировал в своей статье. Полемика приняла ожесточенный характер и перешла за пределы журнальной трибуны. Противники осыпали друг друга оскорбительными эпиграммами. Наконец Вяземский, которому эта перепалка надоела, «возил показывать эпиграммы М. Дмитриева дяде его Ив<ану> Ив<анови>чу, а свои от него скрывал, и дядя ужасно рассердился на племянника, так что даже перестал принимать его»[13], — рассказывал М. Н. Лонгинов. Сообщение это довольно правдоподобно, если учесть, что холодность и отчуждение, еще раньше вкравшиеся в отношения между родственниками, вынудили М. Дмитриева оставить дом дядюшки. «В свойстве и средствах добра, — вспоминал М. Дмитриев, — мы никогда с ним не сходились: я имел всегда в виду самого человека и свойства его потребностей, а для него добро и счастие заключались в людском почете и в приличных декорациях, которыми должно обставить сцену жизни».

В следующем 1825 году М. Дмитриев зажег пламя шумной полемической войны, поводом к которой послужили публикация отрывка из «Горя от ума» и восторженный отзыв о нем Н. А. Полевого. М. Дмитриев решительно осудил план комедии и характер главного героя. Приговор этот был отменен всей последующей жизнью пьесы Грибоедова. Однако дмитриевская статья, о которой принято говорить пренебрежительно — только как о факте литературного рутинерства, заслуживает более серьезного отношения: это было продуманное и не лишенное аргументации мнение.

«М. Дмитриев, — писал А. И. Кошелев, — был самый обильный и известный в свое время классик, последний и самый твердый устой упадавшего классицизма»[14]. На самом деле «классицизм» М. Дмитриева заключался в традиционализме и нормативности его мышления, весьма, впрочем, далеких от литературной косности. М. Дмитриев был способен оценить Жуковского и Пушкина, Гете и Шиллера, а позднее Гейне. Он изучал Шеллинга и Окена и умел многое почерпнуть из их сочинений для себя. Что касается Дмитриева-поэта, то он не питал архаических симпатий и во многих случаях отступал от традиционных форм. Когда в 1830 году стихотворения М. Дмитриева вышли отдельным изданием, давний его антагонист Н. А. Полевой вынужден был признать, что в некоторых стихотворениях заметен переход к «полуромантизму». Переход этот в меньшей степени отразился на «механизме стиха», фактура которого, как справедливо отметил Полевой, возвращала читателя к недавно пройденному этапу русской поэзии: «Форма, лад стихов у него старые — карамзинские, если угодно. Шероховато, но вылощено, отзывается тяжелым трудом, но гладко, принужденно, но стройно»[15].

Как поэт М. Дмитриев никогда не пользовался успехом у современников. По-видимому, больший интерес возбуждали ходившие в рукописи его сатиры — «талантливые пародии», по отзыву Гоголя, «где желчь Ювенала соединяется с каким-то особенным славянским добродушием»[16]. Сам М. Дмитриев не обольщался насчет своих способностей и как-то признался, что у него «нет сильного воображения, той творческой фантазии, которая составляет сущность поэзии»[17].Тем не менее он имел слабость не только написать, но и напечатать массу плохих стихов, в которых потонули и бесспорно удачные вещи — оригинальные по мысли или энергии выражения. Недоброжелатели поэта язвительно острили на его счет. Вяземский окрестил его «Лжедмитриевым» — как недостойного преемника дяди, а С. А. Соболевский в издевательской эпиграмме-эпитафии заклеймил стихами:

Был камер-юнкер при дворе И камердинер на Парнасе[18].

Репутация бездарного и кичливого стихотворца была окончательно закреплена за ним Белинским. В основном такой она сохранилась до наших дней.

В 1842 году М. Дмитриев напечатал резкое стихотворение «Безымянному критику», написанное в ответ на статью Белинского «Русская литература в 1841 году», где о Ломоносове, Державине и Карамзине говорилось как о безнадежно устаревших писателях. М. Дмитриев усмотрел в этом злонамеренную попытку очернить дворянскую культуру, посеять вражду между старым и новым поколением. В стихотворении он прямо обвинил Белинского в антипатриотизме. Этот неблаговидный поступок (адресат стихотворения был достаточно прозрачным) дал критику право печатно обвинить М. Дмитриева в сочинении рифмованного доноса.

В борьбе со сторонниками европеизации русской жизни М. Дмитриев примкнул к кругу «Москвитянина», ставшего трибуной славянофилов как официального, так и оппозиционного направления. С момента возникновения этого органа в 1841 году и до его прекращения в 1855 году М. Дмитриев был ревностным вкладчиком журнала, снабжая его стихами и прозой (статьями и рецензиями).

Будучи в стане славянофилов, М. Дмитриев не разделял фанатической увлеченности вождей этой «партии» и, как всегда, отличался независимостью взглядов. Так, например, он написал ответ на нашумевшее стихотворение К. С. Аксакова «Петру». Оспаривая утверждение его автора о том, что реформы Петра I нарушили самобытное развитие страны, привили чуждые народу формы европейского быта и образованности, М. Дмитриев всю вину за антинародную, антинациональную политику русского правительства возлагал на преемников царя-преобразователя, которые «отреклися от добра» и «прикрылися лукаво великим именем Петра».

В поэзии М. Дмитриева тех лет близость к славянофилам более всего сказалась в идеализации патриархальных нравов. Антитеза поэтической старины и корыстной, эгоистической современности определяет пафос многих его стихотворений (например, весь обширный цикл «Московских элегий», изданный отдельно в 1858 году). М. Дмитриев скептически взирал на борьбу левых сил страны за свободу личности и демократизацию общественных отношений в России. Он предсказывал, что это неизбежно приведет к распаду кровных, семейственных, а, стало быть, и прочих человеческих связей, что означало для него закат личности. Теме увядания и духовного оскудения эмансипированного поколения посвящено стихотворение М. Дмитриева «Жаль мне вас, младые девы…», перекликающееся со скептическими прогнозами «Последнего поэта» Баратынского.

Бытующее и поныне представление о М. Дмитриеве как идеологе крайней реакции и певце самодержавия нуждается в уточнении. В действительности следует говорить о консерватизме его взглядов, причем консерватизме оппозиционного свойства. Свидетельство тому — поздние подцензурные стихотворения М. Дмитриева вроде «Подводного города», «Как пернатые рассвета…», нелегального «Ответа Аксакову». Столь же показательны и суждения поэта о русском правительстве, которые мы находим в его конспиративных заметках. «Везде правительство, — сказано в одной из них, — установлено для народа, а у нас весь народ живет для правительства. Это такое уродство, какого не представляет история… Одно правительство имеет слово, одна казна владыка, одна казна вольна придумать себе, что к лучшему, и совершать беспрепятственно, хотя бы в ущерб интересам и частным и народным». За «казну», продолжает он, понимая под этим словом самодержавно-бюрократический штат империи, «стоит власть и сила; за частного человека никто… Казна не признает никакой истины; для нее истина только то, что ей самой полезно и выгодно. И потому истина в России не существует»[19].

Любопытно, что строки эти писал человек, многие годы занимавший видное положение в «казне», носивший звание камергера. Начав со скромной должности надворного судьи в 1826 году, М. Дмитриев в 1839 году дослужился до обер-прокурора московского отделения Сената. Но чиновничья карьера не принесла М. Дмитриеву морального удовлетворения. Еще в 1830 году желание более осмысленной жизни побудило его вступить в масонское общество. Казенная служба, писал он позднее, «делает человека пустым дельцом, ничтожным формалистом, равнодушным интриганом и эгоистом», тогда как «отечество требует живых людей, а не бюрократов»[20].

С 1843 года М. Дмитриев заведовал делами общего собрания московских департаментов Сената. В марте 1847 года он был уволен по распоряжению министра юстиции графа В. Н. Панина, раздраженного строптивостью своего подчиненного. Потеряв службу, поэт уединяется в своем Богородском, время от времени наведываясь в Москву.

С конца 40-х годов писательская плодовитость М. Дмитриева нарастает. Он пишет много новых стихотворений, много переводит (особенно из Горация), публикует монографию о поэте карамзинской эпохи И. М. Долгорукове (отдельное издание в 1863 году), книгу «Мелочи из запаса моей памяти» (1854). За год до смерти поэта, скончавшегося 5 сентября 1866 года, из печати вышло двухтомное собрание его стихотворений.

18. ПРЕДЧУВСТВИЯ ЛЮБВИ

Et, rêvant mon sort mystérieux… Dès mes plus jeunes ans, je te vis dans mes cieux. Hugo [21] Напрасно я мечтал о почестях и славе И хладный труд ума предпочитал забаве; Напрасно в тишине, предавшись легким снам, Неверно пробегал рукою по струнам, Или, бежав от вас, мои поля родные, Пылал желанием узнать страны чужие, — Всё тщетно! Ты, любовь, звала меня к себе! И с тайной радостью покорствуя судьбе, Отринув навсегда тщеславия порывы, На розы я сменял и лавры и оливы! Я знал: жизнь наша сон! Да будет же она Фантазий, тишины, забвения полна. Душа, спокойное вкусив отдохновенье, Приятней, думал я, найдет и пробужденье! Я верил счастию! И кто вотще внимал Тому, что тайный глас природы предрекал? От самых нежных лет и тихий свет востока, И воды звонкие дубравного потока, И шепот в вышине трепещущих ветвей, И бледный свет луны из облачных зыбей — Во мне задумчивость роскошную питали И негу и любовь в грудь отрока вливали!.. О юности друзья! Я слышал ваш укор. Когда рассеянный, задумчивый мой взор Недвижим был среди забав и ликованья! Не знаю сам, куда влекли меня мечтанья, Но звона ваших чаш вокруг не слышал я, Но песнь веселости была не для меня! Повсюду предо мной был идеал прелестный, Знакомый лишь душе и сердцу лишь известный. Об нем я в тишине безмолвно тосковал, Когда луч утренний долины озлащал, О нем в час вечера, о нем в ночи глубокой Нередко, сна лишен, мечтал я одинокой! В нем юный музы друг любил воображать Улыбку кротости — небесного печать, Спокойствие лица — души изображенье, Любви чувствительность и дружбы снисхожденье, Беспечность детскую с веселостью живой, Взор целомудрия, столь ясный и простой, Блаженства ангелов душе моей свидетель, Пред коим и порок признал бы добродетель! Сбылось! И счастлив тот, кто сердца в простоте Вверял желания всевидящей мечте. Спокоен, как дитя, на лоне у свободы! Всё изменяет нам, но не дары природы! Видал ли кто весну без Флориных даров, Без тени летний зной и осень без плодов? Так сердцу чистому вселенныя с начала Любовь весною лет еще не изменяла! И кто виновен в том, когда ряд лучших дней Провел над златом ты или в алчбе честей, От коих горький плод раскаянье готовит?.. Цвет счастья… дар тому, кто счастия не ловит. 1822

19. РАВНОДУШИЕ

Кто властен удержать младой души движенья, Когда любовь к земле и к жизни в ней горит? И кто потухший огнь ей снова возвратит, Когда угаснул он от раннего мученья?.. О равнодушие! Сколь часто я взывал К тебе, волнуемый моей кипящей кровью, Как бы предчувствуя, что счастливой любовью Коварный рок меня на гибель прямо мчал! Без тучи грянуло несчастье над главою! Шум стих, я поднял взор — и ты… уже со мною!           Но ты не тот беспечный бог, Спокойный, радостный, ступающий на розы, С которым жизни путь столь ровен и отлог:           Ты отнял всё, отнявши слезы!           Отдай мне их, отдай назад! Пусть вновь их пламень жжет мне грудь хотя однажды. Пусть сердце вновь томит неутолимость жажды,— Несносен для души бесчувственности хлад! 1823

20. ВЕСНА

Светлее солнца луч играет над прудом,           Луг зеленеющий смеется. Кругами ласточка летает над гнездом, Воркует горлица и жаворонок вьется!..                       Всё… счастье и любовь!           Лишь мне нет счастья и любови! Я молод, но весна моей не греет крови:           Моя весна не при́дет вновь!           Не для меня красы природы,           И свежий аромат цветов,           И вдохновение свободы,           И вдохновение стихов!.. Мне боле нравится густая тень лесов, Кремнистые стези, пещеры дикой своды. Осенней ночи мрак, стихий нестройный бой,— Лишь в них я внемлю глас понятный и живой! Не мне в их мятеже почувствовать смятенье:           Любви, младой любви моей Я видел с жизнию последнее боренье, Я видел, как тускнел свет милых мне очей,           И научился видеть тленье! С тех пор не трепещу следов уничтоженья,           Дивлюсь желаниям людей,           Надежды их не понимаю, Не радуюсь весне в холодности своей           И не жалея провожаю!.. 1823

21. К НЕПРАВЕДНЫМ СУДИЯМ



Поделиться книгой:

На главную
Назад